Текст книги "Собрание"
Автор книги: Елена Шварц
Жанры:
Поэзия
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 28 (всего у книги 43 страниц)
Я обернулась, глядя, как он уходил куда-то в сумерки, вроде в сторону Гельсингфорского залива (может, там ждал его корабль), переваливаясь и задумчиво поводя тяжелыми глазами. Осенью я получила приглашение, и в октябре уже приземлялась в кишащем солдатами Белфасте. В аэропорту меня почему-то приняли за террористку, и мужественные охранницы долго хлопали по бокам в поисках бомбы, должно быть.
Белфаст плавал в сером сумраке. Прямо в окно пансиона глядело другое окно из кирпичного дома. Я сначала не поняла, что это, гигантское лицо какого-то молодого человека смотрело оттуда бесстрастно. Только потом я разглядела, что это не нарушение всех законов природы, не ангел, не гигант, а просто фотография размером с окно, выставленная наружу. По улицам ходили школьницы в передничках разных цветов в зависимости от того, какую школу они посещали. И солдаты, довольно ленивые, но настороженные. Я гуляла в Ботаническом саду, в музее, где запомнился только скелет динозавра. В пансионате, как в парижских подкрышных квартирах, постель была рядом с душевой кабинкой, так что, когда мылась, капли долетали до подушки и телевизора, по которому в тот день радовались, что отныне в Англии женщина может быть священником. Если захочет, собственно, что ей мешает, кроме дней нечистоты? В эти дни ее может кто-нибудь подменять.
Я уже однажды была в Белфасте на каком-то мелком фестивале, где один из участников был членом ИРА, по крайней мере он намекал на это. Белфаст запомнился мне тем, как Пригов, легкий в сопутешествиях человек, довел меня до слез на остановке такси. Меня трудно довести до слез… Он говорил о том, что гений и талант теперь уже ничего не значат, говорил он это в применении к моему любимому другу, художнику М.М. Шварцману, который был еще жив. “Гений он или нет – это знает один Бог, – говорил Пригов. – Но он не связан с дилерами, по-настоящему, у него нет больших денег, и у учеников его не будет денег, чтобы открыть его музей, где все картины были бы вместе. Он отстал от процесса…” Капал мелкий дождь, а такси все не шло. Я помогала дождю слезами, надеясь все же, что Пригов не прав. Забавно, что часто города запоминаются по случайному обрывку разговора, по странной интонации или улыбке…
Через два дня к пансионату подкатил “Линкольн” и долго вез через унылые поля куда-то к океану.
Мы оказались на каких-то рыболовецких заброшенных пастбищах, песок и рыбья шелуха. Жалобные крики чаек. Тут же сели на катерок, который, бултыхаясь, привез к причудливому, кругловатой формы кораблю, стоявшему милях в двух от берега. “Эй, на “Сумерках!” – крикнул матрос. С корабля спустили трап, довольно высоко было лезть. Мистер Карлофф, нависая над бортом, протянул руку. “Я – первая?” – “Здравствуйте, Тина, нет, вы предпоследняя. Вечером ждем последнего гостя и тогда выйдем в море”, – говорил он, с трудом оборачиваясь, по пути к моей каюте.
“Отдохните с дороги, в шесть обед”. В углу на подставке стояла модель египетского корабля, такие я видела в Британском музее и в Берлине, печальный нильский кораблик, плывущий к Озирису с грузом 200. На столике перед иллюминатором лежали какие-то буклеты, программа. Я взяла ее, посмотрела, там стояло мое имя и еще трех участников – поэты из Японии, Бутана и Америки. Да Бог с ними, я ко всяким привыкла… Поэта из Америки Чарли Сильвера я немного знала, он даже посвятил мне стихотворение, но виделись один раз мельком – в Бостоне. Он был потомок Плантагенетов, тих и скромен, работал библиотекарем, стихи его мне нравились, те немногие, что я знала, но моего английского было мало, чтобы оценить их по-настоящему, – очень богатый язык. За окном под пеленой тумана простиралось тяжелое глухо-зеленое море.
