Текст книги "Одарю тебя трижды (Одеяние Первое)"
Автор книги: Гурам Дочанашвили
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 24 (всего у книги 35 страниц)
Тесная кривая улочка медленно, тяжко карабкалась в гору. У чугунных ворот Петэ-доктор что-то шепнул начальнику охраны, и тот велел одному из подчиненных принести накидки-щиты. И пока Доменико и доктор водружали на себя нескладные деревянные сооружения и надежно прикрывали лица железными масками, он не сводил с них глаз, потом приказал открыть ворота, ведшие вверх, в Нижнюю Камору; ворота скрипуче, тягуче раскрылись. Они неторопливо поднимались по мощенному булыжником склону... О как душно было под железной маской, взмок несчастный скиталец, запах пропотевшего железа бил в нос, ноги налились тяжестью, не двигались. «Улыбайся, Доменико, улыбайся, – шептал Петэ-доктор. – Неважно, что в маске, все равно улыбайся...» От булыжника наболели ступни, противно, липко вспотели ладони; сквозь прорези в маске виднелись живописные дома, вроде бы нарядно оживленные, на самом же деле – зловеще безмолвные, подавлявшие, и вдруг что-то вонзилось в накидку-щит с коротким стуком.
– Не бойся, Доменико, – шепнул Петэ-доктор. – Пустяки, пошутил кто-то.
– Нож?!
– Говорю же, пошутили...
Доменико испуганно сжался, покрываясь холодным потом. Тут к ним подошел изысканно одетый мужчина и, радушно улыбаясь, почтительно поклонился Петэ-доктору.
– Как изволите поживать, господин Петэ, долгоздравия великому маршалу.
– Хорошо, мой Габриэл, как вы, многоздравия великому маршалу...
– Спасибо, ничего, не жалуюсь, благоздравия великому маршалу, весь в заботах о детях, лелею их, ограждаю от скверны, вокруг столько трагического, что омрачает их нежные души. Сразу узнал вас, несмотря на маску. А этот молодой человек, надо думать, ваш славный помощник, мой господин?
– Да, Габриэл.
– Если не имеете ничего против, господин Петэ, оставьте здесь ваши накидки-щиты, измучились, вероятно, в них. Здесь не столь уж опасно.
– Разумеется, Габриэл! Прямо тут оставить?
– Естественно, я присмотрю за ними, если доверите и позволите.
– Как ты можешь, Габриэл, кому ж еще доверять, как не тебе...
Успокоился Доменико, бальзамом лилась на душу вежливая речь каморца, и едва они отошли, тихо сказал:
– Петэ-доктор, он из числа хороших нижнекаморцев, да?
Доктор долго не отвечал, потом обернулся, дружески помахал оставшемуся далеко позади Габриэлу и торопливо зашептал:
– Ты в уме, Доменико! В Нижней Каморе одни бандиты, а он худший из них, одному Ригоберто уступает. Не суди по речи, чем вежливее речь каморца, тем он опасней.
– Странно...
– Ничего странного, мой мальчик, бандиты хорошо устраиваются в жизни, довольны, вот и вежливы. Есть здесь несколько порядочных человек из разоренных аристократических семей, которых сначала в Верхней Каморе обобрали, потом здесь, в страшной нужде живут и при всей своей воспитанности ругаются безбожно. Тебя поразила вежливость этого типа, а посмели бы мы не снять накидки-щиты, придушил бы нас и такую б извергал ругань!
– Он... Он способен ругаться?..
– Горе ты мое! Способен, еще как. Уши вянут, когда слушаешь!
– Выходит, кто говорит вежливо, тот хуже того, кто бранится. Значит, надо доверяться тем, кто груб?
– Нет, что ты, Доменико... Иной мерзавец нарочно ругается, прикидывается интеллигентом...
– А-а...
Перед глазами Доменико маячил изысканно вежливый каморец – не верилось никак, что тот...
– Он швырнул в меня нож?
– Нет, нет... До этого не унизится – он птица высокого полета... – И оборвал себя, чувствовалось, как напряглось в нем все. – Пришли. Нам в этот дом. Улыбнись. Доменико... – И пропел: – Семьсот четыре бу-удет семьсооот одиин...
