Текст книги "Одарю тебя трижды (Одеяние Первое)"
Автор книги: Гурам Дочанашвили
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 33 (всего у книги 35 страниц)
О ТОМ, КАК УМЕР ПЯТЫЙ ВЕЛИКИЙ КАНУДОСЕЦ
Когда же маршал Бетанкур подносил платок к лицу, придворный тенор Эзекиэл Луна с присущим ему мастерством исполнял хорошую, благозвучную, яркословную песню.
В большом зале для приемов присутствовал весь цвет Верхней Каморы – все разодетые в пух и прах, но в шлепанцах, роскошная обувь была оставлена за массивной дверью, все считались со слабостью великого маршала, его страстью к натертым полам и коврам, сам же маршал имел в виду совсем иное – не очень-то станешь террористничать в шлепанцах.
В напряженных позах сидели гости, ибо сам великий маршал прохаживался, а им встать не дозволял. Грандиссимохалле скрестил руки на груди – после торжественных тостов в честь победы он помрачнел, казался весьма озабоченным чем-то. Наконец, печально покачав головой, медленно промолвил: «Э-эх, каких людей потеряли...» Гости вскочили было – почтить память погибших, но маршал остановил их быстрым жестом вытянутой руки, и все робко присели, едва касаясь кресел. «Много ли несчастных овдовело и осиротело? – маршал уставил взгляд на Педро Карденаса. – Сиди». – «Много, грандиссимохалле». – «Одинаково ли обеспечены?..» – «Нет, гранди...» – «Это плохо, – заметил маршал. – Зная природу человека, нетрудно предвидеть, что объявится множество претендентов на руку и сердце состоятельных вдов, между тем корысть не имела места в Каморе и не будет иметь». – «Разумеется... Вы правы... Так точно...» – дружно закивали гости, но маршал снова вытянул руку, показывая гостям куцую ладонь, хотя был в препоганом настроении – с утра угнетал непонятный страх. «А чтобы пресечь корысть, мой добрый генерал Рамос, составь опись состояния самой бедной вдовы и уравняй с ней остальных. Конфискованные излишки передашь Анисето. Вдовы с одинаковым достатком не дадут повода проявлять корысть. Что скажете?» – «Великолепно, великий маршал! Ах, восторжествует красота, гранди...» Но гости опять узрели вертикально выставленную ладонь маршала. «В целях обеспечения вдов и сирот увеличишь налог с краса-горожан, мой генерал, не церемонься». – «Шкуру с них...» – воскликнул генерал-добряк и осекся.
Маршал Бетанкур помолчал, оценивающе оглядел разок присутствующих и снова принял отрешенно-задумчивый вид. Опередил других старейшина пожилых Порфирио, проявив наибольшую сообразительность: «Дозвольте, великий маршал, высказать ничтожную просьбу, хотел бы просить вас о небольшой милости!» – «Слушаю, мой Порфирио, слушаю тебя», – ласково дозволил Эдмондо Бетанкур. «Великий маршал! Грандиссимохалле!.. – Порфирио прижал ладони к груди. – На моих глазах выросла резвушка Стелла, умоляю вас, не лишайте ее состояния, добытого самоотверженным трудом славного супруга-полковника, горячо любимого нами, незабвенного для всех нас Федерико Сезара, не перечеркивайте его безмерных заслуг, хватит нам скорби о нем...» – «Нет, нет, мой Порфирио, неудобно... – заломался великий маршал. – Стелла – моя родная племянница, люди могут истолковать превратно». – «Ах, как вы можете допустить, великий маршал! А Стелле все состояние понадобится на превращение дома во дворец-музей прославленного супруга-полковника, а детям его – разве не нужен будет им кров над головой! Что на свете лучше де...» – и поскольку все остальные единодушно поддержали воодушевленного своим великодушием Порфирио: «Ах, просим, грандиссимохалле... Не лишайте, пожалейте нас... Умоляем... Сжальтесь...» – Эдмондо Бетанкур великодушно согласился: «Что ж, пусть будет по-вашему». И хотя чуткость придворных порадовала его, снова помрачнел – не отпускал, терзал непонятный страх.