Все в сборе
Стоя на нижней палубе, я видела, как подплыла лодка. Несмотря на то, что ее слегка качало, в ней стоял совершенно неподвижно некто бритый в ярко-желтом одеянии и, сложив руки, что-то бормотал, отрешенный от всего происходящего. Однако он быстро и бойко поднялся по трапу. “Это и есть тибетский поэт, – сказал Карлофф. – Правда, он живет в Бутане, там и родился, уже после вторжения китайцев, его родители бежали”. – “Он монах, что ли?” – “Да, он отшельник, он даже, может быть, так говорят, – перерождение Миларепы”. – “А как его зовут?” – “Линг Церинг. Он живет в пещере, предается созерцанию и сочинению духовных стихов. Мне удалось прочесть некоторые в переводе одного тибетца, преподавателя Кембриджа, он даже издал книгу Церинга – “Мандала огня” называется или “Огненная мандала”. И я его пригласил”. – “А как же вам удалось уговорить его, он же отшельник, и стихи он пишет, наверно, не для публики?” – “Это мой секрет. Но намекну, – сказал он, блеснув глазами, – деревня, где живут его родители, не будет пару лет зависеть от того, уродился ячмень или нет”. – “Сострадание привело его сюда? Вы поймали его на этот крючок? Вы – психолог”. – “Нет, я рыбак”, – шутить он не умел. “А скажите, мистер Карлофф, когда будет чтение?” – “Завтра”. – “А где же публика?” Он пробормотал: “Потом, потом”. – “А я буду зависеть от урожая ячменя?” – “Нет, вы уж точно не будете”, – сказал он несколько зловеще и поспешил навстречу тибетцу.
Я стояла, облокотясь на поручни и глядя вбок на кланявшуюся в отдалении желтую фигуру, похожую на пламя свечи под ветром, а потом на еле видимый вдали ирландский берег. В сущности, меня не волновало совсем, будет публика или нет. Мне все равно – читать одной в небеса или огромной толпе. На какой-то отзыв можно рассчитывать только в России.
К тому времени моей жизни меня интересовали только стихи, хотя иногда казалось, что уже написала все, что должна была, да еще – как прожить, не имея никакого постоянного дохода. Да и это уже волновало не очень. Я уже была “отвязанная” и не боялась ничего и не надеялась ни на что, в этой жизни, по крайней мере. И все же странно, думала я, откуда появится публика, приедет ли она на лодках или прилетит на вертолете. Матросов и стюардов тоже было не видно.
За обедом подавали судак орли с белым вином, а тибетцу отдельно цампу в серебряной мисочке, он болтал в ней пальцами, скатывая катышки, которыми всех любезно угощал. Мне эта разведенная ячменная мука не очень понравилась. Но я хвалила, и он радостно улыбался. Как ни странно для человека, проведшего свою жизнь в монастырях и пещере, он ничему здесь не удивлялся, как будто все это было ему хорошо известно. Житель гор, он даже и морю не особенно дивился, а на все смотрел с радостным приятием. Американец тоже был светел и лучезарен. Больше всех меня поразил японец. Вид его был странен. Шея его была замотана огромным голубым платком, но все равно было видно, что там, на шее, растет у него не то огромная опухоль, не то – мелькнула мысль, сразу же отброшенная – вторая голова. Впрочем, ведь есть же редкая болезнь бицефалия, но с ней, кажется, не живут. Время от времени он подкладывал туда кусочки рыбы, а иногда из-под платка что-то мычало. В основном мы говорили о завтрашнем чтении и как быть с переводом. “Он не нужен, – сказал Карлофф. – Чтение состоится на закате, в миг, когда солнце прикасается к морю”. После обеда все, кроме Линга, курили сигары, а я “Моро”, сигареты, похожие на сигары. Хорошо вдыхать после еды легкость дыма, противоречащую ей. Если обжорство сравнить с жертвоприношением своему же чреву, то курение – с воскурением фимиама чему-то более тонкому в себе. Карлофф поставил на проигрыватель диск – “Героическую симфонию”. Потом мы долго говорили с Чарльзом о Мандельштаме и Эмили Дикинсон.
Катастрофа
Проснулась я оттого, что корабль шел.
