355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Гурам Дочанашвили » Одарю тебя трижды (Одеяние Первое) » Текст книги (страница 3)
Одарю тебя трижды (Одеяние Первое)
  • Текст добавлен: 9 октября 2016, 17:07

Текст книги "Одарю тебя трижды (Одеяние Первое)"


Автор книги: Гурам Дочанашвили



сообщить о нарушении

Текущая страница: 3 (всего у книги 35 страниц)

КАК НАСТУПИЛА ОСЕНЬ

День удлинился, потеплело.

Отзимовавшей земле полосовали грудь сохой, взрыхляли, и она исходила густым паром, крестьяне в поле порасстегивали рубахи. Хромой работник, переваливаясь с боку на бок, шел по борозде, горстями разбрасывая зерно, – далеко было еще до осени, но начиналась она сейчас. Крепкие, как камешки, черешенки и вишенки упорно светлели, за ворсистыми листьями инжира пробивались крохотные ягодки, вдоль изгородей готовились заалеть цветами гранатовые деревья... Шел дождь, теплые капли падали на крестьян, серые линялые рубахи липли к спинам, и все укрывались под деревьями, иные опускались на проступавшие из земли корни, пережидая дождь. Земля вбирала влагу, размокала, потом мерный гул дождя нисходил до шороха отдельных капель, светлело, проглядывало солнце; крестьяне, завернув штанины, тяжело ступая, шли на свои поля, и широкие следы их недолговечным клеймом вдавливались в размокшую почву; солнце палило, густо тяжелел и без того дурманный воздух, из земли выбивалась низкая травка, и лоснилась вытянутая шея исхудалой скотины. В синих сумерках возвращались домой усталые голодные крестьяне, крошили в похлебку черствый хлеб и хлебом же подчищали дно выцветших глиняных мисок, и снова лил дождь, стучал по крышам мокрыми пальцами, забирались под лестницы собаки, листья грузнели, на проселках мигали лужи, лил дождь... Вздулась река, пожелтело, взмутившись, озеро, проскользнул сквозь облако луч и сначала зарезвился на поверхности, а набрав силу, упорно пробился ко дну, и тогда мальчишка, обнажавший в смехе все свои зубы, первым кинулся искупаться, выскочил из воды посиневший, дрожащий и, обхватив грудь руками, смущенно улыбнулся удивленному прохожему... Настала весна, прилетели ласточки... Вечером труженик, присев отдохнуть под дерево, припав головой к шероховатой коре, никак не мог встать, клонило ко сну, но он оцепенело, бездумно смотрел на полную луну, таившуюся в мерцавших листьях, а лежавший у его ног здоровенный пес с тоской и страхом поглядывал на хозяина. На рассвете все еще было колюче, студено, люди ежились, выходя во двор...

Беглец просыпался чуть свет и смущенно ждал, пока все уйдут в поле, тогда он шел к лесу, по дороге останавливался возле какого-нибудь дерева, гладил ствол, самая прохладная кора была у черешни, уже напитавшей плоды сладостью. Следом поспела и вишня. Солнце калило, земля высыхала, проселочная дорога запылила; ребятишки день-деньской плескались в озере, весна накалилась и обратилась в лето, налились соком абрикосы и сливы, земля затвердела, и мотыга с трудом одолевала ее: почве недоставало благодатной влаги, дождя, на фруктовых деревьях там и сям пожухли листья, а на холмах вольно буйствовали сорняки, один лишь папоротник пожелтел... Жара донимала уже с восхода, с утра нечем было дышать, и в полдень Гвегве, прячась в короткой тени, угрюмо смотрел на знойное марево вокруг и, ошалевший, злобно кривился, приставив к губам кувшин с водой, – тьфу, нагрелась... Беглец следовал за петлявшей рекой, вспугнутые лягушки вытягивались на миг в воздухе и шлепались в воду, Беглец находил Доменико где-нибудь на опушке и, заводя разговор, смеялся: «Разве это жара, знал бы ты, какая жара там, у масаи...» Но жара была... Истрескалась жаждущая земля, испещрилась рубцами, воды жаждало даже само солнце – во все щели и трещинки запускало лучи, вытягивая последние капли влаги... Отец трудился бок о бок с крестьянами, мотыги не справлялись больше с землей, их сменили заступы, но потом и заступы не пробивали закаменевшую землю. «Погибнем, если так пойдет и дальше, – говорил Бибо. – Надо что-то делать». И крестьяне вынесли из домов всю глиняную посуду, расставили на солнцепеке – вымолить у неба дождь. А когда это не помогло, прибегли к неслыханному средству, подобного даже Беглецу не доводилось видеть.