Недоверчиво, подозрительно всмотрелся в каждого, что-то остро тревожило, когтило душу, он отвернулся к стене – не заметили б смятения! – но тут же резко обернулся к гостям, метнул в испуганно замеревших нарочито грозный взгляд и так же неожиданно успокоился, удивился себе: «Что это со мной...» – но все же, несколько смущенный, захотел показать невольным естественным жестом, как он спокоен, – поднес к лицу платок, и Эзекиэл Луна бодро затянул: «Зимоой и леетом бредем...» – «Молчать, недоносок! – взорвался великий маршал, а заодно с чуть живым от страха тенором досталось и всем придворным: – Уходите. Все. Оставьте одного. Вас тоже прошу уйти, мой Грег Рикио, пожалуйста... – И овладел собой: – Мой генерал-добряк, передай страже – не соваться сюда без зова, – и осознал – ляпнул глупость, кто смел войти к нему без разрешения! – Иди, Кадима, и ты ступай». Оставшись один, плотно закрыл великолепные массивные двери, запер на бесчисленные запоры.
Озадаченно стоял великий маршал посреди зала: «Что со мной?.. Что меня всполошило с утра?..» Терзаемый страхом даже в спальню не решался пройти... В ушах то жужжало, то вдруг умолкало какое-то насекомое... Подтащил раззолоченное кресло к стене, сел поудобней, вытянул ноги... «Брошенные в сертанах стада заставлю пасти калабрийцев... – строил планы маршал, пытался думать о делах. – А то и краса-горожан – хватит им резвиться, прыгать да скакать... Мастеровых не трону, там и бездельников прорва... Если поразмыслить, так война случилась весьма кстати, – удовлетворенно отметил он про себя. – Камора перенаселилась, и мне предстояло проредить ее, вот война и проредила ее естественно, выпустила лишнюю кровь. Люди – это хорошо, но хорошо, когда их у тебя в меру, а слишком много – ни к чему, лишнее бремя... Прекрасно обернулось все... И казна здорово пополнится...» Что-то опять зажужжало, маршал резко выпрямился в кресле – что за дьявольщина! «Одиннадцать часов ночи, и все гееениииальноооо!» – глухо донеслось издали, теша слух, – это же один из его людей, энергичный Каэтано оповещал недоверчиво затаившуюся Камору. И снова всполошился, будоражило что-то тревожно, тянуло к теплому, живому... Да, Аруфа! Как он до сих пор не вспомнил о ней... Где-то тут должна быть, совсем позабыл о своей баловнице. «Где ты, Аруфа? – мягко позвал он. – Спишь, моя кошечка? Кис-кис-кис...» И приободрился, тревоги как не бывало, кроме Аруфы, ничего сейчас не существовало, – скорей бы посадить ее на колени, приласкать, чтоб замурлыкала, сунуть палец в ее тонкие острые коготки и прижмурить глаза. «Аруфа, где ты, шалунишка, кис-кис-кис... – Великий маршал заглянул под стол, переставил кресла. – Куда ж ты спряталась, выходи скорей, не серди, – чуть обиженно уговаривал он кошку – почему так долго не отзывалась?! Выходи, а то не получишь своего любимого лакомства, Аруфа...» – и прибег наконец к самому простому средству – замяукал великий маршал, – ах, не совладал с чувством, так захотелось взять на руки любимицу, пышно-пухлого зверька! – и простой прием возымел действие: шевельнулся уголок шторы. «А-а, вот где прячешься, – обрадовался маршал. – Накажу тебя, будешь у меня знать... – и тихо, на цыпочках подкрался к шторе. – Выйдешь ты, наконец, а?» Подождал обиженно, но Аруфа не спешила, и тогда Бетанкур решительно, резко, с силой отдернул тяжелую штору и завопил бы, вероятно, от ужаса, если б не лишился голоса, —
за шторой с мачете в руках стоял дон Диего.
