Текст книги "Одарю тебя трижды (Одеяние Первое)"
Автор книги: Гурам Дочанашвили
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 30 (всего у книги 35 страниц)
– Где записка, покажи.
Зе осторожно достал из-за пазухи сложенный вчетверо листок. Мендес Масиэл поднес его к лучине, всмотрелся в чуть высвеченный лучиной лист, перевернул, подержал и подозвал дона Диего: «Иди, взгляни...» Взор дона Диего с бумаги перешел на Зе, затуманился... Гордо застыл на пороге конселейро, уставился в ночь.
– А капрал тот не потирал ли руки во время разговора? – спросил дон Диего.
– Потирал.
– И за пазуху совал то и дело?
– Да, и дергался.
Переглянулись дон Диего и вошедший в комнату конселейро.
– Говоришь, он дважды упомянул подземный ход?
– Да, дважды.
– Так я и полагал, конселейро, – тихо сказал дон Диего. – Видно, обещал им показать несуществующий тайный ход. Каких бандитов одурачил, да еще в застенке! Мало кто способен на это, да еще Зе провел. Мне с моим артистизмом и то вряд ли было бы по силам... Ты читал записку, Зе?
– Нет. Когда расставались, Мануэло взял с меня слово не читать, очень настаивал. – С горечью добавил: – Тем двум охотно показал.
Снова переглянулись дон Диего и конселейро.
– Что там, в записке? – вспылил Зе. – Должен же я знать, в конце концов! С какой целью отпустили меня на время!
– Не на время отпустили, успокойся, – мягко промолвил дон Диего. – Сейчас все поймешь, но сначала скажи: как вы расстались?..
– С кем? С ним?.. – не мог произнести Зе имени побратима.
– Да, с Мануэло.
– Холодно, пожалуй... Когда я садился на коня, подошел ко мне, улыбнулся...
– Бесстыдно?
– По-моему, да. Мало того, занес одну руку подальше за спину, чтобы свободней двигать другой, и хоть с трудом, а положил ее мне на плечо, говоря: «Помнишь, как мы пили с тобой иногда?»
– И опять улыбнулся, да?
– Да, как обычно...
– А ты, Зе? Ты ответил ему улыбкой?
– Нет. Дернул плечом, сбросил руку, потому что я и сейчас не совсем уверен в нем.
– А он обиделся?
– Не знаю, но смотрел и печально, и радостно как-то... – И внезапно заподозрил неладное, вспылил: – Покажите же, наконец, проклятую записку!
Конселейро поднес к нему лучину, тени в комнате встрепенулись, печальная гордость была в глазах его.
– Покажем записку, но возьми себя в руки, крепись, Зе...
Молча протянул Зе руку, предчувствуя недоброе. Торопливо развернул лист бумаги, приблизил к лучине, и кровь отхлынула от лица – чист был лист, ни знака, ни даже точечки на нем! «Что это... что это значит?» – и разом понял, но дон Диего пояснил ему все же:
– Тебя спасал, Зе.
А там, в Каморе, Мануэло все повторял с веселой упрямостью, глумясь над полковником:
– Какой ход, что еще за ход?!
– Что значит какой! – с таким же упорством добивался хода полковник, вспотевший, встрепанный.
– Который ход... – дурачился Мануэло. – Много у нас всяких проходов. Какой вас интересует?
«Куда ты вернешься, подумай, Зе, – дон Диего преградил ему дорогу, – в Каморе тебя сразу закуют в цепи, и пальцем не сумеешь тронуть полковника». – «Пропусти, я должен пойти», – сурово требовал Зе. «Выслушай, Зе, и тогда ступай». – «Говори скорей». Зе раздраженно переступил с ноги на ногу.