Поздно ночью, когда канудосцы, возведя еще один глиняный дом, любовались им, безмолвно белевшим во мраке, конселейро протянул великому вакейро милосердно мерцавшую свечку: «На, Зе, войди...» И Зе со свечой в руке, с малым трепетным светом, таинственно выявлявшим из мрака все и вся, тихо прошел мимо улыбавшегося Мануэло Косты, сурово довольного Жоао, Иносенсио, зачарованного всем Рохаса, застывших во тьме Грегорио Пачеко и Сенобио Льосы, Авелино и многих, многих других, свет проплыл по лицам людей, в роще тихо фыркали лошади – те двенадцать, что достались от каморцев, а великий вакейро со светом в руке шел с женой и детьми сквозь тьму, не без робости задержался на миг у входа в дом, крохотное пламя чуть отклонилось в сторону, и неясный трепетный свет упал на дальнюю стену, скользнул вниз. Зе сделал шаг к порогу и подтолкнул легонько Мариам, опустившую руки на плечи детей.
И наполнился жизнью белый ваш дом, Зе, ваше жилье, озарился светом мирный дом, чистый, прохладный...
Дети спали, тихо посапывали. Мариам и Зе не дыша смотрели на колеблемое пламечко свечи, прикрепленной к стене, – дом наполнен был неясным гулом прохладной реки; а когда свечка истаяла, вздрогнул Зе – как случилось с ним, с первым вакейро! – съежился в кромешной тьме, слыша лишь голос реки. Нет, не хотел одиночества, мрака и, вытянув руку, ступил шаг, другой, ища живое, теплое. Незряче, осторожно переступал в темной тишине, напряженный, дрожащий, словно в ознобе, и слышал шорох других шагов, упрямо ищущих: вытянув руки впотьмах, оба кружились по комнате, шарили, и знакомая рука коснулась плеча, замер он, а потом – прижал к груди, обнял прохладную, подобно их дому, Мариам... Отогревалась щедрая душа Зе, а Мариам, вытянувшись на носках, шептала: «Зе... муж мой, Зе». Пастух же, молчаливый, не находил что сказать – мало, мало было сейчас слова «ромашка», что могло оно выразить! – душа его пела, пусть тихо, чуть слышно, – в этих стенах, прохладных, высоких, – свободной была душа!..
– Давно болен? – спросил Петэ-доктор, беря у Доменико сумку с лекарствами.
На всех стенах висели шторы с расшитыми глазами-щелочками... Больной лежал на тахте посреди комнаты, покрытый одной лишь простыней, на лбу у него было влажное полотенце, время от времени он тихо постанывал. Родные, пятеро мужчин, обступив тахту, озабоченно смотрели на больного, но внимание их явно было приковано к чему-то другому, каждый из них всем существом следил за чем-то, даже тот, что отвечал доктору, деликатно прижав руки к груди, в мыслях занят был совсем иным.
– С ночи, господин Петэ, вчера весь день был здоров, так здоров, завистник позеленел бы с досады, а потом, вижу, стонет, милостивый государь.
И этот каморец говорил вежливо.
– Я спросил его: что с тобой, что у тебя болит, говорю, что беспокоит, долгоденствия, говорю, великому маршалу, – начал рассказывать другой родич больного, косой, скользнув по Петэ-доктору своим неопределенным взглядом. – Слова молвить не может, представляете?! Нижайше молили сказать хоть словечко, но он звука не проронил, и можно ли было порицать его за это! Сейчас он еще ничего, хоть и бледный, без кровинки в лице, а вчера вечером, то есть ночью, позеленел, сударь мой, как луговая трава! Не спорю, прекрасен цвет природы, но для лица, на лице! О нет, мой сударь...
О, и этот, и этот говорил вежливо.
– Спасите нам его, господии Петэ, спасите, ради всего святого, – взмолился третий, всем своим фальшивым существом лихорадочно следя за чем-то позади себя, и говорил машинально. – К тому же, в гостях был и... Вам известны правы нашего города... Кого убедишь, что его не отравили, и даже если своей смертью умрет – тихо, мирно, все равно снесут нам головы, придушат. Помогите, Петэ-доктор, постарайтесь, умоляю, не пожалейте для нас ваших обширных, всемерных знаний, осчастливьте плодами вашей учености.
О, и этот говорил вежливо...
Петэ-доктор проверил у больного пульс и недоуменно раскрыл рот, собираясь что-то сказать, но косой показал ему кулак и, направив в сторону свирепый косой взгляд, вкрадчиво спросил:
– Безнадежен, господин Петэ?
– Не знаю... Трудно пока сказать.
– Помогите ему как-нибудь, господин Петэ, – сказал четвертый из родственников, прохаживаясь вокруг тахты. – Помогите и считайте нас своими рабами.