– И удивляться особенно нечему, – продолжал Мичинио.– А в лесу я не три ножа запустил в ствол, а один с тремя лезвиями, припаянными друг к другу.
– А-а, – не сразу уразумел Доменико; они стояли в глубине пещеры, и Мичинио, спаситель, казался ему в потемках темным видением, возвышался каменным изваянием – твердо, гордо, грузно нависшим. Доменико ж, столько всего переживший, едва держался, иссякли силы, но столько всего хотелось узнать. Взволнованный, благодарно уставился взглядом Мичинио в грудь:
– Я мог бы догадаться, конечно, кто другой смел бы ходить по Каморе ночью.
– Нет, не мог, ибо я не желал этого, – сухо возразил Мичинио. – Если б ты догадался – осмелел бы, а это было б скверно. А теперь спрашивай что хочешь, а то останется на душе горький осадок. Времени мало.
– Не обидитесь?
– Нет.
– Если вы носитель добра, как же вы убиваете людей? – и решился – взглянул в чуть мерцавшие в темноте глаза.
– А кого именно пожалел ты?
– Скажем... Ну хотя бы... – И никого не припомнил. – Не убиваете, значит?..
– Нет.
– Но ведь... говорят, что уводите и убиваете в пытках.
– Да, я действительно увожу тех, кого смерть точно не минует, если не вмешаюсь. Но мне одному всех не спасти, и поэтому вырываю из лап смерти самых достойных. Делаю вид, что жажду лично насладиться муками обреченного, увожу подальше и отпускаю на волю – идут по свету. – И тихо добавил: – Твой Беглец один из них, и ты, между прочим, тоже.
– Мой Беглец... Откуда вы его знаете? – смутился Доменико.
– Его я совсем в другую сторону направил. Ты уйдешь через эту пещеру. Жаль, конечно, что не оставил в селении хотя бы драхму, но что было – то было, сетовать поздно. Идти придется долго, не бойся, не падай в темноте духом. – Мичинио подошел ближе и повесил ему на шею тяжелую суму. Доменико съежился, испугался все-таки его рук. – Здесь много хлеба, понемногу надолго хватит, а воды по дороге сколько хочешь, в иных местах по колено в ней будешь идти. Пойдешь прямо, пока не забрезжит впереди свет, но не выходи из пещеры до темноты. Переночуй поблизости, а чуть свет пойдешь в селение, наймешься в работники.
– Я думал, домой меня отпустите, – Доменико потупился. – В Высокое селение... Очень хочу туда.
– Отпустил бы, если б ты оставил там хотя бы одну-единственную драхму. – Голос стал суровым. – С каким лицом вернешься туда, даже если отпущу?!
– Вы правы, – прошептал Доменико, не поднимая головы.
– Один путь у тебя – батрачить до конца жизни, а другой...
– А... другой? – замерцала слабая надежда.
– Назад, к развалинам Канудоса, будто бы сбежал от меня.
– Ни за что. – Доменико содрогнулся.
– Не спеши решать. В батраках с голоду ноги протянешь – жадные, страшные люди в этих краях, каждой корке хлеба будешь радоваться. – И, пожалев, что ли, Доменико, Мичинио перевел речь на другое:
– Как звали того, что пел?
– Жоао Абадо.
– Поистине великий канудосец.
– Как вы догадались? – удивился Доменико.
– Он тоже догадался.
– О чем?..
– О том, кто я...
– Каким образом? Не понимаю.
– Я задавал ему вопросы, на которые он сумел ответить правдоподобно, а тебя сбило, наверно, с толку то, что он бранил и поносил меня, да?
– Да.
– Зато подмигнул мне в знак благодарности. Правильно поступили, что отправили женщин и детей на плотах...