«Но слушай внимательно. Во-первых, вас обоих прикончат, это вне сомнения, под пытками испустите дух, поскольку никакого тайного хода нет; во-вторых, Мануэло понимал, что здесь, в Канудосе, ты нужен больше других, – жестокая борьба у нас впереди, а ты первый воин, не считая меня. – Зе смерил его пренебрежительным взглядом, но дон Диего невозмутимо продолжал: – В-третьих, возможно, Мануэло надеется сбежать, когда поведет каморцев к пресловутому ходу, – нырнет в каатингу, и был таков, пусть ищут потом... – Тут дон Диего заметно смутился – прекрасно знал, что Мануэло не подпустят к каатинге, не обвязав вокруг пояса несколькими веревками. – А в-четвертых, если вернешься туда, он снова начнет ломать голову, как спасти тебя, тем самым ты помешаешь ему спасти самого себя, потому что у этих мерзавцев хватит ума не подпускать к каатинге обоих вместе; а в-пятых, думаю... – дон Диего подошел к Зе совсем близко, утешающе опустил руку на плечо, – думаю, его и в живых уже нет, Зе, ты лишь порадуешь негодяев, ничего другого не достигнешь, поэтому тебе лучше остаться здесь и отомстить... Тяжелые бои нас ждут. Именно ради этого оставил своих братьев Пруденсио – отомстить».
Поник Зе, бессильным взглядом скользнул в сторону Мендеса Масиэла. И тот медленно, убеждающе наклонил голову, спокойно пояснил: «Человеку куда легче в беде, когда рядом с ним другой, обреченный, подобно ему... А Мануэло, как видишь, Зе, превозмог себя и, предвидя жесточайшие пытки, позаботился о тебе. Потому прибег к обману. Знал, что гордость и благородство не позволят тебе оставить его одного. Очень прошу, не перечеркивай сделанного им добра».
Тихо отвел Зе руку дона Диего, побрел из хижины, подавленный...
– Не бывает так, нет, не бывает, говорю, – неистовствовал великий маршал. – Плевал бы он и на семью, и на приятеля... или кто он ему там, если б не надеялся, что помилуем, – такова природа человека, его суть.
– Не знаю, упорствует, грандиссимохалле, не скажу, говорит...
– Скажет, как миленький скажет, полюбуешься. Будет по-нашему, – утешил себя великий маршал. – К самым изощренным пыткам прибегнем, а если умение всех четырех моих искусных палачей ни к чему не приведет, то Аруфа тебе поможет, пусть поголодает пока...
– Он и так не притрагивается к еде.
– Об Аруфе говорю, болван, а не о нем... – И снова заходил по комнате, потирая руки. – Так и сказал, значит?!
– Именно так, грандиссимохалле: «Товарища я спас, и ни черта теперь от меня не услышите».
– Чепуха, чушь! Человек он, в конце концов, а человеку чужая беда придает силы, и не стал бы поэтому спасать приятеля, не помог бы ему вырваться отсюда, не будь причины. В чем-то другом суть, полковник.
– Не знаю, он упорно твердит именно это, а насчет тайного хода отшучивается.
– Очень хорошо! Посмотрим, как будет шутить в руках палачей. Я пойду с тобой. Выходы, полагаю, надежно заперты...
– Так точно, гранд...
– Пошли.
Не раздеваясь повалился Зе на постель, подложив руки под голову, горестно уставился в темный потолок; раздражала ладонь Мариам, нежно лежавшая на его груди, отвернулся к стене. «Не твоя же вина, Зе, – прошептала Мариам, прижимаясь теснее. – Все равно оба погибли бы. Что дала б ему твоя смерть? Ничего... Повернись, Зе... А ему от его поступка и правда прибавилось, как это говорят... чести, благородства и...» – «Оставь меня». Зе встал, улегся в противоположном углу.
– Просил отпустить твоего спутника, сынок, – мы отпустили, – говорил меж тем маршал Бетанкур Мануэло. – Просил, чтоб он сам выбрал коня, – дали ему выбрать. Просил минут десять не преследовать его, так полчаса ни одна каналья не поскакала за ним. Записку хотел с ним послать – дали послать. Настоял вернуть – вернули, пошли на все, чего хотел. В конце концов, ты же дал слово, слово истинного вакейро, а теперь на попятную идешь, не говоришь?
– А что я должен сказать... – пробормотал Мануэло, действительно смущенный.
– Где ход...
– Какой еще ход?! – вскричал Мануэло и покраснел.
В глазах помутилось у маршала от ярости, все же взял себя в руки, прикинулся оскорбленным.
– Таково, значит, слово истинного вакейро? Нехорошо обманывать, сынок, некрасиво...
– Все он виноват, – Мануэло резко изогнул большой палец в сторону полковника, – Он первым обманул меня, он начал... При вас же было!
– В чем обманул? Скажи – накажу...
– Сказал, что его Чикопотамо звать! Как человека спросил, а он что? Посмеялся надо мной, одурачил! – возмущался Мануэло, притворяясь обиженным. – Разве это хорошо?! Что я ему сделал плохого?!