Эх, и этот был непривычно вежлив... Хотя бы один выбранился!
– Будете давать это лекарство каждые два часа и... – начал Петэ-доктор, но косой засвистел вдруг – дико, протяжно.
Взвилась штора, и к больному рванулся человек с занесенным ножом, однако пять умело брошенных ножей разом проткнули ему горло. Неизвестный рухнул, метнув в одного из своих убийц безмерно изумленный, осуждающий, уже угасавший взгляд, а они, нижнекаморцы, деловито склонившись, исступленно всаживали в него ножи, причем косой между двумя ударами мимоходом, незаметно проткнул горло и одному из соучастников, и тот тоже медленно, грузно плюхнулся на пол, а косой вскричал:
– Человека нам убил! – и полоснул ножом убитого по глазам. – Подлец, мерзавец, человека нам убил!
И, пылая местью, они бешено кололи ножами убитого первым, давно бездыханного, украдкой, воровато поглядывая на мертвого сообщника, – остывал тот, коченел... А они все дырявили тело ножами, и Петэ-доктор осторожно заметил: «Не стоит зря тратить силы, хватит, умер уже...»
– Ничего, ничего, – сказал больной, неожиданно при сев в постели. – Очень правильно поступают, господин Петэ. Если жив еще, добьют – человека убил нам, – а если мертв, так ему и не больно, стерпит.
– Выблядок, сын потаскухи, человека загубил, – смущенно посетовал косой.
А больной встал, сочувственно уставился на мертвого сообщника – скорбно, но лгал, лицемерил.
– Самых ценных людей теряем... – молвил он, сокрушаясь.
Нижнекаморский головорез был, бандит из бандитов – Ригоберто...
Как было вырваться, как – из тьмы, из глухого протяжного звона... Выбраться, выбраться, но как... Скалу прорезала тесная расселина, над ней светлел мир – не для него... Надо выбраться, вылезти как-нибудь... Сначала просунул руку, прижался щекой к туго взбухшему мускулу, подтянулся Зе, подобрался, увы, не втиснулся в узкую щель, подался назад, но и это далось с трудом, ободрала плечо обхватившая его скала. Зе сжался, нещадно стиснутый, медленно сполз, и что-то страшное, непонятное окутало его, лилово-бурое, поволокло вниз; над ним в расселине был мир, беспредельный, озаренный благостным светом... И снова рванулся вверх зажатый скалой вакейро – в округлой щели над ним сияло небо... Камень тяжко, грозно давил, душил... Опустил голову – передохнуть. Как темно было под ним! Не ощутил покоя, все в нем дрожало, распирало его, разрастался он от света, хоть и закрыл глаза, раздавался вширь... И снова потянулся вверх, упираясь в каменную стену пальцами ног и притиснутыми к бокам локтями, обдирая тело, и почти выкарабкался – в каких муках! Сквозь сомкнутые веки проник пепельный, белесый утренний свет... До нестерпимой боли вжавшись плечом и боком в неумолимую, неподатливую стену расселины, вызволил одну руку – с трудом, но вынес наружу... Онемевшими пальцами хватался он за вольный, вешний воздух, счастливо ласкал невидимый воздух, жмурясь, всему телу давая ощутить блаженную отраду, – как хотелось вырваться, все в нем стремилось вверх, ввысь! Вздрогнул Зе, простонал и открыл глаза – он лежал в своем прохладном доме, воздев руку. Вы были в вашем белоглинном доме, Зе, а в дверном проеме синела река, вечно новая, текуче-плавная, водообильная... И великий пастух встал; не опуская руки, вышел наружу – было утро... Дивное было утро, Зе...
– Ничего не понимаю, ничего, Доменико, улыбайся, – шепотом напомнил Петэ-доктор, отойдя от дома на безопасное расстояние. – Что они замышляли что-то, это я сразу смекнул, проверив у больного пульс... Странно, очень странно, что Ригоберто принимал участие в этой истории.
– Почему?..
– Потому что не марает рук мелкими делами.
К ним подходил галантный, вежливый Габриэл – ах как он был одет!
– Что нового, Петэ-доктор, все ли хорошо в наших бедных пределах?
– Все, все хорошо, мой Габриэл.
– Приятно слышать. А ваш милый спутник, умеет ли он хранить язык за зубами?
– Не сомневайся, мой Габриэл!
– Слово не птица, знаете ли, – напомнил чернявый Габриэл, осторожно снимая с плеч длинный золотистый женский волос. – Выпустишь – не поймаешь.