– Откуда вы узнали?
– Свежесрубленные деревья подсказали: их не сжигали – дым над Канудосом не поднимался...
Доменико отступил в негодовании.
– Зачем же... послали людей вдогонку?! Вы!..
Даже в темноте заметил мелькнувшую на лице Мичинио улыбку.
– Как по-твоему, далеко ли можно пойти и много ли удастся осмотреть за три часа да еще вернуться назад?
Опять проникся к нему доверием Доменико и непривычно ласково спросил, и кого – самого Мичинио!
– Если вы носитель добра, как же выдерживаете там, в этом городе...
– Присядь, отвечу.
Откинувшись в кресле, дон Диего с омерзеньем разглядывал маршала Бетанкура, стоявшего со связанными за спиной руками и заткнутым тряпкой ртом. В руках дон Диего небрежно держал кривой пастуший нож – мачете, именно им намерен был прирезать великого маршала, у ног которого валялась еще утром двумя пальцами придушенная любимица – Аруфа. Весь день дон Диего таился за шторой и теперь, повалившись в мягкое кресло, давал роздых занемевшим ногам, и совсем от иного, куда более нещадного, чем усталость, – от вида мачете занемела каждая частица истерзанного страхом тела маршала. Презрительно прищурившись, дон Диего не сводил взгляда с маршала, но и тот не мог оторвать от него ошалело выпученных глаз. Сколько всего хотел высказать Бетанкуру дон Диего с присущим ему артистизмом – впереди целая ночь была в запасе; так и тянуло обругать его последними словами, едко высмеять, и снова осыпать бранью, и сказать заодно, как дорого заплатил он за то, чтобы прокрасться сюда, – оставил сокровенный свой город, свой Канудос, и остался, конечно, в глазах канудосцев предателем, но он пошел на это, лишь бы оказаться здесь, а потом влепить маршалу пощечину, говоря: «О, дивный у тебя дворец! Ах, сколько сокровищ накопил, восхищаюсь тобой, но вообще-то был бы ты лучше жалким свинопасом, по крайней мере и завтра бы жил». Но не мог, слов было жаль для этой мрази. Опротивело и мягкое кресло, резко встал. Осмотрелся, взял из расставленных по углам дорогих песочных часов пятиминутные и коротко бросил: «Истечет песок – убью», – перевернул их и приподнял на ладони – другой рукой держал мачете... Бетанкур, выпучив глаза, часто-часто сопел и, казалось, завывал – такие пробивались звуки сквозь тряпку, которой дон Диего сначала вытер свои сапоги, а уж потом заткнул ему рот; как беспощадно для маршала, как безудержно сыпался предательский песок; помраченный взгляд Бетанкура утыкался то в часы, то в мачете, его зримо колотило всего; эти пять минут, назло ему истекавшие так легко, так беспечно, походили на пытку, самую страшную, нет, скорее – на всю его гнусную, бессмысленную жизнь... А дон Диего еле удерживался от соблазна съязвить, что впервые имеет честь видеть маршала, да к тому ж – обмочившего белые брюки, но удержался, а маршал отчаянно зажмурился, и он понял – истекли пять минут... Не глядя бросил часы на пушистый ковер, неспешно ступил шаг. Бетанкур разом открыл глаза, мотнул головой в сторону стены. Дон Диего пытливо всмотрелся в него – все узнать, понять было его страстью и слабостью – и подошел к стене, молча дотронулся пальцем до изразца: «Здесь?» – и маршал удовлетворенно кивнул. «Что он имеет в виду?» – не догадывался дон Диего и слегка коснулся изразца. Бетанкур, зажмурившись, энергично ткнулся лбом в воздух, показывая, что надо крепко нажать. «Нет ли подвоха? Не подам ли сам сигнала тревоги? Впрочем, неважно, все равно успею заколоть его, пока стража ворвется, опомнится. Посмотрим-ка, на что он уповает, чем надеется спасти себя», – и, обуреваемый любопытством, с силой надавил на плитку – над ней тотчас раздвинулись две другие. Дон Диего подтащил кресло, забрался на него и выдвинул из стены потайной ящик – ящик, полный драгоценностей; он усмехнулся, и маршал радостно, насколько было возможно в его положении, закивал головой и тут же изменился в лице – дон Диего, откинув край плаща, сорвал с груди последний из трех драгоценных камней и швырнул на сокровища в ящик, потом спустился с кресла, не спеша направился к Бетанкуру.