– Меня правда Чикопотамо звать, – не растерялся полковник Сезар, – свои так называют, честное слово.
– Как же, как же! – усмехнулся Мануэло, издеваясь. – Тебя и свои, и чужие называют Федерико.
– Откуда ты знаешь, мое имя? – опешил полковник.
– От одной особы! Она-то уж знала б, если б близкие называли тебя Чикопотамо, в близких отношениях была с вами, грандхалле, ближе некуда. Даже о ваших вывертах... простите... своеобразии рассказывала мне, так что как облупленного знаю вас, и через нее мы с вами вроде бы породнились...
– Кто она? Кто такая! – взвился полковник. – Сейчас же говори!
– Ха, чего захотел! Подземного хода не открываю вам, неужто имя женщины назову, хале? Дурно же обо мне думаете! Скажите ему, великий маршал, пусть не вращает так страшенно глазами – боюсь... – заныл Мануэло, будто очень испугался.
– Заткнись, Федерико, и отойди подальше! – прикрикнул великий маршал на полковника.
Полковник притулился в углу, побитой собакой уставился на пастуха, но глаза его метали молнии. А Мануэло злорадно сказал:
– Так тебе и надо, чего чикопотамничал?!
– Послушай, сынок, – голос маршала снова был елейным, – не обращай на него внимания, не стоит он этого. Скажи, где ход, или укажи, и отпущу тебя живым, а вместо тех десяти драхм втрое больше получишь, и семью твою...
Но Мануэло надоело дурачиться, оборвал маршала:
– Слова от меня больше не услышишь, и сыном не смей называть, мой отец не был негодяем. Давайте приступайте.
И с презрением кивнул на сваленные в кресле орудия пытки – изогнутые и закрученные иглы, ножницы, изуродованное чудовищно железо...
– Увидим, собачий сын, скажешь или нет!
– Увидим, собачье дерьмо, – у Мануэло круто взбухли желваки. – Одно увидишь, главарь разбойников-рабов, – как умирает свободный вакейро.
– Выходите, живо! – крикнул маршал Бетанкур, собственноручно откидывая занавес, за которым дожидались четыре палача, – они выскребли из ушей воск. – Смотрите, чтоб не сразу сдох, мои маэстро, медленно, не спеша, со смаком пытайте... Если не обойдетесь без Аруфы, доложишь мне, полковник, буду в пятом номере. Покажите ему, почем фунт лиха...
Палачи засучили рукава, один даже рубаху скинул. Ухватили Мануэло за руки.
– Хоть семь Аруф напусти, ничего не скажу, ослиное отродье!
– Думаешь, Аруфа мужчина? – Маршал остановился в дверях, сузил глаза, дернулся.
– А что, женщина? Если его, – Мануэло движеньем подбородка указал на полковника, – неплохая, надо думать...
– Увидишь, что это.
– После подлеца вроде тебя никто и ничто меня не удивит! Посмотрим, чего добьешься.
– Посмотрим... Посмотрим! – Маршала трясло от бешенства.
– Посмотрим... Посмотрим! – передразнил Мануэло и, глянув на страшные орудия, содрогнулся, но быстро оправился от страха, вспомнил, что ему нечего выдавать, даже если не выдержит пыток. «Не выдам же того, чего не знаю, чего вообще нет! – И развеселился: – А здорово я сообразил, хочу не хочу – стану героем...»
Что и говорить, шутливо мелькнуло у него это слово – «герой».