– Конечно, мой Габриэл.
– И поговорка: «Знают двое – знают все» – не содержит истины. Согласны, господин Петэ?
– Да, вы абсолютно правы.
И когда, снова набросив длинные накидки-щиты и надев маски, они отошли от Габриэла подальше, Петэ-доктор сипло проговорил:
– Ничего не понимаю. Не понимаю, кому нужна была его жизнь...
– Чья жизнь?
– Того, что убили. Безродный был, бедняга, милостыней кормился, его и оплакать некому... Как он осмелился поднять руку на Ригоберто... Видимо, не знал, что на тахте Ригоберто лежал... Я и то не сразу догадался, кто изображал больного: усы наклеил, бороду, шрам на лбу прикрыли полотенцем...
– А тот... второй...
– Родич? О, у него обширная родня, вся Камора сойдется на похороны. А вообще непонятно, как мог человек, которому пять ножей всадили в горло, убить кого-то...
– Как?.. Вы не... – изумился Доменико, судорожно глотнув слюну. – Вы не заметили?
– Чего не заметил, Доменико? – Петэ-доктор остановился.
Две маски безмолвно и бессмысленно уставились друг на друга.
– Родича больного убил косой каморец – полоснул ножом по горлу.
Петэ-доктор быстро зашагал дальше, шепча:
– Я ничего не слышал, ничего не слышал... Улыбнись, улыбнись, Доменико, я ничего не слышал...
А потом, когда они сдали накидки-щиты и маски начальнику охраны у распахнутых чугунных ворот и отошли на безопасное расстояние, доктор сказал:
– Разобрался, кажется, если не во всем, то хотя бы кое в чем. Они не решились прямо свести счеты с родичем, остерегаясь последствий, и прикончили его, изобразив все так, будто бездомный убил, а бездомного привели убить больного – якобы по поручению Ригоберто или нашего Габриэла. Улыбайся.
– Но его самого зачем убили, он при чем?
– А при том, что у нас, в этом городе, никто никому не доверяет... Наше присутствие они использовали двояко – во-первых, при виде нас бездомный убедился, что ему действительно больного надо убить, с больным легко разделаться; во-вторых, в случае чего нас призовут в свидетели – подтвердить, что их друга убил бездомный.
– В свидетели?!
– А как же?
– А вдруг мы правду скажем, тогда как?
– Ах, Доменико! – доктор испуганно оглянулся. – Никогда впредь не упоминай этого слова здесь, в Каморе, да еще всерьез. Улыбайся.
Они шли, думая каждый о своем, и уже доносились нестройные звуки, извлекаемые дюжими, бодрыми музыкантами из духовых инструментов... Музыка будущего...
– А как хоронят в Каморе?
– Как хоронят?.. Двояко, Доменико. Того бездомного, безродного сожгут как преступника, а второго уложат в дубовый гроб, предадут земле.
– А если... меня убьют?
– Не бойся, никому тебя в обиду не дам, никому. Ты мне что сын родной... А я всем нужен здесь, они и по-настоящему болеют иногда, не то что сегодня. И я им очень, очень нужен.
– Вы... вы старший брат Александро, да?
– Какого Александро? Пусть меня бросят к жагунсо, если обманываю. Брата у меня не было и нет... Впрочем, возможно, и есть, может быть, отец не дал когда-то где-то маху, но я представления не имею.
– Что такое жагунсо?
– Это особо опасные нижнекаморцы, их держат в одной камере, не кормят.
– А почему их держат в заключении?
– На волю выпускать крайне опасно.
– Неужели они хуже тех, что на свободе?
– Какое сравнение!
– А в заключении на что нужны?
– Устрашать народ. Брр...
– И постоянно держат взаперти?
– Иногда используют их. И не столь уж редко.
– Чем же они кормятся взаперти?
Петэ-доктор с горечью посмотрел на Доменико.
– Подбрасывают им кого-нибудь время от времени.