К вечеру стюард принес записку, что чтение состоится в шесть. Зал был маленький, но живописный. На сцене и вдоль стены на маленьких колонках стояли бюсты – безглазый Гораций смотрел куда-то в потолок, задернутый платком Шекспир вовсе не мог ничего видеть, зато Рембо, Пастернак и Цветаева, почему-то пестро раскрашенные, как будто искали твоего взгляда и все были похожи на Нефертити. А в сторонке плыл такой же зловещий кораблик, как и в моей каюте, только он был больше и паруса на нем были оранжевые. Я подошла к Карлоффу и спросила, что мне читать. “А что хотите, – сказал он. – Я знаю ваше стихотворение “Попугай в море”. Вот его, если можно. “И растворяет тьма глухая / И серый океан косматый / Комочек красно-золотистый, / Зеленый и голубоватый”. – “Ну хорошо, а в каком порядке мы будем читать? Я люблю читать последней”. – “Ну пожалуйста”, – ответил он рассеянно, поглощенный своими мыслями.
В зале стояли стулья в несколько рядов. Но сейчас были заняты только четыре места в первом ряду – самими читающими. Карлофф вышел на сцену и заговорил: “Дорогие мои! Любимые! Я искал вас по всему миру двадцать лет, выбрал вас из сотен и сотен, сначала я думал, что вас, настоящих поэтов, больше нет в мире вообще. Но все же я нашел вас – немногих. Может, где-то остался еще кто-то, но я надеюсь, что нет. Видите ли, – сказал он, покраснев и опустив глаза, – я больше всего на свете люблю поэзию. Но вы сами знаете, что она умирает, что этим священным словом называют обрывки плохой прозы. Исчезли музыка и жреческий молитвенный ритм. Опьяняющая прелесть и безумие испарились, погибли. Вы последние, кто еще может выразить тайну мира в словесной пляске. Даже слушателей, способных оценить вас, почти не осталось, поэтому сегодня я и вы сами – единственная публика. Остальной мир недостоин вас.
Мир сам не знает, что, лишенный поэзии окончательно, он погибнет. Так не будем длить его агонии. С вами погибнет и поэзия. Я предлагаю вам умереть, исчезнуть, раствориться в мировом океане.
Давайте читать стихи до самого конца – кто хочет, может пить все, что угодно, тут он указал на буфет в углу, курить все, что угодно, и читать… читать… я погибну вместе с вами как последний достойный вас слушатель!”.
Он сел на место – бледный, спокойный, похожий на А. Кроули – в его лице сочетались страдание и беспощадность.
Линг вышел на сцену и затянул какую-то вдохновенную молитвенную песнь. Сильвер напряженно улыбался. А вторая голова японца выкосила из-под платка черный узкий глаз и бормотала.
Карлофф принес несколько бутылок, рюмки. Я выпила шартрезу и попробовала выйти на палубу посмотреть на закат. Но дверь оказалась запертой.
Ничего не оставалось, как вернуться на свое место, слушать странные гортанные песнопения. Карлофф покачивался в блаженном опьянении, слушая тибетца. Его сменил японец, которому все время на ухо что-то шептала его вторая голова. Но, не прислушиваясь к ней, он самозабвенно прочел стихотворение “Отблеск крови в рассветной росе”, пристукивая прихотливо не совсем в такт по крохотному барабанчику, вынутому из рукава кимоно. Я, выкурив сигарету, сменила японца, а потом все пошло уже по второму и третьему кругу. Марсала, ром и “Лакрима Кристи” делали свое дело, все плыло в тумане. Корабль странно качнулся. Мысли мешались. Собственно, в самой сути поэзии несомненно есть нечто гибельное для тех, кто ее любит. Единственный, чьи стихи я понимала, был Сильвер, он, все так же отстраненно улыбаясь, прочел поэму о зеленых рыбах, выдающих себя за людей, и не без успеха.
А я говорила Карлоффу: “Как же вы правы! А если определять поэзию апофатически: она всегда до конца неразложима, чудо в остатке, она непостижима, она невероятна…”.
Я заметила, что под дверь проникает вода. Карлофф тоже это заметил и предложил коньяк. “Вам не страшно?” – спросила я. “Нет. Я счастлив, счастлив впервые в жизни”. – “А команда, как она?” – вдруг забеспокоился японец. “О них не беспокойтесь. Они спустили шлюпку полчаса назад и сейчас уже далеко”.
Дальнейшее помню смутно. Вторая голова японца вдруг пропищала: “А я еще хочу жить”. Дверь рухнула, хлынуло море, все унеслось в водовороте…
Я очнулась посреди волн с японской чашей для благовоний в руках. Она и поддерживала меня на плаву. Вокруг никого и ничего не было. Я поймала себя на том, что бормочу, приподнимая над водой голову, кузминские стихи: “Быть может, в щедрые моря / Из лейки нежность лью, / Возьми ее, она – твоя, / Возьми и жизнь мою”.