Подошел, убил.
– А я оказался в дилижансе, который отправлялся в другой город, – продолжал Мичинио; они сидели в пещере, в окованном холодом мраке. – Двадцать нас было в нем, кроме одного неизвестного, тихо сидевшего себе в углу; все – отъявленные бандиты, головорезы. Меня никто не знал, я был в маске, и все думали, что я еду с особым заданием, поэтому держались настороженно. Я намеревался сбросить экипаж в пропасть, дрожал от нетерпения, ведь я для того и обосновался в Каморе, чтобы искоренять зло, будучи твердо уверен: творить добро – значит, уничтожать зло. Своих спутников я знал как облупленных, только тот один смущал, странный с виду, задумчивый, – не понять было, что у него на уме, но более удобного момента уничтожить бандитов не предвиделось. Возница остановил экипаж в нужном месте, я вышел, закрыл дверцу и спокойно направился к нему – якобы расплатиться, а сам вскочил на козлы, скинул его наземь и хлестнул лошадей кнутом. Сидевшие в экипаже ничего не заподозрили. Я держал поводья четырнадцати лошадей и гнал дилижанс к крутому обрыву за поворотом дороги: стегнув хорошенько лошадей, сам я спрыгнул бы на ходу, а бандитов отправил на тот свет. Каюсь, уже ликовал, не сомневаясь, что совершаю благое дело, не сомневаясь в своей правоте, но внезапно вспомнил того неизвестного человека, и угас мой пыл, пропала решимость. «Ну и что, – пытался я оправдать себя. – Какая разница, кто он, зато избавлю мир от восемнадцати негодяев и скольким людям спасу тем жизнь...» Но дело в том, Доменико, что тот человек существовал сам по себе, для самого себя был неповторим, как и любой из нас, и у него, как у всех, как у каждого, жизнь – самое дорогое на свете – была единственной, единственным было его «я», вмещавшее весь мир, его собственный, одному ему принадлежащий мир, который существовал только в нем, только им... И что значили для него восемнадцать бандитов, если он сам лишился бы жизни? Ничего! Я не ведал, кто он, но, будь даже бандитом, какое я имел право убивать! И возмутился собой, сильно заколебался... Потом решил погибнуть вместе с ними – не останавливать кареты у обрыва и тем как бы искупить свою вину перед неизвестным человеком, но сообразил, что и моя гибель ничего не изменит, на кой ему моя жертва, если его не станет... И я круто натянул поводья, осадил лошадей, остановил карету, быстро выпряг переднюю лошадь и умчался на ней обратно в Камору. Бандиты повыскакивали из дилижанса, посылая мне вслед отборные ругательства, но настичь меня уже не могли и, наверно, поехали дальше, да не в этом суть – никто из них не ведает, что тот человек невольно спас их от гибели.
Доменико не проронил ни звука, но Мичинио как будто переспросил:
– Зачем рассказал тебе? Угодно – объясню.
– Да, пожалуйста.
– Все мы, люди, не подозревая о том, связаны между собой незримой нитью. Ты вот, к примеру, и вообразить не мог, что Мануэло Коста помимо великого Зе и тебя спас от смерти.
– Меня? Нет, что вы, ошибаетесь, – Доменико замотал головой во тьме. – Я не покидал Канудоса, только...