Ночь выцвела. Страшился утра горестно прикорнувший в углу Зе, жаждал темноты и крепко сомкнул веки, но что могло остановить время, задержать рассвет, и, к его отчаянию, мрак даже из комнаты уплывал, зримо распылялся, рассеивался, и тихо, не шевелясь, лежал Зе, первый вакейро, даже дышать остерегался – чужой воздух вдыхал, чужую долю, долю Мануэло, так ему представлялось... Но сон незаметно обволок истерзанное горечью сознание, и сразу же вновь возникло перед глазами лицо друга – спокойное, честное, грустно улыбавшееся, радовался он освобождению Зе. Эх, где ему было знать!.. Резким толчком привстал Зе, огляделся, тревожно смотрели на него запавшие глаза которую ночь не спавшей Мариам, в утренних сумерках тускло серело ее измученное лицо. «Ложись в постель, ну, прошу», – взмолилась Мариам, ко Зе не шевельнулся, только попросил упавшим голосом: «Занавесь одеялом вход и окно чем-нибудь». И снова желанно потемнело в жилище, будто опустилась ночь, но во дворе закудахтали куры, и помечтал он о каморском воске – не слышать, никого не слышать, не видеть, даже детей, не есть, не пить, не дышать. «Что ты со мной сделал, Мануэло! Свободу дал обрести?! Нет, на муки обрек! Лучше б убили там, чем выносить такое», – в отчаянии думал великий вакейро. И вспомнил, как сбросил с плеча руку Мануэло, – это воспоминание было самым лютым. Нутро пылало, он поднес к губам глиняную чашу, смутился – передумал, было такое чувство, будто пьет воду Мануэло, его долю, и холодно поставил чашу на пол, снова забился в темноту угла.
А Мануэло брызгали в лицо водой; когда же это не помогло, три палача обрушили на него бочку воды, четвертый держал в руках глаз Мануэло. На земляном поту в слякоти без сознания валялся Мануэло, его трясли, и голова бессильно моталась из стороны в сторону. Только в двух местах на истерзанном животе темнела вытекшая из глазницы кровь, остальную смыла вода. Боль, когда палач задел своим грубым вертким пальцем перебитое ребро Мануэло, привела его в сознание. С усилием слизнул с распухших губ капельку воды и открыл оставшийся глаз. Его обступали приглашенные на приятное зрелище пыток достойнейшие люди Верхней Каморы – кроме маршала, его Кадимы и полковника тут были Мичинио, генерал-добряк, командир карательного войска Рамос и другие; у всех у них были свои достижения в области пыток, свои находки, и большая часть их была уже испробована. Самое страшное средство – кошку маршала Аруфу пока что придерживали в роскошной клетке, очередь была за ней. Приподнялся Мануэло, не хотел лежать перед ними на земле, пальцами с выдранными ногтями уперся в окровавленную землю и, к удивлению стоявших вокруг, сумел-таки подняться; покачнулся, но устоял, пошатывался, но упорно стоял. Эдмондо Бетанкур резко кивнул – из клетки выпустили кошку Аруфу, и палач кинул ей глаз. Страшнее страшного суждено было видеть Мануэло: алчно, хищно подбиралась к редкостному лакомству упрятавшая когти в мягкие лапы Аруфа.
Не убегай, знаю – тяжело тебе, горько, ты помнишь Мануэло другим, в другое время... Там, в сертанах, удивительно просыпался веселый, самый веселый вакейро – раскроет глаза и уже улыбается. Необычно, по-особому счастлив был Мануэло Коста; всем восхищалась, полнилась, возвышаясь, его душа. Любое дерево восхищало его до дрожи, но и горстью песка в пустыне любовался с той же нежностью. Поразительным даром обладал Мануэло, удивительной наделен был любовью – невзрачный куст под его взглядом, озаренный светом его чудесных глаз, превращался в куст Мануэло и, возвеличенный, как баобаб, расцветал, распускался, обретал красоту, зеленел необычно, дивно, ни с чем не сравнимый, возрастал до небес. Всем миром владел ничем не владевший бедняк Мануэло, так уж умел он смотреть – помните, верно? – завладевал всем, чего достигал его взор, все вмещала, всем наполнялась бескрайняя душа, и, захлестнутый счастьем, красотой озаренный, ликуя, носился на своем скакуне одноконный владыка, неимущий владыка всего – Мануэло Коста, озирая мир радостным взглядом сияющих глаз – бесценного дара. И сейчас одно из двух дарованных ему сокровищ, брошенное на пол палачом, пожирала изнеженная кошка маршала Эдмондо Бетанкура – Аруфа!
– Нет на земле большего чуда, большего блага, чем глаз, – сказал маршал и подошел ближе. – Сколько всего способен воспринять – красок, предметов, вещей. Глаз все делает интересным, приинтересовывает, если позволительно так выразиться...
Кому объяснял – Мануэло!
– Обладая неоценимым сокровищем, не замечаем его и не ценим по достоинству и, только лишившись, сокрушаемся, а что на свете ценнее глаза, глаз нужен всем – и простому сапожнику, и такому великому художнику, как Грег Рикио... Где подземный ход?..
Безмолвно, стиснув губы, смотрел Мануэло Коста.
– Здесь плохо, разумеется, и все причиняет глазам... э-э... глазу... боль, но мы тут из-за твоего упрямства... Однако, если захочешь, поведешь себя хорошо, сохраню тебе второй глаз, а поврежденные места залечат мои искусные врачи... Где ход?
Не шатался больше Мануэло, окаменел, каждый мускул в нем окаменел, лишь кровь текла.
– Если не веришь в преимущество обладания глазом, дам прогуляться в моем парке, там великолепные насаждения, очищающие воздух, сведущие в своем деле садовники старательно ухаживают за ними – они истинные друзья природы. Любишь природу? Скажи только, где подземный ход, и я дам тебе обозреть ее. Впрочем, если хочешь, сначала природу осмотри, потом скажешь, где ход.
Повернулся к двери Мануэло, ступил шаг. Два палача тотчас преградили ему путь, но маршал Бетанкур бодро воскликнул:
– Не мешайте, разве предосудительно желание увидеть мой великолепный парк?! – и последовал за Мануэло. – Сюда вот иди... Теперь туда... так. Теперь поднимайся по этой лестнице. Семью одиннадцать – двадцать четыре... Отоприте двери... Теперь сюда...
Вдоль стены двигался Мануэло Коста, чтобы не упасть, только силой воли продвигал вперед истерзанное тело, вся другая сила иссякла в нем. Солнце ударило ему в единственный глаз, и, невольно наклонив голову, он увидел подстриженную траву, чуть дальше – подстриженные кусты, помрачнел – не выносил насилия над природой. Спотыкаясь, направился к высокому дереву, кое-как поднял к ветке руку с перебитыми пальцами.
– О, на дерево хочет забраться, – догадался Бетанкур. – Весьма разумно, сверху во всей полноте обозримы красивые пейзажи. Помогите ему... Смотрите, чтоб не свалился.
Четыре палача поднимали Мануэло на высокий платан, иногда он терял сознание, и тогда его передавали друг другу. Листья влажно блестели от прошедшего дождя, могучий ствол становился все тоньше и вверху едва выдерживал тяжесть пяти человек, и уже двое поднимали Мануэло, а у самой макушки он один занес ногу на тонкую ветку, выпрямился, прижался к стволу, изнуренный; искалеченные пальцы не могли помочь, и он локтями обхватил ствол, припал к нему. На верхушке стоял Мануэло и одним глазом неторопливо, пристально озирал по очереди все четыре стороны света; многое было видно, много чего впитал глаз и насытился наконец. Мелькнуло искушение – кинуться вниз, с такой высоты не долетел бы до земли живым, не в силах был снова вернуться назад, однако тут же поборол соблазн – во-первых, это выглядело бы трусостью, а во-вторых, он должен был сказать маршалу последнее слово. Еще раз окинул мир с высоты, поднял глаз к небу.
Медленно спустился Мануэло, из рук в руки передавали его палачи, и коснулся наконец земли ногами – пальцами с вырванными ногтями... и зашатался, но и на этот раз устоял, расставил ноги, расправил плечи.
– Где ход?.. – великий маршал сгорал от нетерпения. – Уйму денег получишь, если...
– А теперь можешь вырвать и второй глаз, – ликуя, оборвал его Мануэло, вскинул голову. – Я все запомнил.
Мануэло Коста был первым из пяти избранных, ставший великим канудосцем.