– А девушку-то зачем усадили на горке под солнцем? – дивился он.

– Не знаю, так принято, – отвечал Доменико. – Говорят, солнце захочет остановиться, как увидит красивую голую девушку, не сможет и скроется от нее за тучами, а из туч – кто не знает – дождь льет... Вот и усадили ее нагишом на горке...

– Чудно!..

Но отец не позволил девушке сидеть там, велел идти домой и смазать обгоревшие плечи белком; девушка стонала от боли, а туч все не было, не появились они и тогда, когда на солнце выставили деревянного божка, чтобы ниспослал дождь, хотели расшевелить его, разжалобить. Отец только усмехнулся и, утирая тылом ладони пот со лба, оглянул поле – еще немного, и все погибнет, дождь был нужен, дождь... А деревянный божок сам рассохся, валяясь на солнце. И закинули его, никчемного, подальше. Крестьяне отчаялись, лишились покоя, обливали голову водой, спасаясь от зноя, мечтали о ветерке... А ветер подул в тот самый момент, когда на небе скопились облака, и умчал их прочь. Перед сном люди безнадежно оглядели звездное небо, улеглись, а под утро услышали в полусне тихий гул: со двора тянуло свежестью; натянули одеяла и разом осознали – идет дождь!

Шел дождь, под крупными каплями содрогались омытые листья, расслякотилась иссохшая земля, отяжелела кукуруза в поле, и только в глубокой пещере за селением было сухо, и туда отправились крестьяне, неся с собой кувшин вина, хлеб, завернутые в широкие листья сыр и соленья, расселись на земле, разложили снедь, наполнили чаши, во главе застолья был Бибо. Бибо шутил, крестьяне сдержанно улыбались. Когда немного захмелели, все примолкли, и тогда трое, переглянувшись, поднялись и стали у гладкой глухой стены, склонили головы друг к другу, запели, смущаясь, нерешительно, потом голоса расправились и один затянул: «Со-ко-ол был у мееня-я-я лю-ю-би-имый...» Остальные крестьяне слушали, безмерно благодарные певцам, и старались не смущать взглядами; сидели, уставясь в полные чаши, а те трое у стены распелись, и под сводом пещеры мощно гудела песня; певцы волновались, наконец двое успокоились, пели самозабвенно, а у третьего все еще дрожала рука со случайным куском хлеба. Первый глубоко вздохнул и горестно покачал головой: «У-би-ли мое-го соко-ла-а!»; двое других скорбно и сурово подхватили: «У-би-ли моего со-ко-ла-а, у-би-ли-и мое-го со-ко-ла-а, э-э-э...» «Славно спели, славно! —вскричал Бибо и поднял чашу,—За нас, выпьем за...»

Земля обрела силы, задышала и, всемогущая, поила уцепившиеся за ее грудь корни, а лежавший ничком Беглец поднял голову, и ему показалось, будто исполинские деревья плывут в воздухе и несут землю, закогтив ее корнями, но он знал, прекрасно знал, что это не так, и в смятении уронил голову: что же это все-таки – земля?.. Пустынная, обширная, а бывает, и в горсть зажатая... низвергнутая в пропасть и вознесенная на вершины, бескрайняя, бездонная, порождавшая и лозу, и сорняк, благодатная, все сносящая и истерзанная, истоптанная, но непопранная, неосквернимая, верная и милосердная, чем же все-таки была земля сейчас, на пороге осени, не видимая под нивой, травой, папоротником и безымянными цветами, но ведь и эти сочные, нежно-ворсистые персики, и алые в трещинах гранаты, и упругие виноградинки в тугих гроздьях были землей, преображенной землей!