Мичинио оборвал его:
– В числе прочих почетных каморцев я присутствовал при пытках Мануэло Косты; пораженный и восхищенный его выдержкой, страстно хотел вырвать беднягу из их лап, и при других обстоятельствах сумел бы спасти, однако в тот момент не отдали б его мне для расправы – слишком «ценный» был пленник, надеялись, что он покажет тайный ход под каатингой. Но если б я все же попытался вызволить его, то выдал бы себя, и пришлось бы тогда самому бежать, скрыться.
– Ну и что! – вырвалось у Доменико. – Подумаешь! Зато спасли бы его, он же насто...
– Тогда я не спас бы тебя, Доменико, а я отвечал за тебя. Как видишь, и ты обязан Мануэло жизнью.
Смешался Доменико, смущенно потер лоб.
– Но не только поэтому рассказал тебе историю о бандитах в дилижансе. Хорошо меня слушай, Доменико... В ту ночь я много размышлял, отвлеченно, возвышенно как-то о жизни вообще, а к утру открыл для себя и постиг одну истину!
– Какую?..
– Что землей движет любовь.
У Доменико перехватило дыхание.
– Не будь так, давно бы рухнул мир, отягченный стольким злом, – ясно прозвучало в темноте. – Не выдержала бы земля, Доменико, если бы не любовь, пусть и немногих. Кто я был там, в дилижансе, – никто, ничто, и всего горсть людей была в моих руках, и какие озаботили сомнения! Один человек, сам не ведая о том, помешал совершить зло, а землей, ютящей на себе людей, таких, как Мануэло Коста, Зе Морейра, Жоао Абадо, старик, что оставил Масимо в живых, – землей этой поистине движет любовь, Доменико.
– И поэтому именно они погибли, да?! – запальчиво, с горечью вырвалось у Доменико.
– Подрастут...
– Кто?
– Другие.
– Когда еще подра...
– Вырастут, вырастут в свой срок. И помни, нет особой разницы, когда человек умрет – рано или поздно, смерть все равно неизбежна. Главное, что успеешь совершить и как умрешь... – Мичинио помолчал и сказал по-прежнему сурово: – А я, Доменико, ношу личину самого жестокого, свирепого человека в Каморе, надеясь, что не все в Каморе бандиты, что кроме меня и другие скрывают свое истинное лицо, не вынес бы я иначе... А ты, Доменико, пока что и лица не имеешь, не оформился, но обретешь себя. – И неожиданно пожалел его: – Драхму, одну-единственную драхму, оставил бы там...
– Я хотел, но...
– Молчи! Возможно, стал бы человеком, оставив драхму в Высоком селенье, – в его неприязненном голосе зазвучала надежда. – Но всегда находится выход... И помни, не выдумать ничего такого, чего бы в самом деле не было где-нибудь, – взять хотя бы тайный ход, о котором никто не знал, даже сам Мендес Масиэл.
– Как... ход и вправду есть?
– В нем стоишь сейчас. Ступай осторожно, придерживайся стены. Не вздумай уснуть, не то на всю жизнь застрянешь тут, потеряешь направление. Понял?
– Да.
– Иди и не бойся, не до тебя каморцам, великий маршал со вчерашнего дня наверняка валяется заколотый в своем дворце.
– Вы... уверены?
– Так должно быть, если ничто не помешало... Думаешь, дон Диего покинул бы Канудос без нужды?!
– Да... Нет!..
– Ради этого и оставил вас... И крупные злодеи гибнут порой от чьей-нибудь руки... Я тоже причастен к этому делу... Бедный маршал, столько добра накопил и еще жаждал... – усмехнулся Мичинио, и глаза его снова зло вспыхнули – А ты! Одну драхму не оставил. Из скупости?.. Нет, скорей по глупости... – Помолчал и спросил уже спокойно:
– В глаз тебе ничего не попало?
В глазу покалывало.
– Нет.
– Не бойся, подобно Петэ-доктору, и я не влеплю тебе пощечины, но он по своему мягкосердечию... я же иным знаком награждаю тех, кого спасаю и отпускаю в мир, – более чувствительным. Отвернись.
Едва Доменико отвернулся, слепящая боль пронзила плечо, словно молния, и он застонал невольно, по спине стекала теплая вязкая струйка.
– Эта ранка не убьет тебя, зато постоянно будет напоминать обо мне... Вот кусок полотна, смочишь и приложишь, утихнет боль, кровь приостановится... А теперь иди.
И тут Доменико не выдержал, обернул голову, заорал возмущенно:
– А на смерть, на гибель человека зачем заставляли смотреть?!
– Чтобы любил человека, – спокойно ответил Мичинио.
Уронил голову скиталец, поник.
И пустился в путь, нащупывая одной рукой мрачную стену пещеры, а другой зажимая ранку на плече. Куда он шел?! Что ждало его впереди?! И во мраке легко, белой птицей настиг, надеждой проник в сердце голос Мичинио, непривычный, сурово-нежный:
– В добрый путь, Доменико. Всего хорошего.
На рассвете следующего дня в обезлюденный Канудос вернулся дон Диего, бережно неся под плащом глиняный кувшинчик. Невыразимая печаль была в его глазах, и не вязались с его видом высокомерные движения и шляпа с пером. Горестно взирал он на разворошенный город. Остановился у трупа, но опознать не сумел – обглодан был огнем. Подошел к другому – ничком лежащему канудосцу, опустился на колени, поставив кувшинчик на землю, бережно перевернул тело, помрачнел. «Эх, Грегорио Пачеко, Грегорио!..» – и тихо ударил себя по бедру. Скорбно обходил пожарище, опускался на колени. «Эх, Иносенсио, Иносенсио... эх, Сенобио Льоса, Сенобио...» – и прикрыл рукой руку великого кузнеца. Медленно встал, огляделся, в утренних сумерках пепельно посвечивала седая голова. «Сантос... эх, Сантос...» И снова горестно задумался, потом лицо его едва заметно прояснилось – он поднял кувшинчик и спустился к реке, на берегу снова остановился, и лицо его снова исказили довременные морщины. «Эх, Жоао, Жоао Абадо...» – каменной глыбой застыл угрюмый канудосец... Дон Диего с надеждой заглянул в кувшинчик – в воде неуемно носились мальки... У нас у всех есть своя река... И дон Диего осторожно вылил в свою реку воду с шестью крохотными рыбешками и, довольный, вздохнул с облегчением. Дальше все делал спокойно, невозмутимо: нашел толстые доски, прочно связал их веревкой, срезал с уцелевшего дерева две веточки, очистил от листьев, прикрепил к доскам и повесил на них колокольчики. Спустил этот маленький плот на воду и привязал веревкой к колышку на берегу. Еще раз окинул взглядом опустошенный, развороченный Канудос, тихо, смиренно молвил: «Эх, Мендес Масиэл, конселейро... – На зеленоватые глаза его навернулись слезы. – Эх, Мануэло Коста, Мануэло... – и с безмерным уважением: – Эх, Зе Морейра, Зе...» – снял шляпу с пером, швырнул прочь и низко поклонился Канудосу, потом по колено зашел в воду, лег на доски, положив под голову сложенный плащ, достал из кармана и не глядя перерезал веревку – маленький плот тронулся, медленно, как сама река, зазвенели колокольчики – последнее проявление его артистизма; и дон Диего неторопливо, деловито провел ножом по запястьям, выпустил и погрузил руки в воду. Тихо следовал за волнами необычный, «артистичный» гроб с колокольчиками, оставляя за собой две розоватые полоски, и безмолвно лежал дон Диего, смотрел на небо. Так завершил жизнь возмутитель покоя, пятый великий канудосец. Это не было самоубийством, это было смертью во имя братьев, – эх, дон Диего, дон...
И здесь завершается последняя глава «Канудоса».