Часа через два прилетел невесть откуда взявшийся вертолет, и меня спасли.
Прощай Карлофф, прощай поэзия. Такого фестиваля уж больше не будет.
проза
Девочка со ста сорока восемью родинками
Дело сделано – день пришпилен.
В. Маяковский
Первая часть
Вступление
Поезд течет в смоле ночи. Вокруг незнакомые странные земли. Я лежу на верхней полке. Голубые лужи ночника дрожат на одеяле, руках, окне. Поезд останавливается. Густые капли дождя, фонтанясь, хлюпают на перроне. Бегают пассажиры, тащат чемоданы, кричат голоса, неземные, далекие. Мимо, отфыркиваясь, отходит паровоз. Белый атомный гриб дыма растворяется в воздухе. Влажный поезд медленно, толчками набирает скорость.
Июль 1959, Тбилиси
I. Приезд – самое начало
Нас встретили. Моя мама работает в театре. И этим летом она взяла меня с собой на гастроли. Мы едем в театральном автобусе. Рядом сидит шоферский сын Вовка. Он краснеет и косится на меня. Мне весело и дико. Первый раз я еду по улицам этого города. Я – Христофор Колумб. За окном – Вест-Индия. Много солнца пролито на мостовые. Город дышит солнцем. Зеленовато-серые тени деревьев ложатся под колеса автобуса. «Лен, в каком ты классе?» – «В седьмой перешла, а ты?» – «Тоже. Но мне четырнадцать, я второгодник по болезни». Вовка внимательно смотрит на меня и смеется. У меня тут сползает рукав. Автобус останавливается. Мы входим в гостиницу. Поднимаемся на седьмой этаж. Проходим мимо дежурной. У нее над головой висит картина. Розовые чистые малыши купаются в синем море. Номер ничего. Жить можно.
II. МХАТ – самые первые дни
Наших артистов в городе еще нет. Сейчас здесь гастролирует МХАТ. Каждый день я хожу на его спектакли. Иногда меня устраивают, иногда я прорываюсь. В зале две тысячи взрослых людей. Они ходят спокойные, важные, у всех есть билеты, даже злость берет. Но я всегда нахожу себе неплохое местечко. Обедаем мы в ресторане при гостинице. Мама знакома со многими мхатовцами. Иногда они садятся за наш столик. После обеда я бегаю в кассу. Там знакомая, она дает мне продавать билеты. Становится скучно. Когда же приедут наши? И вот 27 июня приезжает молодой режиссер Леша. Он пришел к нам днем. «Здравствуйте», – он кланяется и щелкает каблуками. «Здравствуйте», – говорю я и краснею. Леша просит разрешения оставить у нас чемоданы. Он долго болтает с мамой. Я боком выползаю на балкон. Наконец Леша уходит. «Лена, дядя Леша подарил тебе книжку», следует пауза, «Аленький цветочек». – «Большое спасибо». Леша приходит снова. Я смотрю на него исподлобья. «Чтобы вы перестали меня ненавидеть, я дарю вам эту ручку». Я смутилась и даже не поблагодарила. Мы пошли обедать. Леша взял бутылку вина «Рислинг». Мне он налил полную рюмку. «Ваше здоровье, Лена». Я не знала, как отвечать в таких случаях, и пролепетала: «Ваше здоровье».
III. Корогодский
Я сижу в номере, читаю. Сегодня должен приехать Корогодский. Когда меня с ним познакомили, он показался мне немного смешным. Интересно, какой он на самом деле. Стук в дверь. «Входите». Уборщица: «Заплатите за разбитый кувшин». – «Мы его не ломали». – «Мое дело маленькое». – «Ладно, мама придет, заплатит». Снова стучат, на этот раз Корогодский: «Леночка, здравствуй». «Здравствуйте», – робко отвечает маленькая бледная девица, не отрываясь от книги. «Как дела?» – «Ничего». Девица скромно опускает глаза. «Пойдешь вечером на Владимирскую горку?» Девица несколько осмелела. «С удовольствием», – говорит она нахально. Корогодский уходит. Я прихожу в нормальное состояние.
Вечером мы идем на Владимирскую горку. Кроме меня и Корогодского – Валериан Михайлович. Он высокий, худой. Выражение лица немного заспанное. Обычно он молчит. Посмотрев горку, мы идем обратно. Валериан Михайлович отделяется – идет в театр. Мы решили посмотреть стадион. Стадион стеклянный, современный, но ничего особенного. Корогодский останавливается у какого-то домика. «Смотри – это же иллюстрация к Шолом-Алейхему». Мы идем во двор. Домик старый, кирпичный, зелень вылезает из окон. Зелень формы бороды Ф. Кастро. Во дворе девочка качается на качелях. Увидев, что мы осматриваем дом, она подозвала нас. «Туалет направо», – прошептала она, детективно наклонившись. Мы засмеялись и пошли домой. Наши номера напротив. Корогодскому в театр идти было не надо, и мы стали играть в карты. Я научила его играть в кун-кен. Почему-то он все время выигрывает. «Вам везет». – «Просто интеллект сильнее». Я злюсь, беру Берггольц и иду спать.
IV. Вечерочек
Сегодня приехали все наши. Гастроли начинаются. С Корогодским я уже подружилась. Днем я всюду хожу с ним, а вечером играем в карты, болтаем о разных пустяках. Зяма умный, любит трепаться, но ко мне относится с позиции старшего, поэтому я раскрываюсь не полностью. Он считает, что я похожа на Эсме из рассказа Селинджера. Я немножко подыгрываю под Эсме. Сегодня у нас расширенный ужин. Корогодский придвинул стол к кровати, чтобы все поместились. Пришли Инна, Зина и какой-то новый актер. Инна очень красивая. Лицо у нее необычное: восточного типа глаза, нервные, тонкие губы. Она страдает. В театре многие ее не любят. Она очень вежлива со мной. Я, наоборот, держусь по-медвежьи.
Зина не любит Инну, поэтому она быстро смывается, цапнув что-то со стола. Зину люблю. Она относится ко мне как к развитой девочке, разговаривает (со мной) поучительно. За столом пятеро: Инна, мама, Корогодский, новый актер и я. Новый актер порядочно нализался. Он масляно смотрит на меня. «Сколько вам лет?» – «Четырнадцать». Мама хихикает: «Тебе же тринадцать». – «Какое это имеет значение – тринадцать с половиной». Актер разочаровывается и уходит спать. «Зяма, погадай мне, пожалуйста», – просит Инна. Корогодский деловито раскладывает карты. «Я вам не помешаю?» – спрашивает нализавшаяся девица. «Нет, нет, Леночка». Корогодский знает про Инну очень много, поэтому многое угадывает. Инна разглядывает карты: «Бумажки, и так много знают». Корогодский смущается: «Это чепуха». Инна встает: «Спокойной ночи». Завтра она уезжает на московский фестиваль.
V. Перед спектаклем
Валериан Михайлович предложил мне играть на гастролях роль девочки с булкой и Леры в «Иркутской истории». Партнером был Вовка, тот самый, с которым мы ехали в автобусе. Сначала мы репетировали в фойе, Вовка немного наигрывал. На следующий день репетиция должна была быть на сцене. Я пришла в театр за полчаса. Вовка уже сидел на крылечке. Мы поболтали. «Чего трусить? – сказал он дрожащим голосом. – Начихать». – «А мне на зрителей плевать, а перед актерами стыдно». Вскоре появился Толя Подшивалов: «Лена, вы пойдете на футбол? Мы с Кирой идем. И для вас есть билет». Тольке шестнадцать лет. Он играет две роли и во всем, особенно в манере держаться, подражает актерам. Но он совсем еще мальчик, смешной, наивный и много видевший. В первый день знакомства он называл меня на вы. Кира на год младше меня. С ним мы знакомы давно. Дружим, но стесняемся друг друга.
Начинается репетиция. Мы с ребятами идем в зал. Кирка волнуется. Толька покровительственно улыбается. Проходят несколько сцен. Наконец Роза (режиссер) кричит: «Товарищи, дайте детям!» Мы с Вовкой идем на сцену. Все смотрят на нас. «Лена, возьми булку и газету». Я медленно складываю газеты. Актеры садятся. Говорят текст. После слов «Ай да сменный, нашу Валечку смутить – это уметь надо» я выбегаю. Смотрю на магазин как баран на новые ворота, поворачиваюсь, говорю текст и думаю, как глупо выгляжу. «Еще раз». Я делаю еще – теперь мне на все наплювать. Потом идет Вовкина сцена, потом наша общая. Все кончено. Мы спускаемся в зал. В девятом ряду сидит Юрский – я боком прохожу мимо него, – я понимаю свое ничтожество.