А Бибо беззаботно расхаживал по селению, говоря: «Еще немного – и наступит осень...»

НА БЕРЕГУ ОЗЕРА. БАШНЯ

Умело брошенный камень трижды отлетел от воды, и там, где мелькнул напоследок, широкими кругами разошлась волна.

– Молодчина! – одобрил Беглец. – Попробую-ка я.

– Плоский нужен камешек, вот этот хорош.

– Посмотрим...

Беглец запустил камешек – он канул в воду.

– Не так! – Доменико изогнулся. – Во как надо...

Камешек пронесся, пять раз отскочив от воды.

– Браво! —Беглец похлопал его плечу. – Браво, Доменико!

– Что вы сказали?

– Браво, говорю.

– Что это значит?

– Ничего особенного, по-вашему – молодчина, молодец.

– Никогда не слыхал.

– Где тебе было слышать! Так в городе говорят.

– В каком?

– Да в любом, в Краса-городе, например, только и слышишь...

– А что это за город такой...

– О-о... – Беглец откинул голову, прикрыл веки, перенесся куда-то далеко. – Пестрый люд в Краса-городе, и все равно – одинаковые они там все, схожие друг с другом.

– Почему?

– Потому что все они горожане.

– Как – горожане...

– Ну так. Не знаю, как тебе объяснить, Доменико...

– А он большой?

– Еще бы! Дома красивые – розоватые, голубоватые... А вообще знай – город потому и называется городом, что он большой, а маленький уже не город, понял ?

– Да.

– Если попал бы в Краса-город, увидел бы корабль, – Беглец хлопнул себя по колену. – Там большое озеро, не то что ваше, – он указал рукой. – Хоть с дерева огляди, края его не увидишь. По озеру корабль ходит, людей перевозит.

– И много?

– Ха, сколько хочешь.

Беглец схватил камешек, подкинул и, ловко поймав, безмятежно продолжал:

– Ты бы на тамошних женщин полюбовался, ухоженные... не чета деревенским – белокожие, на солнце не жарятся...

Доменико затаил дыхание.

– Народу – тьма, тронутых умом и то четыре. А у вас тут их вовсе нет.

– Сумасшедших? Нет, была одна, в волосы цветы вплетала.

– А еще что делала?

– Ничего, в косы цветы вплетала.

– Э-э, – Беглец махнул рукой, – если так судить, в Краса-городе всех женщин тронутыми сочтешь. Ну что в этом особенного, Доменико, – цветы в волосы вплетала!

– Не знаю... Без всякого повода... Если б праздник какой...

– Подумаешь, какое дело!

– Да еще замужняя.

– Ну и что, женщина есть женщина.

– Не знаю, у нас тут ее тронутой называли...

В башне на окраине селения хранилось Сокровенное Одеяние. С факелом в руке отец поднимался по крутым ступеням меж толстых замшелых стен, подходил к замкнутой массивным запором двери, и дверь, тягостно поскрипывая, покорялась легкому нажатию пальцев. Задумчиво с порога устремлял он взгляд на мерцавшее Одеяние. Посреди круглой комнаты на низкой деревянной тахте разложено было бесценное платье. Отец не спеша приближался к Одеянию, озарял его факелом, и во тьме журча растекались во все стороны исторгнутые светом радужные лучи. Затаенно сиял у ворота Большой лиловый аметист, зеленовато лучились изумруды, украшавшие платье по всей длине, лазурно переливались между изумрудами сапфиры, а по бокам каждого камня парно сидели жемчужины. Затканное золотом платье изливалось светом, и, льдисто поблескивая, хрустко перетираясь, крошились мириады золотистых песчинок. На отделанном эмалью кушаке лежал перстень, и зловеще сверкал на нем осажденный, охваченный золотом бриллиант.