Было утро... Чудесное было утро. Подняв плечи, Зе шагал через лес, рассветный воздух приятно покалывал, вливался в душу, тихо стояли лошади. Шагал по вольному, еще малому Канудосу, сам уже вольный, не совсем еще, правда, но всему окрест хозяин, наравне со всеми, вместе со всеми владевший всем; была у него и река – сложив ладони горстями, блаженно ополоснул лицо и, умиротворенный рекой, жадно вбирал в себя все, чего касался взор, но клочья ночного кошмара мучительно тревожили сознание, и Зе обхватил высокое дерево своими железными руками, подобрался, стал подниматься вверх, однако путь преградили ветви; он раздвигал их, нетерпеливо нащупывая другие, раза два подтянулся рывком и, почти достигнув верхушки, смущенно опустил голову – выше на ветке стоял веселый вакейро Мануэло Коста, тоже сильно смущенный... Зе стал рядом с приятелем, и оба забыли друг о друге – оба жаждали высоты, и тут, наверху, так дышалось легко! Смотрел Зе, смотрел на сверкавшие белизной кровли домов, с неведомой раньше теплотой взирал он на кровли чужих домов; в поле, склонившись к земле, женщины сажали капусту, а вдали на холме кто-то стоял, вгляделся – узнал Пруденсио. Без братьев был... Невесток с детьми вел с собой. И с других сторон подходили к Канудосу люди, необычно одетые – не сертанцы. Один был с длинным широким мечом... Заскорузлые ладони месили мягкую глину, к реке направлялся конселейро; скорбный, в темноразвеваемом одеянии, Мендес Масиэл шел с неведомой вещью – сетью. Из домов выходили люди, на берегу позади конселейро собрался народ, ожидая чего-то необычного. А Мендес Масиэл со словами: «Еще до вас один человек пустил в реку семь рыб...» – закинул сеть и цепко потянул, отяжелевшую, из воды. Грегорио Пачеко и Сенобио Льоса кинулись помогать – в прозрачной сети серебрились рыбы....
– Сколько вас всех...
– Шестьдесят восемь, конселейро, – сказал Жоао Абадо.
И конселейро еще дважды закинул сеть, потом отсчитал потребное количество рыбы, остальную кинул обратно в воду.
– Каждому полагается по одной, – сказал он.– Отныне все будет делиться поровну между всеми – и детьми, и взрослыми.
– А что делают жагунсо с тем... брошенным к ним?
– Сначала убивают.
– А потом?..
– Не знаю... Ничего не знаю, Доменико, – доктор отвел глаза. – Люди много чего говорят, да язык без костей. Поговорим о чем-нибудь другом...
– А кто стоит над этими жагунсо?
– Мичинио, мой Доменико.
ПЕРВЫЙ БОЙ
Орава солдат, согнувшись в три погибели, напрасно тщилась что-то выискать на песке, двести их было. Нехотя, лениво шарили, запуская руки в песок, – ныла спина, – копошились на карачках, иногда стукались головами и не чувствовали, до головы ли было – из пестрой палатки, развалясь на боку, за ними грозно наблюдал лейтенант Наволе, укрытый от палящего солнца, а у входа в палатку с широким ярким зонтом в руках торчал капрал Элиодоро и тоже следил за шарившей в песке бригадой.
– Нинчего не понимаю, совсем нинчего, – сказал надзиратель Наволе, припадая к здоровенной кружке. – Пончти все нпрондункты инзвели, а на нсленд енще не нанпали.
– Истина глаголет вашими устами, мой лейтенант, – услужливо поддержал его капрал Элиодоро и указал зонтом: – И мы как раз тут, у каатинги, потеряли их след. А через каатингу они не прошли бы.
– Нчто нты думаешь?..
– Должен иметься потайной ход... под землей, не будь хода, почему бы именно тут терялся след, спрашивается, и возле каатинги костей нигде не видать, и пленника того, одного, тоже у каатинги потеряли. – Капралу не терпелось блеснуть умом, зачастил: – Правда, поражает то обстоятельство, что шест везде одинаково погружается в песок, и все же, не сомневаюсь, нападем на ход, мой лейтенант...
– Малость понренже, помедленней нговори,– поморщился лейтенант Наволе. – Ни нчерта не нпонял...
– Ход, говорю, мой лейтенант, где-то тут, многолетия великому маршалу.
– Мнонголентия...– пожелал и Наволе, погружаясь в раздумье, – Нкто нзнаент, нканк сонскунчилась по мне моя сманзливая Сунзи! Менчтаент, нждент.
А в далекой Каморе Сузи в самом деле мечтала о муже – сидела скучная, говорила, зевая:
– Эх, хоть бы мой гнусавый Наволе был тут...
– На кой черт и какого дьявола сдался он тебе, душечка? – поинтересовался бравый полковник Сезар, но не у Сузи – у спесивого предка на портрете.
– Только рискованную любовь признаю... – пояснила женщина, нежно обрывая лепестки с большой белой розы. – А какой риск в нашей любви и связи, если муж мой рыщет где-то у черта на куличках.
– Зато Стелла рядом, душечка моя, – обворожительно утешил бравый полковник, глядя теперь на люстру.
– А-а, брось, Стелла, Стелла... – отмахнулась Сузи, – Дура она, неопасна.
– Ах да, Наволе твой кладезь ума, – оскорбился полковник.
А здесь, на подступах к каатинге, Наволе на четвереньках заставлял ползать солдат да поглубже втыкать шест в песок.
– А нздорово унконконшили мы нтех – двух немых!
– Кого, пастухов? – просиял Элиодоро. – Да здорово, мой лейтенант! Здорово их устрашили, ха-ха-ха, пальцем не посмели шевельнуть.
– Ндронжали, нканк нбундто нзлы были на нас...
– Верно, верно, – Элиодоро хлопнул себя по бедру. – Струхнули, а братец их... как же его... тьфу – где он тут в списке... вот, Пруденсио, ушел, улизнул, ушел со всеми...
– Всенх нперенбьем, – уверенно пообещал Наволе и опять поскучнел. – Энх, моя Сунзи, нждент, наверно, нканк!..
* * *
Разрастался Канудос – возникали новые дома на берегу реки, прибывали новые люди; с младенцами на руках, с суровой верой в душе, смущенно входили в заветный, желанный город; шли люди из Города ярмарок – по зову души, шли из северных селений, задумчивые, молчаливые; несли неведомый сертанцам картофель в больших, гнувших спины мешках, приходили семьями и в одиночку – покинувшие, покинутые... Появился в городе и свой кузнец, разрастался Канудос, снова и снова месили глину, на опаленных солнцем руках белела налипшая глина, и всех встречал – принимал Жоао, неколебимо верный своим обязанностям, разложив на колене бумагу, он хмурил и без того угрюмое лицо, настраивая прибывших на строгий лад, но никакой нужды в этом не было – люди вступали в глинобитный город смущенные, растерянные... А однажды ранним утром такой заявился тип, такой...
Жоао Абадо, издали заметив высокомерного незнакомца, воскликнул, ошеломленный: «Это еще что за чучело!..»
Сухопарый, долговязый молодой человек, ступавший, как цапля, в эту жару был в желтом бархатном плаще, изящно оттянутом сбоку обнаженной шпагой, плащ так и переливался на солнце, сапоги блестели – слепили. Шляпу с широченными полями украшало павлинье перо, на груди ярко сверкали три драгоценных камня.
Оторопели канудосцы – такую птицу видеть не доводилось. Он же безмятежно и удовлетворенно озирал окрестности, и не успел угрюмец Жоао раскрыть рта, как пришелец, опередив его, гаркнул:
– Предъявите ваши документы! – И так же неожиданно улыбнулся опешившему Жоао: – Шучу, дядюшка... Я в Канудосе?
– Где же еще, по-твоему?
– В добрый час приход мой... Какая у вас принята форма обращения?
– Конселейро называет нас братьями.
– В добрый час приход мой, братья, – и, положив левую руку на эфес шпаги, правой снял шляпу, галантно опустил до колен, очертил в воздухе невидимый круг и, чуть выставив ногу, поклонился. – Примите меня, братья.
– Каким ремеслом владеешь?.. – Жоао с неприязнью смерил его с головы до ног.
– Я – кабальеро.
– Чего, чего?!
– Кабальеро.
– Кто, кто, пропади ты пропадом?! – Жоао издевательски подставил ухо – получше расслышать.
– Кабальеро.
– Кабальеров не хватало нам тут! – грубо отрезал Жоао. – Все мы, кого видишь, пастухи да крестьяне.
– И не угодно иметь одного иного?
– Нет, не угодно!
Сказал Пруденсио, потерявший братьев, враждебно смотрел он на человека в богатой одежде. И пришелец подобрался весь, и недобро просверкнули глаза.
– Надо принять, – раздался голос. Мендес Масиэл смотрел куда-то в сторону. – Всякого, кто придет, надо принять, запомни, Жоао.
– И этакого?
– Да, и такого.
Пришелец опустился на колено и, тоже глядя в сторону, сказал:
– Весьма признателен, конселейро.
То, что гордец преклонил колено, немного смягчило Жоао, и он спросил свысока:
– Умеешь что-нибудь делать?
– Да, разумеется. – И быстро встал. – Однако попрошу вас обращаться на «вы», со временем, постепенно, возможно, и позволю перейти на «ты».
– Не надобен нам такой, нет! – взорвался Жоао. – На кой нам этот франт, это чучело.
– Какой есть, – медленно проговорил конселейро, по-прежнему устремив взгляд в сторону. – Продолжай.
– Ремеслом владеете?
– Кабальеро пред вами, братья.
– Может, капусту умеешь сажать?..
– Ах нет, нет.
– Пахать-сеять?
– О нет,– замахал рукой кабальеро.
– Может, наездник хороший...
– О, – кабальеро просиял. – На скачущего коня лягу и засну.
– Ваше имя?
– Дон Диего.
– Чего?!
– Дон Диего, то есть господин Диего, от иностранного слова «доминус»...
– Вот, говорил же! – в отчаянии вскричал Жоао. – Говорил же, не подойдет он нам, на кой черт сдался нам господин!
Но Мендес Масиэл задумчиво смотрел в сторону.
– Скажу вам и главное, – спокойно продолжил дон Диего. – Прекрасно знаю – борьба у вас впереди, но в бою на меня не рассчитывайте. Не стану биться с врагом как один из рядовых. Прошу извинить, мои новые братья, но воевать с вами плечом к плечу не буду. Не пристало мне с моим умением, с моими способностями, сражаясь сразу с четырьмя каморцами, получить в спину шальную пулю, пущенную в одного из вас. Зато, милостивые братья, вы можете поручить мне труднейше-сложнейшее дело, скажем – уничтожить отряд, рыщущий по вашим следам. С превеликой охотой выступлю против целого отряда, так как в этом случае за все в ответе будет лишь моя благородная голова.
– Совсем ничего не умеете? – упавшим голосом спросил Жоао.
А дон Диего приосанился и ответил:
– Владею языком всех птиц.
– Ха! – Жоао так и передернуло. – Потешать нас явился?.. Одно шутовство за душой?
– О нет, кое-что иное, скажем, вот это – приобретете оружие, – и он снял с груди один из сверкавших камней, положил к стопам конселейро. – И еще нечто, вам вовсе неведомое, чуждое.
– Что же? – Жоао поправил бумагу на колене.
– Артистизм.
– Что-о?
– Артистизм, милостивые братья, – невозмутимо повторил дон Диего. – Мне ничего не стоит пройти сквозь игольное ушко. – И усмехнулся: – Разговорился я что-то, а теперь можете обращаться ко мне на «ты», мы достаточно сблизились.
– Тогда ступай и начисть картошки, – снисходительно разрешил Жоао.
Дон Диего страдальчески искривил лицо.
– Нельзя ли что-либо другое, на это я не способен. Нарублю дров, воды натаскаю, глину буду месить...
– Нет, – заартачился, сердясь, Жоао. – Сказал – начисть картошки.
– Подумайте, дяденька: кабальеро – и чистить картошку!
– Ничего не хочу слышать! И вовсе не дядя я тебе. Меня Жоао звать.
Дон Диего удрученно помолчал, потом сказал:
– Дайте мне тряпку... дядя Жоао.
– Нож?
– Ножей у меня семь. Тряпку.
– На кой тебе тряпка?
– Что, трудно дать?
Дон Диего безропотно направился к куче картофеля, брезгливо держа двумя пальцами тряпку. Попозже, когда вспомнили о нем, его и след простыл. Возмущенные, они обежали все окрест – исчез кабальеро, и Жоао кричал, негодуя:
– Говорил я – прогоним! Кто другой удирал, да еще в первый же день! Убить его мало! Предаст нас, укажет сюда путь!
Но часа через два дон Диего объявился, он шел несколько грузно, под мышкой у него торчал капрал Элиодоро с тряпкой во рту.
– Он начистит картошки, – сказал дон Диего онемевшему от изумления Жоао и бросил капрала на землю, не удостоив и взгляда. – Не все ли равно кто? Он у меня перевыполнит задание.
Доменико, скитальцу, чего-то хотелось, к чему-то тянуло неясно...