Подходим к ребятам: «Ну как?» – «Ничего», – отвечает Толька. Мы идем обедать. В дверях Толька пропускает меня вперед, Вовка останавливается, Кирка краснеет. Мы занимаем столик, заказываем. Мой обычный обед – пол-окрошки, судак орли с соусом тартар, мороженое и гляссе. Мальчики смеются. Толька все время делает им замечания.
После обеда я иду в номер. Ложусь на кровать. Я вся дрожу, может быть, от счастья. Сколько хлынуло театра, нервов, людей. Я выхожу на загаженный голубями балкон. Становится легче.
Вечером я спускаюсь по лестнице. Меня ждут Толька и Кира. Мы идем на футбол. Кира молчит, Толька популярно рассказывает о своей работе над ролью. Хитро улыбается, называет меня на вы.
– Лена, вы любите футбол?
– Футбол – это столкновение интеллектов (цитата из «Советского спорта»).
– Лена, ты играла? – спрашивает Кира.
– Когда была маленькой.
Я хочу перейти с Толькой на ты.
– Толя, а ты хорошо играешь?
– Не знаю. Но ты, наверно, лучше.
Все в порядке. Мы на стадионе. Места у нас плохие, и мы переселяемся на другие. Толька приносит две бутылки лимонада и впихивает в них по три стакана. Игра скучная – чужие команды. Я рассказываю о знакомых мальчишках, несколько сгущая краски. Наконец футбол кончился. Киев выиграл. Все довольны – и мы довольны. Идем домой. Я предлагаю пойти ко мне играть в карты или во «флирт цветов». Кирка согласен. Толька говорит, что стесняется и что дома его ждут ребята. Ребята – это молодые актеры Штиль и Краско. «Завтра перед спектаклем мы тебе позвоним».
VI. Спектакль
Сегодня спектакль. Встаю я поздно. Читаю. Иду обедать. Потом приходят Вовка с Кирой. Репетируем. Лучше бы не связываться. За час до начала я иду в театр. Все смотрят на меня насмешливо и сочувственно, некоторые презрительно. Перед дежурным лист бумаги – надо расписываться. Около стола сидят люди, когда уйдут, распишусь. В артистической уборной мягкий ободранный диван. Я сажусь и открываю принесенную книгу – рассказы Г. Лоусона. Двое вспоминают прошлое, золотые прииски. Парень изменяет девушке. Я большими глотками пью воду из бумажного стаканчика. В комнате никого нет, я смотрюсь в зеркало – красная, жаркая и некрасивая. Входят артистки, осталось пятнадцать минут. Надеваю кошмарное, белое в горошек платье с ужасно примитивным воротником. Слава богу, что в первой сцене выходить в пальто. Спускаюсь вниз, там сидят молчаливые, насмешливые ребята. Вовка истерически гогочет над моим пальто. Ему страшно. Он смеется: «Сиротское, а у платья воротник жуткий». Актеры устраиваются на полутемной сцене. В зале медленно гаснет свет. Поднимается занавес. Роза стоит рядом, у нее очень бледное лицо. «Нашу Валечку смутить – это уметь надо». Я выбегаю, смотрю на магазин, говорю текст, заворачиваю булку – цель моего существования на сцене, словом, делаю все как надо. За кулисами темно, и после ослепительного света – ничего не видно. «Молодец, Ленка, – говорит Толька. – Ты так покраснела, и коленка у тебя ходила ходуном». Кирка кивает: «Хорошо, но ты не увидела магазина». «Увидела, – говорю я. – Увидела, знаете, когда я повернулась посмотреть в зрительный зал, меня резануло прожектором. А зрители оттуда смешные».
После спектакля меня все поздравляют. Подходит Юрский: «Леночка, с премьерой». Я жутко краснею и грустно говорю «Спасибо». Он удивляется и отходит. Нина Ольхина подарила мне ответный букет цветов – за день до этого я подарила ей гвоздику. Входит Товстоногов: «Молодец. Все в порядке. Вполне». Этими словами он убивает двух зайцев. Поздравляет меня и мирится с мамой. Я иду домой. На улице темно, лужи смотрят холодно и блестяще. В коридоре гостиницы спит дежурная. В номере к креслу привязана резинка, я сматываю ее, и вдруг из-за кровати вылетает привязанный за одну лапку галчонок. Я уже ничего не соображаю, с меня хватит. Галчонок вырывается, подлетает к потолку, садится на картину. Входит мама. «Мама, к нам птица залетела, я не могу ее выгнать». Появляется Зиновий Яковлевич: «Эх ты, человек, я думал в тебе есть романтическое начало, а ты – мама, к нам птица залетела. Я выпросил у мальчишек, сказал для дочки». – «Ой, спасибо. Я очень рада, милая птичка». Все уходят. Я ложусь, пытаюсь читать – не получается, заворачиваюсь в одеяло с головой и долго не могу заснуть.
VII. Прогулка
Сегодня прогулка на катерах. Мы долго тащимся к Днепру. Там нас ждет небольшой облезлый теплоходишко. Ехать скучно. Какие-то очень толстые дядьки крутятся вокруг директора, похлопывая себя по животу, изрекают, говорят истины вроде «Театр – это высокое искусство». Юрский в зеленой рубахе с крыльями жар-птицы, он ухаживает за Немченко, но кажется, ему скучно. На солнечной стороне сидит Валя. Я подхожу к ней. «Ленка, давай я сошью тебе белую юбку. Ленка, мне так тоскливо. Заходи, может, станет легче. Ленка, ты выдающаяся личность». Теплоход подходит к острову. Толкаясь, все сходят по узкому деревянному трапу. Ноги вязнут в крупном горячем песке. Мы устраиваемся под кустом. Переодеться негде, я захожу за кустик, засовываю в мамину сумочку непредусмотрительно надетые розовые штаны. Все переодеваются, стараясь не смотреть друг на друга. Бежим купаться. Я долго ныряю. Подплывает Леша: «Давай научу тебя плавать. Ложись». Я ложусь на спину. «Да на брюхо!». Я смущаюсь и плыву к Кирке. Кирка очень смешной в голубой купальной шапочке. Трусы доходят ему до колен. Рядом с Киркой Толя, он просит меня встать подальше и ныряет. Он долго плывет. Под водой он случайно касается моей ноги. Красный как рак, он всплывает на поверхность. «Леночка, извини меня, пожалуйста». – «Ладно». Я ныряю и долго держусь пальцами за дно. Какой-то театральный начальник горячо кричит на весь остров: «Я ездил с МХАТом, они лежали на песочке и разговаривали об искусстве. А вы – вы живые люди». Живые люди орали на весь остров, прыгали с парохода в воду, играли в мяч. Какой-то парень поднимал девушек себе на плечи и толкал вниз. Воздух прозрачный, но густая, тупая тоска окрашивает все вокруг в серые тона. Болит голова. Полицеймако стоит на палубе и, потрясая десяткой, сильным артистическим басом зовет буфетчицу: «Где ты, где ты, дитя мое, продай мне водку!». Пора ехать назад. Я беру сумки Люси Макаровой и свои и босиком уныло бреду к катеру. Сзади идет Юрский: «Леночка, давай помогу». – «Нет, спасибо». Я поднимаюсь по скользкому тинистому трапу. На теплоходе все пьяные.
В городе мы сели в такси.
VIII. Я и Кирка
Кирка – театральный ребенок, довольно стеснительный, со своими принципами, хотя не всегда идет прямым путем. Единственное, что в нас общего, это что я тоже театральный ребенок и тоже со своими принципами. Когда мне становится скучно и хочется поиграть в карты, я звоню Кире и он приходит. Играем мы в «66» или в «японский преферанс». Кира всегда проигрывает. Во время игры мы ведем длинные разговоры, чаще всего о театре, ребятах, иногда о любви. Мы составляем списки актеров, которые нам нравятся, сыплем цитатами из пьес.
– Кира, а кто тебе нравится?
– Одна девочка из нашего двора. Она младше меня на год.
– Как ее зовут?
– Света.
– А ты серьезно в нее влюблен?
– Да. А кто тебе нравится, Лена?
– Угадай.
– Мальчишка?
– Нет.
– Взрослый?
– Да.
– Из театра?
– Да.
– Артист?
– Да.
Кира называет несколько фамилий.
– Может быть, Юрский?
– Нет.
– А кто же?
– Угадай.
Он опять называет несколько фамилий.
– Юрский?
– Да.
– А чего же ты говорила?
– Так.
– Лена, знаешь, Вовка в тебя влюблен.
– Новость! А ты с Толькой поссорился?
– Да! Он собака. Знаешь, какие гадости делает?
– Какие?
– Да вообще подлец. Например, заставляет целоваться в губы.
– Зачем?
– А я откуда знаю.
– А другие мальчишки тоже так делают?
– Самые сволочи.
– А зачем?
– Знаешь, какие мальчишки бывают. У нас в классе один есть. Ко всем девчонкам лезет целоваться.
– А зачем ему это надо?
– А зачем дядькам это надо?
– В таком возрасте?
– А что ты думала? В четвертом классе еще не так хочется, а в пятом уже сильнее.
Мы несколько минут молчим. Кира отчаянно проигрывает. «Моряки, что вы делаете? На кого оружую поднимаете? На свой родной комитет», – говорит он басом.
– Кира, а кем ты хочешь быть?
– Артистом.
– А ты пробовал когда-нибудь писать?
– Да.
– Расскажи.
Кирка садится в кресло. Краснея и волнуясь, рассказывает историю о каком-то ауле, двух коммунистах, бандите и девушке. Я объясняю ему недостатки. Он говорит: «А мальчишкам нравилось». – «Еще бы. У тебя и война есть, и выстрелы, и любовь». – «Конечно».
– А ты кем будешь?
– Не знаю.
– А ты писала?
– Да.
– О чем?
– О любви, о дружбе, о театре и мальчишках, но когда была во втором классе, писала и про войну. Даже пьеса есть – незаконченная.
Мы поиграли еще немножко и пошли в театр. Мы единственные дети в театре, но контролерша к нам привыкла, и мы видели уже все спектакли по нескольку раз. Часов в одиннадцать Кирка идет домой, а я к Корогодским. К Зиновию Яковлевичу приехала жена – тетя Люся. Сначала я держалась с ней официально, но теперь мы дружим. Сегодня мы с ней читаем французский журнал, она здорово знает этот язык. «Тетя Люся, знаете, у меня болит башка, и вообще я сегодня психо-ненормальная, поэтому я пойду домой».
Дома я читаю Моэма «Бремя страстей человеческих». Эта книга произвела на меня какое-то странное впечатление – очень острое и болезненное. Раньше она не произвела бы на меня такое впечатление, но теперь все мои чувства лежат на поверхности.
IX. Собор
Сидим в ресторане. Подходит Зина. Она подбрасывает пару сплетен, а потом говорит:
– Лена, хочешь пойдем с тобой во Владимирский собор? Знаете, я влюбилась в дьяка. Красивый, а голос какой, густой, сильный бас.
– А – это такой массивный? Вы его за массивность полюбили?
– Да, – смеется Зина.
После обеда мы идем в собор.
Около входа много нищих. Зина всем раздает строго по копейке. В соборе тихо, служба еще не началась. Мы покупаем по свечке и ставим Николаю Угоднику, чтоб войны не было. «Чтоб войны не было», – шепчу я, зажигая свечку. Какой-то старичок с длинной белой бородой целует руку Христа, слезы текут по его лицу, он что-то страстно тихо шепчет. Какое-то странное чувство – чувство сухости, внутреннего огня, пустоты, волнения внутри. И в то же время религиозная страстность. Настоящие верующие верят не в наивные сказки и не в бога, а в саму веру, в то, что есть на свете во что верить. Кругом старики, старухи, они плачут, молятся. Какое-то странное желание – очиститься, рассказать. Начинается служба, выходит «Зинин» дьяк. Глаза его бегают по толпе, он размахивает кадилом. Сладким, прозрачным дымом пропитано все – иконы, стены, люди. Ко мне подходит сморщенная старушка в белом платке: «Девушка, грешно руки за спиной держать». – «Почему, бабушка?» – «А вот в школу вы придете, в институт, не будете этого делать». Я хихикаю, прилив веры уже прошел, но покорно засовываю руки в карманы.