Закрепив факел на стене, скрестив руки на груди, отец то расхаживал по комнате, то застывал над платьем. Пламя колыхалось, извивались в воздухе багровые змеи, лишь Большой аметист сиял затаенным лиловым светом. Задумчиво взирал отец на Одеяние. Временами поднимал глаза на факел и, прищурясь, спокойно смотрел на всклокоченное, беззвучно замиравшее пламя. Долго стоял, отвернувшись от тахты, потом медленно поворачивался и, нагнувшись к Одеянию, нежно касался ладонью Большого аметиста, остальные камни озирал странным взглядом, и было в нем все – гнев, жалость, презрение... И камни меркли, теряли дерзостный, самоуверенный блеск, и лишь Большой аметист ощущал тепло мозолистой ладони.

Отец поднимался в башню один раз в год – в один из дней поздней весны.

ПЕСТРЫЙ РАССКАЗ

Они появились в Высоком селении на заре. Появились в крытой красно-желтой арбе, и хромой работник, поднявши лицо от рваного полотенца, так и замер от радости. Они поднимались по склону, гремя трещотками, позванивая бубенчиками и колокольчиками; колокольцами увешаны были и рога ярко раскрашенных быков, и крестьяне следили с высоты, как текла к ним снизу, петляя по склону, пестрая звенящая река с плывшим над ней навесом арбы, на котором во весь рот улыбались размалеванные лица. Неуемно рокотал барабан, будто гулко стучало сердце изнемогшей арбы, и неуемно переливался волной на ветру пестрый шелковый флажок. Когда арба, одолев подъем, выбралась на пологое место, худенький парнишка вскочил на одного из двух быков, а другого легонько ударил красной палкой. Мышеглазый человек в полосатом, с густо набеленным лицом, в остроконечном колпаке, задумчиво наигрывал на диковинной медной свирели, вкось приставленной ко рту, а краснощекий квадратный исполин, простодушно улыбаясь, беззлобно ударял шишкастой палочкой по зажатому в ногах большому пестрому барабану и не очень усердствовал, поскольку на его шапке, плотно облегавшей голову, стояла прекрасная полуобнаженная женщина с ослепительно белыми ногами и била в бубен, позвякивая бубенчиками. Приехали потешники!

Крестьяне увязались за арбой, и, когда все выбрались на окраину селения, женщина легко спрыгнула на арбу, плавно, упоенно провела тылом ладони по ниспадающим волосам, опустила веки и, что-то припоминая, как бы исчезла, растаяла прямо на виду у глазевших на нее людей, но быстро очнулась, помотала головой и, низко пригнувшись, скрылась за пологом. Человек с размалеванным лицом соскочил наземь, радушно распростер руки и сказал:

– Приветствуем вас! Мы поднялись к вам в горы – и вас потешить, и себя повеселить! Позвольте представить—самый молодой из нас, клоун Чипо!

И тот, неожиданно высоко подпрыгнув, разбежался, сделал кряду три стойки на руках, снова высоко подпрыгнул и, перекувырнувшись в воздухе, стал перед крестьянами, раскинув руки, а квадратный исполин на арбе гулко ударил в пестрый барабан.

– Главный среди нас – прославленный силач и барабанщик Бемпи,– продолжал человек в высоком колпаке, указывая на исполина вывернутой к небу ладонью. Великан приставил к ноге свою шишкастую палочку, неторопливо закатал рукава и, по очереди сгибая руки, показал обступившим их людям взбугрившиеся мускулы.

– И его пленительная супруга Анна, искусно жонглирует горящими факелами и при этом... – Человек в колпаке оглянулся на арбу и задумчиво добавил: – Может лечь на скачущего коня.

И теперь все до единого уставились на колеблемый ветерком пестрый полог, и многие даже не расслышали, как человек с размалеванным лицом обернулся и сказал, приставив палец к груди:

– И я – всезнающий, всеумеющий комедиант Зузухбайа...