В вечном страхе, в тревожных думах, в пугающих сумерках накатывало неясное желание, но чего – не знал. И постоянно мерещился взгляд свинцово-пепельных глаз Мичинио, сверлил затылок, леденил спину, и он переворачивался на спину, и тогда вспоминалась трава, река... где-то, да, где-то... Но когда смутное желание делалось почти уловимым, опять выплывали откуда-то нестерпимые тяжелые глаза, мерцающие под серым пеплом, глаза Мичинио, хозяина нижнекаморских жагунсо... самовластного, никем и ничем не стесненного! Ненавидящего, грозящего... И горло ощущало лезвие ножа, скиталец поплотней прикрывал шею одеялом и снова пытался вникнуть в неясно томившее желание, уловить его, закрывал глаза, но так ясно слышались шаги – крадущиеся, бесшумные, жуткие шаги Мичинио... Испуганно садился в постели, до боли раскрывал глаза, словно зрение помогло бы выявить страшные звуки, но было тихо, разве что Петэ-доктор случайно звякал посудой в соседней комнате – оберегал он сон приемыша...
Было утро, раннее каморское утро, спесивый Каэтано только-только оповестил горожан: «Во-осемь часов утраа, и...» Да, все было геениииальнооооо, как же, еще бы, конечно... чтоб ему... В смятении схватил одежду, прикрылся и так заглянул под тахту – никого... Но зловеще безмолвствовал шкаф – высокий, черный. Доменико торопливо натянул сапоги – скорей на улицу, лучше смерть там, чем эта замкнутость в четырех стенах.
Вышел на улицу и тут же вернулся; волнуясь, попросил у доктора кувшин: «Только глиняный...» – «Зачем тебе, сынок?» – «Не знаю... нужно...» На углу улицы продавалось молоко.
На углу улицы продавалось молоко, и Доменико с кувшином в руках занял очередь, стал рядом с каморцами. На острых крюках грузно темнели кровавые куски мяса, продавец то орудовал топором, то, утерев руки тошнотворно грязной тряпкой, хватал ковш набрякшими кровью пальцами и наливал женщинам молоко; омерзительно было, но очень уж хотелось горячего молока... Перед Доменико стояла не по погоде легко одетая особа. Закутанному в плащ Доменико знобко стало при виде ее открытых плеч; безотчетно шагнув в сторону, он сбоку наблюдал за женщиной. А она стояла себе, задумавшись, теплая, мягкая, вроде бы сердечная, и не определить было ее возраста – не определить возраста женщины, особенно в ранний час, когда она только что с постели, без румян, наспех подобраны волосы, с легкими морщинками забот и тягот – когда настоящая, и зачарованно смотрел на ее почти обнаженные плечи скиталец – пленились глаза, и хотя неудержимо тянуло обнять ее озябшими руками и прильнуть впалой щекой к высокой груди и крепко-крепко прижаться, в глазах его и намека не было на плотское желание... Эта пышная теплая женщина была для него сейчас не просто женщиной – матери хотелось ему, по матери затосковал бедный скиталец, а женщина, ощутив на себе застенчивый, но настойчивый взгляд, медленно обернула к нему голову. Оглядела оценивающе и, явно довольная его хорошей одеждой и лицом – точеным, бледным, молящим, совсем иначе поняв его, так похабно улыбнулась... Бедный скиталец, будто змея ужалила! «Чего хандришь, красавчик?» – спросила она, и Доменико признался вдруг: «У меня... матери нет...» – ожидая слов утешения, а женщина бросила: «Подумаешь, какое дело... Родители уходят, дети остаются». И, направляясь с полной крынкой к ближайшему дому, колыша тугие бедра, она обернулась, уверенная в своей неотразимости. Доменико стоял, уронив голову... «Давайте, хале...» – поторопил его мясник, и Доменико, глянув на отвратительные желто-ржавые руки мясника с присохшей кровью, спрятал было кувшин, но одумался – протянул и в отчаянии наблюдал, как прижал продавец безгрешно чистый сосуд к задубевшему от крови фартуку, наполняя молоком: «Шестьдесят грошей». По пути домой оскверненный кувшин обжигал ему пальцы, но что было делать, молока хотелось злосчастному... Долго чистил кувшин снаружи битым кирпичом, прежде чем перелить молоко в кастрюлю и поставить на огонь... Доменико смотрел на пламя – чужое было, равнодушное, пылало себе... Жарким было, правда, ничего не скажешь. Едва успел снять бурно поднявшееся молоко и только оно осело, схватил с полки большую кружку и наполнил до краев... Не терпелось глотнуть; пригубил, остужая рукой, и разом выронил кружку, подлетел к окну, распахнул, высунулся – молоко словно кровью было заквашено. Видимо, кровь просочилась в безгрешную глину кувшина, и беднягу безбожно рвало, выворачивало – не осталось в нем ничего. Подбежал Петэ-доктор, ошалел.