ТРЕЩИНА
Старый Сантос и Доменико с утра месили глину на берегу реки. Приятна была холодившая ладони податливая глина, манило прозрачное синее канудосское небо – и жаждавший чистого, настоящего воздуха скиталец то и дело откидывал голову, широко распахнув глаза; казалось, само небо вдыхал, вбирал в себя, а небо что – сияло лилово... Когда солнце допекало, Доменико не раздеваясь входил по пояс в щедрую реку, от резкого холода захватывало дух, он замирал, привыкая к студеным струям, но вода постепенно желанно теплела, и тело стремилось к полной воле; он озорно нырял в мягкие волны, и взблескивали на солнце шальные брызги, плескался и плыл по течению Доменико; всего лишенного, во всем ограниченного в Каморе, себе самому омерзевший, здесь, в ласковой реке у белоглинного города, его тянуло повеселиться, понасладиться... Старый Сантос сидел к реке спиной, нещадно мял глину и думал, думал, какой страшной смерти предать Масимо, в каких страшных муках прикончить, и угрюмо щетинились над его глазами белые брови... Довольный выходил из реки Доменико, освеженный, блаженно сушился он на солнце, и речная вода испарялась – сначала легко, прозрачно, потом окутывала облачком, – знойным был воздух. И, еще влажный, в светлых каплях, ходил по Канудосу – нравилось смотреть на канудосцев, на спокойные, праведные лица; встречаясь глазами, люди радовались друг другу, смущенно улыбаясь... Нравилось Доменико выходить на заре из своего белоглинного дома, идти по улицам, здороваться с согражданами, все восхищало здесь – совсем иной была вода, иной имела вкус, другим совсем воздухом дышал здесь скиталец, по иной земле ступал он, счастливый, и в иные смотрел глаза – легко, свободно – и, к своему удивлению, полюбил человека, человека вообще. Всех любил он в этом городе, каждого – старого, малого, женщину, мужчину; и раздиралась чем-то душа – о кактус! – в самую сердцевину души пустило корни колючее растение любви... Всего четыре дня у него было полных любви... Первое время растерянно приглядывался ко всем и ко всему, потом наступили эти дни, поразительные, возвышавшие душу, всего четыре было таких дня, однако были прекрасней целой жизни иной... Но странно, смущался он этой любви и таил в себе. Проработав день, Доменико прятал за пазуху комок глины – вор безгрешный – и, притворно беспечно сунув руки в карманы и тихо мурлыча, пускался к роще, уединялся под раскидистым деревом и неумелой, неискусной рукой, толкаемый непонятной силой, лепил человека. Нелепым, головастым получалось создание, он прочерчивал ему палочкой рот, обозначал глаза, приделывал нос, руки, ноги и, внезапно очнувшись, вернувшись в реальность из туманного мира, удрученно взирал на свое беспомощное творение – о как далеко ему было до настоящего человека, так любимого им, живого, настоящего!.. И хотя неуемно было желание обогатить этот мир каким-то новым творением, пустить в этот обширный мир, утвердить в нем новое, никому, даже ему, еще не ведомое создание, одухотворенное, многогранное, порожденное им, его беспокойным пытливым умом, его неустанными руками, – только желания, только упорства было мало, не справлялся он явно... Нужны были знания какие-то, дар был нужен какой-то, и, рассохшийся, растопыривши руки, жалко валялся на земле человек-головастик. И все же не расставался с ним Доменико, уносил в свое прохладное жилье и прятал в уголке. Эта жажда чего-то, это необоримое желание испытать что-то особое не давали уснуть, и на четвертый день, проворочавшись всю ночь в постели – чего-то хотелось, что-то на что-то толкало! – не выдержал в четырех стенах, тихо пошел к реке по щедро облитой лунным светом тропинке. Поднялся по пологому склону вверх вдоль реки, долго шел и не увидел Канудоса, когда обернулся. Разделся и, подняв над головой одежду, переплыл реку. Зябко ежась, дрожа, вышел на берег, но неукротимо потянуло к игре ребячьей поры – в «будто», и, едва обсохнув, оделся, повалился на землю и, обессилевший будто, медленно встал, добрел до воды, нарочно шатаясь – что его заставляло! – одетым вошел в реку... К Канудосу плыл Доменико, и лениво несла его отяжелевшая вода, изнуренного, будто не имевшего сил, не открывал он глаз – будто не мог, поднимал иногда погруженное в волны лицо и, завидев в пепельной дымке спавший еще Канудос, приободрялся будто, – нет, не будто, а вправду – дивный был город... И снова воображал себя измотанным, изможденным, вот прибило его к берегу, выползает по глине, с трудом возвращается будто после долгой разлуки... Вот и дом наконец – тот, желанный, замеревший в блеклом свете луны, безмолвный, ожидающий... Как ждут его там! И не знают, что он, Доменико, возвратился домой... Приподнялся, так не хотелось умирать возле дома, уперся в глину – скользили мокрые руки, попытался встать, только бы встать, поднять непосильное тело... И умирает он будто, испускает немощно дух... Но нет, истерзавшись, измучась, все-таки встает, вот... шатает его, напрягает последние силы, чтоб не упасть, и распрямился так стремительно, словно подпрыгнуть хотел, – у большого темного дерева стоял Зе Морейра; скрестивши руки, пристально смотрел на Доменико – узнал его.
Доменико вспыхнул, потупился, машинально соскреб глину с ладоней, сконфуженно двинулся к дому – тихо лег, пристыженный, с головой укрылся сеном. А Зе Морейра все стоял неподвижно у дерева, удивленный слегка чудачеством скитальца, но не до него ему было, свое горе снедало...
– Полагаешь, так будет лучше? – усомнился великий маршал.
– Да, так точно, мне кажется, грандиссимохалле, – угодливо улыбнулся великий мастер кисти Грег Рикио. – По-моему, уши следует оставить на месте, поскольку лицо ограничено ими, а само лицо мы переделаем, улучшим – в смысле ракурса – и добьемся исключительной впечатляемости; из одной глазницы у нас будет торчать, например, средний палец руки, грандиссимохалле, а в другую воткнем большой палец ноги, что внесет изысканную диспропорцию, а ненарушенная боковая пропорция, в данном случае в виде ушей, еще более подчеркнет несуразность лица. Было б желательно отрезать, изъять и губы – оскаленные зубы, естественно, произведут желаемый эффект, грандиссимохалле, поскольку вызовут определенную ассоциацию.
«Талантлив, мерзавец», – мелькнуло у маршала Бетанкура.
– Прошу простить, но позвольте высказать еще одно соображение, если разрешите... Можно?
– Валяй.
– Зря отрубили голову до конца; повиснув на коже, она производила б неизгладимое впечатление, это можно исправить, правда; пришить ее в одном месте, а если соблаговолите, густо обмотаем кишками и прикрепим к торсу, поистине будет потрясающе, великолепно, грандиссимохалле.
– Согласен.
Не выносил вида трупа Грег Рикио – чувствителен был, экспериментировал на манекене.
– И еще одно, грандиссимохалле. Мне представляется, что через проклятую каатингу труп надо перебросить в мешке, иначе издали увидят исковерканное тело и свыкнутся с его видом, пока дойдут и подберут – пропадет элемент внезапности, а это плохо, – раболепно рассуждал Грег Рикио, склонившись над манекеном, с двумя делами управлялся одновременно – высокоодаренным считался. – А если в мешке будет, ошалеют от неожиданности, когда развяжут, и мы добьемся поставленной цели. И эту линию следовало бы видоизменить... Вот так... И там, и еще вот тут...
Разогнул Грег Рикио занемевшую спину – передохнуть; весьма удовлетворенный, безмерно довольный собой, окинул взглядом проделанную работу:
– Уродливый он, верно, грандиссимохалле?
Старый Сантос у каатинги натолкнулся на мешок, угрюмо заглянул в него – и, не будь в нем пастушеской двууголки, возможно, и не сообразил бы ничего. Потрясенный увиденным, бережно взвалил на спину ношу, понес в Канудос. В немом ожидании обступили люди Сантоса. И без того всегда хмурое, потемневшее сейчас от гнева лицо его не сулило ничего радостного, а он осторожно опустил мешок на землю, высвободил из него содержимое и отвернулся. Леденящая тишина наступила в Канудосе, дети попрятались за взрослыми, подавленно молчали мужчины, невыносимая скорбь разрывала душу, с жалостью взирали они на останки вакейро, – откуда было им знать, как погиб Мануэло!.. Широким кругом обступили канудосцы убитого, лишь один Зе оставался дома – не выходил, избегал он света; но гнетущая, нестерпимая тишина подсказала все, посерел Зе. Выбрался из круга Старый Сантос, пошел за лопатой, киркой. Окаменела, не дышала Мануэла, только из прикушенной губы текла кровь. Никто не причитал, никто не оплакивал вакейро. Позже, ночью, наедине с собой они отвели душу слезами, по всему Канудосу разносились приглушенные звуки. А в этот час стояли безмолвно, – просчитался маршал Бетанкур; содрогаясь от горя и ужаса, канудосцы, жившие в ожидании борьбы и смерти, сейчас, как ни странно, словно утешились – хотя бы вот Рохас, он думал: «Подумаешь, если умру... такого истерзали, загубили в муках, а кто я, что я рядом с Мануэло!» «К тому ж, – будто продолжал мысль Рохаса Иносенсио,– в бою умирать наверняка легче... Погодите ж, мерзавцы, покажу я вам...» Перестарался Эдмондо Бетанкур, не рассчитал – из каморского опыта исходил, не знал, с какими людьми столкнется, ему непонятными, неведомыми, не представлял себе их и не мог представить. И намека на страх не было в душах канудосцев; скорбеть, конечно, все скорбели, тяжело, невыносимо, но сильнее всех страдал все же Жоао Абадо – не признавал веселого зятя, по-особому красивого, ладного, сторонился его, а теперь глаз отвести не мог с изуродованного так бесчеловечно... Не выдержал, подошел Жоао поближе, горестно покачал головой и наклонился, как-то нараспев проговорил: «Эх, Мануэло Коста, эх, Мануэээло!..» – с силой хлопнув себя по бедру. И вышел из круга, уронив голову. Следом Сенобио Льоса подошел к телу и тоже ударил себя по бедру, угрюмо протянул: «Мануэло Коста, Мануээллоо...» И так один за другим все мужчины попрощались с изувеченным мертвым вакейро, кроме уткнувшего лицо в сено Зе Морейры. И когда все отошли, Мендес Масиэл, не дрогнув душой, неторопливо вытащил из глазниц Мануэло воткнутые в них пальцы, размотал кишки и, придав телу хоть немного пристойный вид, положил покойнику на грудь двууголку, а могила давно была вырыта Старым Сантосом. Бережно опустили в нее Мануэло, засыпали землю горстями – так, горстями, какой легкой была земля канудосская, вынутая из глубины впервые!..
Эх, Мануэло Коста, Мануэээло...
А на подступах к каатинге, в укрытии, генерал Хорхе со своим особым корпусом ждал наступления ночной темноты. «Ух, как сильно светит, шлюха! – выбранился генерал, имея в виду луну. – Уберется наконец или нет!» – не терпелось генералу осуществить маневр, разработанный по указанию самого маршала. Ни рядовые, ни офицеры не знали о предстоящей операции, и, когда воцарилась-таки желанная тьма, генерал Хорхе вызвал к себе сотню метких стрелков, восемь самых крепких, дюжих солдат и посвятил их в суть тайного маневра: «Слушайте внимательно. Не зря тренировал я вас, не зря обучал перебрасывать себя через высокую ограду и перекидывать маты. Молча поползете к каатинге, и чтоб ни звука, даже если родные встанут из могил на пути! Там, за каатингой, возможно, дозорные у этих сволочей, прислушайтесь хорошенько, если все будет тихо – перекинете через каатингу сначала эти мягкие маты, да так, чтоб попадали друг на друга, а следом одного за другим солдат перебросьте вместе с их ружьями. – Генерал Хорхе вертел головой, обращаясь то к дюжей восьмерке, которой надлежало перекидывать, то к солдатам, которых следовало перекинуть. – Не вздумайте ружья отдельно кидать – угодите своим в башку, а это во вред нам же – вы очень нужны сейчас матери-Каморе. Не бойтесь падать – упадете на мягкий мат, но на всякий случай пусть перебрасываемые заткнут себе рты белым клубком, чтоб не завопить, если сломают руку или ногу; потом перекинете клубок назад в знак того, что все в порядке, и сползете с мата – освободите его, дадите приматиться следующему за вами. Не забывайте, что враг может таиться поблизости, храните молчание, каатингу надо преодолеть бесшумно. Когда всех вас перекинут через каатингу, направитесь к мерзкому незаконному городу, окружите его и притаитесь в засаде – найдутся деревья на пригорках; а утром, когда они начнут выползать из своих лачуг, вы возьмете их на прицел – и, уверен, не ударите лицом в грязь, друзья, вы в полной мере используете позиционное преимущество и элемент внезапности, иначе глотки перережу! Отправьте к праотцам пяток поганых голодранцев – остальные носа не посмеют высунуть наружу, тем временем, часа через три, и весь корпус подойдет к занятой вами позиции, подвезет калорийный провиант, и мы мощной атакой в момент разнесем их поганый город. До подхода корпуса предлагайте им мир, уверяйте, что простите, гарантируйте жизнь; если поверят и выйдут к вам с поднятыми руками, женщин и детей не трогайте – их жагунсо подбросим; а если попадутся смазливые женщины, припрячьте отдельно – распределят их потом как надо. Итак – вперед, слава великому маршалу...»