* * *

– Господин мой, – старший работник поклонился, складывая ладони на животе, – слово у меня к вам, ежели не прогневаетесь... да снизойдет на вас благодать.

Они шли по тропинке – задумчиво, хмуро опустивший голову отец впереди, за ним – неровным шагом, неуверенно Бибо.

– Дозволите?

– Говори, слушаю.

– Простите, но я... не могу так, да снизойдет на вас благодать.

Отец резко обернулся к старшему работнику, и тот съежился, смешался. Растерянно озираясь, Бибо разгладил пальцами измятую в руках шапку, снова скомкал и, решительно расправив плечи, поднял на отца глаза:

– Жалко парня.

– Которого... – Отец хмуро смотрел в сторону, – Гвегве?

– Да... Гвегве, понятно... Видали бы, как глазел на треклятую бабу, разрази ее гром, бесстыжую, поедал прямо. Бог весть как мучается парень, что ему в голову лезет, жалко его... В его годы у меня два малыша в доме бегали.

Отец смотрел все так же в сторону, и Бибо потерял охоту говорить, снова затеребил шапку.

– И что же? – спросил отец. – Дальше что?

– А то, что, – Бибо оживился, – ежели будет на то ваша воля... Я хотел сказать вам, не сосватать ли ему девушку, приличную, какая вашей семьи достойна, честную, пригожую, добронравную.

Отец перевел взгляд на работника.

– Как хочешь, Бибо.

Так и порешили.

– Чего-то не видать парня, Доменико нашего, – уже поздним вечером сказал отцу, осмелев, старший работник. – Куда подевался? И чужака спрашивал – не видал, говорит...

– Ничего. – Отец отвернулся. – Найдется.

Сконфуженный Бибо тихо побрел к двери, робко взялся за ручку и так опасливо переступил порог, словно удав лежал перед ним.


* * *

Человек с набеленным лицом, пепельным сейчас во мраке, сгорбленно сидел на земле и, обвив руками ноги, уткнув подбородок в колени, не сводил с женщины глаз, а та, чуть откинувшись назад и расслабив одну ногу, стояла невыразимо гордо, подкидывая и ловя друг за другом пять горящих факелов. В темноте, в ночной черноте по странно озаренному телу полуобнаженной женщины скользили тени, а свет прыгавших огней волнами накатывал на прикорнувшего рядом потешника. И Доменико, притаившийся рядом в канаве, тоже смотрел на женщину, на ее расслабленную ногу.

– Как ты красива, Анна! —говорил потешник, взиравший на нее снизу. – Не устала?

Женщина улыбнулась едва приметно.

Вздернув подбородок, мужчина все смотрел на нее и, потеряв надежду на ответ, схватил свою флейту, приставил вкось к губам. С таинственно неведомыми звуками ночи сливался невесомо текущий, бесстрастно плывущий голос флейты... И сквозило в нем, тонком, прозрачном, что-то недоброе, холодно зловещее, а потом человек швырнул флейту на землю, вскинул кулаки и исступленно воскликнул:

– Не могу я больше!

Женщина один за другим поймала факелы, соединила их вместе и сердито молвила:

– Молчи, глупый, Бемпи услышит.

– Чихал я на твоего Бемпи. – Мужчина дважды стукнул себя в грудь. – Не могу больше, слышишь, нет сил! Понимаешь ты, что значит – нет сил?!

– Сделаешь хоть шаг, опалю. – Женщина поднесла к его лицу пылавшие факелы. – Зачем тебе это, добиться ничего не добьешься, обожжешься зря, ну зачем тебе это...

Мужчина застыл на коленях, растерянный, обескураженный, в глазах его взблескивали огоньки; он бессмысленно пялился на факелы, жар расплавил белила, и когда они растеклись по лицу, он очнулся, яростно мотнул головой, отчего на траве засветлели два белых пятнышка, и сказал:

– Тогда поговорим!

– Поговорим, Зузухбайа. – У женщины отлегло от сердца. – Говори сколько хочешь.

– Присядь...

Женщина грациозно опустилась на скрещенные ноги, и ее округло увеличенные колени приковали изумленный взгляд Доменико...

А мужчина откинул сжатые кулаки, опустил веки и, напряженно вытянув шею, так сказал, весь устремленный к ней:

– Нет больше сил, Анна! Знай, не могу я больше, всему есть предел, не могу, слышишь?

Как он говорил...

– День и ночь я с тобой, выступаем мы вместе, и пьем, и едим, постоянно мы рядом, и ночами я слышу – беззаботно сопишь за пологом, как спокойно ты спишь! От меня ж сон бежит, и лежу я вот так, – мужчина припал щекой к земле, – то свернусь, то – под голову руки, устремлю в небо взгляд, то к ладони щекою прижмусь и лежу неподвижно, а уснуть все равно не могу, распластаюсь ничком и в отчаянии ногтями скребу по земле, вот так, посмотри... А ты... ты, беспечно сопишь под навесом... посапываешь... Ладно – ночью, изведусь, истерзаюсь и засну наконец, но днем! – Он злобно тряхнул головой. – Но что делать с тобою мне днем, как не видеть тебя, не желать, когда вертишься рядом, такая... полуголая вечно... И рад бы забыть, не глядеть, но как!.. Каждый день ведь у всех на виду, на глазах незнакомых людей и безмозглого Бемпи с его барабаном я хватаю руками тебя и сажаю на плечи, поднимаюсь по лестнице вверх и спускаюсь, пока ты кидаешь и ловишь проворно дурацкие кольца, – поражаются этому люди, но если бы знали, ка-аа-ак я жажду тебя, как мне трудно сдержаться, если б знали они!.. Как боюсь – не прижаться б к бедру твоему, что белеет упруго возле самой щеки, потому и белила кладу на лицо, что боюсь прикоснуться, а если коснусь, о-о-о,– никто и ничто не удержит тогда, припаду и вопьюсь в твои губы, задушу до того, как слетим с высоты и убьемся. Если б знала ты, Анна, как я жажду тебя, как хочу и сейчас, если б только ты знала! – И скрючился, уткнулся лбом в колени, выдохнул протяжным злым шепотом: – Ха-а... ха! – И снова пронзил взглядом женщину.

Озаренная пламенем, с откинутой вбок головой, женщина сидела, легонько уперев палец в землю, и трудно было определить, задумалась или прислушивалась к сверчку – простодушно упрямому разглашателю тайн ночи.

– Иногда кажется – никто за тобой не наблюдает, а я вдруг оглянусь, – и женщина чуть повела головой, – и вижу, рядом Бемпи; потупленный, смущенный, теребит свою большую белую пуговицу. Ну, чего б ему смущаться – муж мне, а все равно стесняется и даже улыбается застенчиво... Как бы это сказать... Совсем другими глазами, по-иному смотрит на меня, а когда смеется, на щеках у него забавные, милые ямочки. Я люблю Бемпи, потому что он добрый, сильный и к тому же муж мой, а тебя, Зузухбайа, тебя никогда не полюблю, потому что ты какой-то... Как тебе объяснить?! Ты какой-то другой – столько времени вместе скитаемся, и не помню, чтобы ты улыбнулся, плакать и то не способен, от души засмеяться не можешь и вообще ничего не умеешь делать от души, ничего.

– Ничего, говоришь? – разозлился мужчина, и на лице его круто заходили желваки. – Хочешь, заскрежещу зубами?

– Зачем мне твой скрежет, – поразилась женщина. – Вот если бы смех или плач... Ты засмеяться попробуй...

Мужчина помедлил, потом как будто попытался, напряженно искривил лицо и воскликнул:

– Как мне смеяться, когда огнем охвачен!

– Вот видишь, смеяться и то не способен.

– Ты прекрасно знаешь, на что я способен, – два селения на руках прошел, все эти твои факелы разом подброшу и подхвачу одной рукой, гвоздь зубами согну и при этом... – Он высокомерно вздернул голову и с достоинством закончил: – Играю на флейте, на самом изысканном инструменте.

– И Бемпи играет, – женщина отвела взгляд, – на барабане.

– Хе, – мужчина пренебрежительно махнул рукой, – на барабане! Громыхало!..

– Инструменты все равны, все, – женщина очертила факелами полукружье в воздухе, и тени вокруг, всполошенно метнувшись, вяло, нехотя зашевелились. – А чем плох барабан? Скажешь, плохо звучит?!

– Хе, – мужчина снова махнул рукой, – тоже мне – инструмент...

– Скверный ты человек, Зузухбайа,– в глазах женщины было омерзение, – даже того не понимаешь, что, с кем бы ни сравнивал себя, все равно будешь тем, кто есть, тем же самым останешься. Может, непонятно говорю?

– Нет, почему же... Не права ты, а непонятного ничего нет.

– Ничего, да?.. И вообще, если бы знал, как не нравятся мне твои глаза, леденящие, зеленовато-мышиные, и имя, имя у тебя какое, о-о, Зузухбайа...

Как они разговаривали...

– И имя у тебя какое, – повторила она, оцепенело уставясь во тьму. – Зузухбайа... Зузух-байа, будто змея скользнула в кусты.

– Что ты мелешь! – Мужчина негодующе зажал ей рот ладонью, но подавил вспышку и, перегнувшись к женщине, вкрадчиво шепнул: – Так не обвиться ли крепко змеей? Теплой змеей...

– Правда, такое имя... ты сам попробуй протяни шепотом, вот так: Зу-зух... байа, и даже громко и быстро – Зузухбайа!.. Правда, будто змея в кусты метнулась... поразительно... – И искренне, ласково договорила: – Знаешь, Зузухбайа, уходи-ка от нас.

– Ничего не ценишь! – Мужчина вскочил, взбешенный ее мягким тоном, поднял широкий воротник. – Ты ничего не ценишь, Анна! Оглянись, присмотрись ко всем и скажи – кто другой знает столько и может так много, и вообще где ты видела мне подобного комедианта...

– У настоящего комедианта, – сказала женщина задумчиво, – у настоящего потешника в глазах не лед и елей, а печальная тайна – это главное.

– О-о, выходит, я уж и комедиант не настоящий! Так, Анна, да?! – вскричал клоун. – Это я, кто каждый день рискует свернуть себе шею! Хорошо, очень хорошо, очень...

– Нашел чем удивить, – спокойно оборвала его женщина. – Как бы высоко ты ни забирался, я всегда на твоих плечах...

– Тогда скажи, – мужчина задыхался, – скажи, кто сравнится со мной в игре, и вообще где ты видела такого музыканта? – И заносчиво добавил: – Настоящего музыканта...

– Бемпи играет на барабане, – негромко возразила женщина и, опустив голову, ковырнула ногтем землю.

– Хе, тоже мне инструмент – барабан! Чипо, ну что такое Чипо, и тот справится с барабаном... – И коварно спросил: – Может, не понравилось, что я упомянул Чипо, сударыня?

От гнева у женщины дернулась рука с горящими факелами, но она сдержалась и все же, ненавистно сузив глаза, отчеканила:

– Дрянь ты, Зузухбайа...

Как они разговаривали...


* * *

В одни прекрасный день, когда Гвегве, лежа на циновке, одурело потягивался со сна, во двор вошел выряженный во все новое Бибо. Остановился в двух шагах от Гвегве и, осклабившись, развязно сказал:

– Вставай, сонная тетеря, хватит бока отлеживать, вставай, счастье проворонишь, – но, увидев, как угрожающе потемнело лицо Гвегве, торопливо добавил: – Порадую я тебя, ох и порадую! Вставай, парень, слышишь, родной...

– Чего тебе? – Гвегве зажмурился, снова потягиваясь.

– Говорю, вставай, неужто врать буду... Вставай, лежебока... Девку тебе приглядел. Оженить хочу, слышишь, оженить.

– Чего-о, – опешил Гвегве, – еще чего! На кой мне!

– Как на кой?

– С какой это стати?

– А с такой вот, лоботряс, – оживился Бибо и лукаво пропел: – На-а ко-о-о-й, на ко-ой...

– Какую еще девку... Очень нужна... – И вдруг смутился : – Соображай, что несешь.

– Ха, ты еще не знаешь Бибо. – Старший работник нахохлился. – Девку приглядел, другой такой не сыщешь, увидишь – по нраву придется.

– Не врешь?

– Чего мне врать!

– Хи-и, – Гвегве хихикнул, упершись подбородком в грудь. – Несешь черт-те что!

– Знаю, что говорю, – заверил его Бибо. – Пойди-ка умойся да приоденься, все новое надень, поведу тебя кое-куда, спасибо скажешь. Сначала умойся, потом оденься.

– Хорошо.

– И уважь, причешись!

– Чего захотел!

– Причешись, говорю, не велик труд!

– Ладно, поглядим, – буркнул Гвегве.

– А я, покуда ты соберешься, сбегаю домой, живо обернусь... А может, окликнешь меня, как мимо пройдешь, я сразу же выйду.

– Ладно. Ступай.

Смеркалось. С пастьбы пригоняли скотину. Бибо пробирался по узкому проулку меж изгородями и, расталкивая локтями мешавших ему коров, бранился: «Ух, что б вас, ух, леший б вас задрал...» Смеркалось, в воздух проникали пока еще незримые темные крупицы, и невесомая плоть дня как бы твердела, – посвежело...

– Поди сюда, да поживей! – окликнул Бибо жену. – Выводи скотину, идем мы с ним. – А когда женщина отошла, проследил за ней взглядом и пробурчал: – Ишь, павой ступает, нашлась царица, чтоб тебе...

Женщина будто и не слышала.

– Всех одной веревкой свяжешь, слышишь?

– Хорошо.

«А где... Да, а где... куда я дел, не пропало бы... – Бибо всполошился, откинув крышку сундука. – Ох, на месте, оказывается...»

Он снова вышел во двор, жена подала ему конец длинной веревки. Бибо схватил веревку и оглядел привязанную к ней скотину.

– Поросенка не забыла?

– Нет.

– Лошадь оседлала?

– Да.

– Телят сколько?

– Двое.

– Стемнело уж и... Козы тут?

– Тут.

– Я пошел, – сказал, но не двинулся. Жена стояла сзади, и он ждал чего-то. Не дождался и заорал, резко обернувшись: – Может, я ума лишился, рехнулся – сперва привел столько скотины, теперь увожу... Чего не спросишь, зачем увожу, куда?!

Женщина безразлично спросила:

– Куда идешь?

– Не твоего ума дело! – взорвался Бибо. – Нечего совать свой нос... Видали, отчет ей давай... А ходит ровно царица какая...

– Бибо, – сердито прозвучало в темноте.

– Иду, иду, Гвегве, иду, родимый, – отозвался Бибо и пригрозил жене: – Погоди, узнаешь у меня, вернусь вот...

– Это я. Гвегве не идет... Не пойду, говорит, – сказал хромой работник.

– Почему это не пойдет?.. Умылся он?

– Да.

– И волосы причесал?

– Да, причесывался.

– Пойдет, значит, еще как пойдет.

И действительно – минут через десять Бибо гнал животных по темному проулку. Одной рукой тянул веревку, а другой, низко опустив лучину, освещал Гвегве дорогу.

– Смотри хорошенько огляди ее, гляденье денег не стоит. Неприметно, исподтишка, да оглядывай... На вот, опояшься, не простой пояс, серебряный. Как следует огляди ее сам, я тоже могу ошибаться, все мы люди, а ты не обманись, помни – девка вся должна быть пригожей. Понял?

– Ясное дело, понял, зря, что ли, слушаю...


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю