Текст книги "Собрание"
Автор книги: Елена Шварц
Жанры:
Поэзия
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 41 (всего у книги 43 страниц)
Андрей Анпилов
МАГНИТНАЯ АНОМАЛИЯ
(о Елене Шварц)
* * *
Знаю, кому-то это будет читать дико, неприятно или даже смешно. Я уже проходил сей дорожкой и помню, кто и как встречал меня за последней опубликованной точкой каждой из трех статей о стихах Е. Шварц. Мол, чего там, все свои, сбрось обороты. Что еще за андреебеловщина, цветаевщина, достоевщина.
Ну, я успел заметить простую вещь, было время. Не встречал свободного равнодушия к поэзии и личности Шварц. Равнодушие у равнодушного всегда было чуть более демонстративным, чем следует из искреннего волеизъявления. Опасающееся, дистанцирующееся на безопасное расстояние.
Бывали и честно не понимающие, люди открытые, но эстетически инерционные, закрытые от потусторонних интуиций и ясновидения. Те, не слыша стихотворений, доверяли сердцу и – либо инстинктивно тянулись к ней самой, либо бежали от.
Встречал и яростных ее врагов. И немало. Те чуяли и знали, откуда ветер дует. И, унижая вдохновение поэта, – хулили Дух.
Имена друзей Лены и ее стихов мне известны. Это не Орден, и я не кавалер его.
Понимая, что от лихого человека все равно не убережешься и предубежденного не убедишь в бескорыстии, – свидетельствую.
* * *
Когда кто-то рождается или умирает – разверзается ткань бытия.
Это похоже на гравитационное беспокойство. Физическое тело притягивается Землей, Луной, планетами. Спиритуальное – тем, что в неизвестности, в прорыве. Пока она, рана, не зарастет до следующего близкого – вошедшего, вышедшего.
(Разумеется, не только так открывается сверхчувственное. Но так – оно открывается всем. Как минимум, дважды.)
Так вот. Елена Шварц была такая при жизни – «сжатая и разверстая».
Осуществляя собой и стихами некую сгущенность и разреженность, какая появляется в мире с новорожденным или умершим.
Овеществляясь и развеществляясь.
У нее был незаросший младенческий родничок на макушке. И она сама была среди тех, кого я знал, – таким «родничком». Как она писала – «точка… слабее прочих… в иные края… где чудному дару будет привольно…»
Рядом с ней и ее стихами всегда ощущался безотчетный дискомфорт, выбитость из наезженной колеи. Необъяснимая радость или необъяснимый испуг. Приходилось занимать новое положение в пространстве и времени, самому становиться новым – лучшим, высшим собой – доверяясь. Или отбегать на дистанцию, где заряд, тяготение, дополнительное ньютоновскому, слабели.
(Отчасти по этой причине о ее поэзии до поры до времени говорилось так немного и маловнятно. Неизвестно было, с какой точки взглянуть. Наблюдатель сам оказывался в поле зрения этих стихов, просвечен их рентгеном.)
И она бывала подвержена магнетизму, встречая его в другом. И еще как. (Рассказ «Трогальщик» – о себе.) В мастерской Шварцмана, тронув рукой картину, Лена почувствовала нечто вроде удара тока. На вопросительный ее взгляд Михаил Матвеевич утвердительно кивнул – «так и должно быть…»
Вот теперь ее нет. Но ее не совсем нет. Так же, как и раньше она не совсем была.
* * *
Я поздновато прочитал впервые ее стихи. Имя слышал отголоском. А стихи – где-то в середине 80-х.
И первая строчка: «Земля, земля…» – стало зовом впередсмотрящего с мачты. Обернулся вверх на голос и вперился в даль, ища увиденную свыше землю. Т. е. всегда чувствовал, что она есть, тайным внутренним оком, но зримое подтверждение было ошеломляюще. Словно озонный разряд.
После пушкинского «…И пусть у гробового входа…» – это сложное и простое цветение стихотворения Шварц было вдвойне разительно. Оно – было заодно с Творцом, в счастливом сговоре с ним. Хвала, поглощающая проклятие всеобщей наземной обреченности. Т. е. фатум уничтожения озвучен, но ликующим голосом.
Пушкин приближался человеческим шагом – «брожу ли я…» – к «младой жизни» и «красе вечной». Этим же путем и нервной походкой Бродский дошел до средиземноморской последней станции: «Зелень лавра… дрозд щебечет…» А эти стихи начинались точно с того места, где А.С. поставил точку. Влетели в атмосферу из космоса и коснулись почвы в последней строке.
Земля, земля, ты ешь людей,
Рождая им взамен
Кастальский ключ, гвоздики луч
И камень, и сирень.
Земля, ты чавкаешь во тьме
Коснеешь и растешь,
И тихо вертишь на уме,
Что все переживешь.
Ну что же – радуйся! Пои
Всех черным молоком.
Ты разлилась в моей крови,
Скрипишь под языком.
О, древняя змея! Траву
Ты кормишь, куст в цвету,
А тем, кто ходит по тебе,
Втираешь тлен в пяту.
И одно из самых последних стихотворений откликнулось этому, первому для меня.
Это было Петром, это было Иваном,
Это жизнию было – опьяневшей, румяной.
А вот нынче осталась ерунда, пустячок —
Опуститься ль подняться на века, на вершок.
И всего-то остался – пустячок, кошмарок —
Нежной, хилой травинки вскормить корешок.
То же – но в зеркале близкой неизбежности. Бедность родины, братство на ней живущих и в нее легших, северная немочь. Не «кошмар», а «кошмарок», бормоток бобка, от которого не очнешься. Но слово сказано, выпущено из подсознания, не саднит немотой. Хотя волосы дыбом. «Лопух вырастет…»
И одновременно – нельзя не почувствовать у автора нежность к обреченному созданию травинки, и – страшно вымолвить – удивление и любопытство Пастера.
Стихи не визионерские. Она целомудренно отказалась от мистики и воображения, довела зримое до земного допустимого предела, чуть за него. За небесную завесу не заглянула, только край отвернут.
«Это было Иваном…» – немой взрыв, элиотовский грязевой всхлип – воздушный шелчок, которым закончился мир. Пустячок, вершок, кошмарок, корешок.
Обнажилось такое бездонное и абсолютное зияние, что оно может быть заполнено только Богом.
* * *
Пушкин – Бродский – Тургенев – Пастер – Элиот – Шварц. Это не есть промоутерский прием. Это есть естественная фактура мышления ВПС, за которую не извиняюсь.
* * *
Порой становилось не по себе – отвернешься на миг, и – вдруг она растворится? Физически Лена занимала места не больше ребенка.
Почему вот этой пылинке
Говорю я не «ты», а "я"?..
Нерезкие, ювелирные черты. Одевалась, прическу носила как все, но не была современной. Заблудившаяся во времени тень. То ли из «Бродячей собаки», то ли миниатюрная египтянка. Или гостья из будущего. Не было налета советского, вообще.
При этом легко владела всем – компьютером, вождением авто, прекрасно стреляла в тире, в детстве рыбачила и была футбольной болельщицей. Ну, и – заодно уж – была патриотом и лунатичным империалистом. Ничего нарочито изысканного.
И общий язык находила с любым.
В солнечном свете казалась соткана из тьмы, во мраке – из мерцающих крупинок света. Когда курила в сумерках, сливаясь с ними, – дымок витал словно в пустоте.
Это облачко своей телесности сама Лена называла «камикадзе». То, что существовало в глубине ее, могло мгновенно поглотить окружающее или пронизать шаровой молнией. Включая и самого «камикадзе»
При мне такого – «излияния ноумена» – грандиозного достоевского скандала – уже никогда не бывало, только в ее стихах. Бывал, максимум, «кукольный театр» для самой себя. Скрутит фантик и, вроде Лютера, бросит в невидимого неприятеля.
Она и прежде была скорее воспоминанием и предчувствием, чем живой современницей.
Даже более, чем теперь.
Я не хочу сказать, что ничто не изменилось с ее уходом. Я хочу сказать то, что чувствую, – что появление ее стихотворений, и позже ее самой – стало созидательной катастрофой. Потрясением, которое не перечеркнула, не отменила смерть.
* * *
Что ж я попытался бы объяснить тому, кто ей не верил и не любил? Вот не мои слова и ее ответ:
… – Ах, пора уже оставить
Вам готические бредни.
Сколько можно клоунессу
Из себя изображать?
Я давно уж удивляюсь,
Почему вы так уверены,
Что Господь вам все простит?
– Просто вы меня не любите,
Как Господь… Да, вот не любите…
<……………………………………………>
… – Это очень ясно, просто:
Бесконечна его милость
И любовь несправедлива,
Я ее не заслужила,
Потому он и простит. —
Тихо-тихо, низко-низко
Пролетел лиловый голубь
Над зеленою скамейкой.
Я брожу одна в тумане
И с собою разговариваю,
И целую воздух нежно
Иногда, по временам.
* * *
Нечто, что действовало в ее жизни, что можно приблизительно назвать «присутствием и силой Высшего» – перемагничивало обыкновенные привычные вещи. Было третьим полюсом, пятой стороной света.
Она, никогда не отводящая взгляда от смерти, спорила, как школьница с учителем.
Что ты умрешь – ужели вправду?
Кто доказал?..
Ей ли, с ее декартовским умом, не ведать было, что смерть неизбежна, время линейно, пространство трехмерно, Волга впадает?
Но раз на миллион не впадает, и дважды два – пять. Интуиция говорила, что чудо реально.
Порою время, идя вперед, чуть забирает вбок или откатывается вспять.
Вот снова
Время побежало
Куда-то вкось,
А надо вдаль…
…………………
… Он был сегодня, будет и вчера…
И более того – оно, чудо, весело. Благодать свободы и ее детский юмор. Неподвижное – вдруг подвижно. Пространство и время – не данность, а подарок.
…И так разбросаны повсюду
Владенья легкие мои:
Гора под Кельном, храм в Белграде
И по лицу всея земли.
Под Лугой – лужа, в Амстердаме
Мой голубь под мостом гулит.
Он мой солдат и соглядатай
На родинке моей земли.
Да-да-да-да! Я император
Клочков, разбросанных вдали.
* * *
Десять лет назад. В городе Вене съехались мы со знакомыми. Я из Москвы, они – из Парижа, где проживали постоянно.
Некто Андрей Лебедев, парижанин, о котором я слышал от Лены, посоветовал им посмотреть в Вене две вещи. «Охотники на снегу» Брейгеля в Кунст-хисторише-музеум и – еврейское кладбище.
(Лебедев прозаик. Кажется, про ангелов пишет, я не читал. Лена говорила, что они с ним начали сочинять какой-то роман, обмениваясь эпистоляриями. Но скоро оставили это дело. Из написанного Шварц после, если не ошибаюсь, и был ею выкроен тот самый рассказ «Трогальщик».)
«Охотников» увидели и поехали в пункт два. Еврейское кладбище занимало часть центрального городского – черт-те где. Час парились в автобусе.
И потом все – кроме меня – проклиная советчика, столько же возвращались.
На обратном пути я знал, зачем устроилось это путешествие.
В полузаброшенной аллее, в ряду других, стояла темная каменная стелла с звездой Давида и надписью – «Helena Schwarz».
Стало больно, стало страшно, стало почти смешно. Потусторонний ветерок коснулся загривка.
Как-будто, читая книгу судеб, случайно пролистнул дальше положенного.
Я чувствовал, от кого привет, и улыбался про себя, глядя в окно автобуса. Лена была жива, и мне показали только один из вариантов.
23.3.10
Ольга Мартынова
В ЛЕСУ ПОД КЕЛЬНОМ
(к стихотворению Елены Шварц «Два надгробия»)
В далеком Ленинграде начала восьмидесятых мне однажды довелось услышать, как Борис Понизовский, гениальный режиссер людей и идей, разговаривал с одной юной поэтессой о ее стихах.
Поэтесса была хрупкой, большеглазой, немного скованной девочкой, все взрослые мужчины были в нее слегка влюблены и пытались разбить невидимый хрустальный шар вокруг нее, не пропускавший никакие раздражители внешнего, чувственного мира.
Посмотрите, – так говорил Понизовский, – какие у Вас культурные, интеллигентные стихи! Как будто Вы осторожно проходите по залам музея. Или расставляете экспонаты в выставочном зале. Все утонченно, все продумано. Но посмотрите, как Елена Шварц обращается с тем же материалом. В ее стихах культура расположилась, как посуда на кухне, как белье в тазике. Это ее быт, она с этим, она в этом живет – и не церемонится! Она блюет культурой, она потеет ею. И это единственно правильное отношение. Слишком большой пиетет перед культурой вреден поэту.
Не помню, как повернулся разговор, но к теме это сейчас не относится. Понизовский назвал в нем одну очень важную вещь: Елена Шварц в семидесятых годах легко преодолела то, что было серьезной ловушкой для нескольких поколений, выкарабкивавшихся из советского невежества. Этой ловушкой было слишком трепетное, музейное отношение к той культуре, которую они ускоренно усваивали. При этом у Шварц нет насмешки, пародии, выворачивания материала наизнанку. Она остается сосредоточенно серьезной, даже если шутит. Другое дело, что это ее врожденное качество, подделать его, воспользоваться ее примером было бы невозможно – милая девушка если бы даже и попыталась, то все равно бы не смогла. Елена Шварц преодолевает пространство и время мировой культуры с легкостью акробата и уверенностью лунатика. Она уходит в запредельные пространства и возвращается с удивительными существами, уже доместицированными: китайская лиса, римская Кинфия, Божий воробей. Можно взять почти любое ее стихотворение и удивиться этому качеству.
Стихотворение “Два надгробия” охватывает девятнадцать столетий и располагается в них свободно и почти безотчетно, как в домашних тапочках. Написано оно было в 1990 году, а это означает, что миропорядок, который, казалось, был рассчитан на века, в действительности уже оседал, как снежная баба. Мировая держава СССР занимала еще свое место в географическом атласе, но была уже на дороге к атласу историческому – к Древнему Риму и Священной Римской Империи Германской нации. Елена Шварц уловила и записала это движение в режиме реального времени. Это стихотворение – сейсмограмма. Грандиозные исторические сдвиги не отменяют простых забот частного человека. Несчастье друга, потерявшего жену, вписывается в круг мировой истории. Не шумящие зимние дубы, стоящие, как на славе Рима, на щите жестких лиловых листьев, сопровождают прогулку по наряженным к Рождеству улицам, смотрят из древней германской тьмы на веселый немецкий уют. И все это видит поэт, в результате совершенно неожиданной разгерметизации границ совершенно неожиданно оказавшийся в Кельне. Все заключено во всем, все связано со всем. Все всех касается. Все, что произошло, остается навсегда. Вот один из ключей к магии этого и других стихотворений Елены Шварц.
Елена Шварц
ДВА НАДГРОБИЯ
Вздрагивает весна. Телятся коровы.
Легионер умирает в далеком городе Убир,
В будущем Кельне.
На берегу большой реки – последней —
За которой круглится плечо Европы,
Опускаясь бессильно в море,
Глубокое море.
Еще не так стар. Перед смертью
Снесли его товарищи в Термы,
На дверях козлы с рыбьими хвостами.
Это новые веянья? Новые формы?
Нет, это древнее Рима.
– Поблиций, – говорят ему солдаты, —
Мы тебе воздвигнем такое надгробье —
Выше ворот, что твой Цезарь.
Посередине ты в полный рост, со свитком
Стихов любимых,
Чтоб они были с тобою и в смерти.
А мы останемся у твоей могилы,
Никуда не пойдем отсюда —
Потому что Империя наша крошится,
Как засохший хлеб,
Как гнилая палка. —
. . . . . . . . . . . . . . . . . .
И вот через девятнадцать столетий
Мы стоим с моим другом в лесу под Кельном,
У новенького надгробья,
Под которым лежит жена его, Лена,
Смотрим на светлый камень
С вбитым в него православным распятьем,
Там же выбито его имя —
“Это чтоб хлопот было меньше.”
За спиной оседает, как снежная баба,
Империя наша.
Нету Рима, но нету Германии тоже.
В Рождество Германия в оспе свечек,
Теплый туман льется в леса дубовые,
Что стоят на листьях лиловых,
Как на щитах медных,
Как на славе римской.
(1990)
………………………………………………………………………………………………………………………………
Когда я писала этот текст, Лена была еще в сознании, ее еще можно было отвлечь и увлечь разговорами. По мере сил я и пыталась это сделать. Я спросила Лену, о каком ее стихотворении, связанном с городами, она бы хотела, чтобы я написала (для одного немецкого проекта). Она выбрала это. Сегодня я написала бы по-другому, но этот текст Лена прочитала и одобрила.
Мне кажется, сегодня плачет вся природа, как в день, когда был растерзан Орфей.
12 марта 2010
опубл.: ж. «Воздух», 1, 2010
Ольга Мартынова
С НЕБЕС В НАКАЗАНЬЕ НА ЗЕМЛЮ ПОВЕРЖЕННЫЙ…
«Ты бессмертный какой-то гений, с небес в наказанье на землю поверженный»
Хэ Чжи-чжан
В этих записках нет и не может быть ничего интересного (все интересное, важное, сущностное – в книгах Елены Шварц). Они продиктованы любовью, и если есть какой-то интерес в их чтении, то это может быть только любовь. Я не могу не называть ее «Лена» (кроме тех случаев, когда пишу о ней как о поэте). Всех, кто здесь будет упоминаться, я буду называть так, как называю их в жизни (кроме тех случаев, когда пишу о них в их профессиональном качестве). Это не воспоминания, не статья, это – письма в никуда в третьем лице.
* * *
Лена говорила (кажется, она это и писала, но я помню, как она мне это говорила), что поэты живут с постоянными ритмами в голове, с отражениями каких-то космических колебаний. Поэтому все настоящие поэты, конечно же, сумасшедшие, ненормальные, только иногда им удается притвориться нормальными. Именно поэтому поэты страшно одиноки. Я любила ее, как сестру. Но как же редко эти ритмы позволяют пробиться друг к другу. Несколько дней в Риме (где Елена Шварц жила зимой 2001/2002 по приглашению фонда Бродского, а я ее там навестила) были счастьем – постоянным, звучащим счастьем.
* * *
Лена жила в домике в саду виллы Медичи, что над Испанской лестницей. У нее были ключи от сада и от самой виллы. Мы ходили туда ночью смотреть с террасы на лежащий внизу Рим, на парящий над Римом купол собора Святого Петра. В саду мы гуляли по померанцевым аллеям. У меня есть две пиниевые шишки из этого сада, они упали прямо на крыльцо Лениного домика. У Лены там была бежево-рыжая короткошерстная кошка, названная Римой. Она приходила утром и вечером – к завтраку и к ужину. А все остальное время проводила где-то на форумах. Если Лена вечером слишком поздно возвращалась, Рима была недовольна. Но завтрак она всегда получала вовремя… В поездках Лена радикально меняла режим, вставала рано.
* * *
Рядом с Лениным домиком в саду был римский саркофаг с крылатым мраморным мальчиком. В жизни Елены Шварц не было ничего, что не имело бы значения, было бы просто так. Всё подлежало толкованию и превращению в стихи. И маленького крылатого демона она выпустила полетать вокруг своего домика и даже проникнуть в домик, позволила ему превратиться в искрящуюся саламандру и впустила в стихи.
* * *
После того, как мы, поднявшись по огромной неприветливой лестнице, построенной в XIV веке в благодарность за избавление Рима от чумы, побывали в Санта Мария ин Арачели (именно на фоне кирпичей этой церкви мне удалось сфотографировать Лену), потом, спустившись и поднявшись по другой лестнице, веселой лестнице Микеланджело, на Площадь Капитолия, прошли мимо Диоскуров, мимо Марка Аврелия, мимо разных дворцов, киосков, фальшивой капитолийской волчицы (настоящая в музее, как, впрочем, и настоящий Марк Аврелий), вышли вдруг на место, где с Капитолийского холма открывается вид на Форум Романум – Лена, которая, как опытный режиссер готовила этот выход древнего Рима на сцену, увидела мое потрясенное лицо, поняла, что спектакль удался, и засмеялась.
* * *
Мы ходили по зимнему Риму, иногда, прячась от леденящего лимонного солнца, забегали в кафе, выпивали по эспрессо и по рюмочке лимонного ликера, «Лимончелло» или «Лимончино». Однажды в одном таком кафе я сказала: «Лена, а почему бы Вам не пить вино? Вино вкуснее, чем водка, у вина богатая культурная история, вино пить интересно». – «Что Вы, Оля, – сказала Лена, – от вина человек становится глупым и добрым, а от водки – злым и умным». Но умной Лена была и без водки, а злой – никогда. Она могла быть очень жесткой, несентментальной, иногда безжалостной – но злости в ней не было никакой.
Елена Шварц, Рим, ноябрь 2001 г.
* * *
Лена очень быстро изучила Рим и всё знала. Где кто жил, где какой обелиск, где какой фонтан, кто из русских поэтов с какого купола куда плюнул. В катакомбах ей стало дурно (я ее утешала тем, что Гете тоже не выносил катакомб), и она меня туда не повела. Кроме христианских древностей, она особенно любила римское барокко. По ночам мы ходили в интернет-кафе на площади Барберини, но сначала обходили площадь и подходили к фонтану Тритона. Тритон, запрокинув голову в римскую ночь, выдувал водяную музыку из раковины. Потом к другому фонтану того же скульптора, Джованни Лоренцо Бернини, к почти крошечному по сравнению с первым, с очень трогательными каменными пчелами, прилетевшими с герба Папы Урбана VIII (Барберини).
Я помню, что мы всё время смеялись, это были какие-то очень беззаботные дни. Поводом для веселья было всё, что мы видели, например, у Санта Мария Маджоре Лена вспомнила эстрадную песню: «Санта Мария Маджоре, счастье мне дай, а не горе» с ее каким-то даже завораживающим идиотизмом.
* * *
Она вообще сразу отмечала все смешное. Когда ее приняли в Союз писателей, она пошла на собрание по поводу распределения машин (очень хотела машину). В сущности всё уже закончилось, все эти советские распределители и привилегии, но никто этого еще как-то не осознавал. Проблема была в том, что некоторые писатели записались на машину «Москвич», а некоторые – на «Жигули». Но все хотели «Жигули». И все спорили, кому какую. И вот – потом Лена нам рассказывала – один старичок говорит: «Товарищи, ведь не важно, кто что написал!». И, Лена говорит, я думаю, а ведь правда, если один написал «Войну и мир», а другой, ну не знаю, что-нибудь другое, но это ведь не имеет отношения к тому, кто получит машину, а кто нет. А старичок продолжает: «Кто написал ‚Москвич’ а кто написал ‚Жигули’, мы всё должны решить по-новому!» (Я написала это и нашла, как Лена этот эпизод описывает в «Видимой стороне жизни», немного по-другому, и, разумеется, точнее. Но пусть будет.)
Машину потом смогла купить Ленина мама Дина Морисовна через БДТ. Лена сразу научилась ее водить, водила дерзко и уверенно. Вообще она любила всякую технику и прекрасно с ней справлялась.
А к вопросу «кто что написал» – когда Лена узнала о своей болезни, она сказала, что надо бы починить отопление в Комарово (Литфонд вдруг предоставил ей дачу, после многолетних отказов), но она пока не будет, потому что вдруг после ее смерти там «будет жить какой-нибудь графоман». Это была в общем-то шутка, никто не мог предположить, что она не доживет до следующего лета.
* * *
В последний римский вечер приехали Ленины знакомые из другой страны, Лена сказала, что пока я у нее, у нее нет места, пусть сегодня переночуют в гостинице, а завтра переедут к ней. Они очень растерялись, им хотелось провести вечер с Леной, в конце концов она согласилась, и я тоже сказала: да, конечно, мы все поместимся. Они славные люди и Лена хорошо к ним относилась. Но потом она часто вспоминала, как я это сказала и как из-за этого наш последний римский вечер был нарушен, был не таким сосредоточенно грустным и тихим, и веселым, заполненным бесконечными разговорами, как другие. Сейчас, глядя на Ленины фотографии, я думаю, что, может быть, когда-нибудь я смогу смотреть на них спокойно, не думая с мучительным раскаянием об этом вечере, потерянном исключительно из легкомысленного и идиотского предположения, что будет еще много таких вечеров.
* * *
Все эти дни, стоит мне начать засыпать, как в голове, в полусне, начинает крутиться абсурдная фраза: «Ужасно не то, что Лена умерла, а то, что ее больше нет».
* * *
Конечно, все пишут и должны писать, что смерть Лены – огромная потеря для русской литературы. На самом деле, русская литература не может ее потерять, все, что она сделала для русской поэзии, вообще для поэзии – есть и навсегда останется. Ее смерть – этo огромная потеря для меня.
* * *
Ее подарки (кроме тех самых важных, о которых написал Олег Юрьев в прощальном слове– ее стихов и их величия. Но те подарки для всех, а эти только для меня): прекрасные малахитовые бусы, жемчужные бусы с китайскими эмалированными вставками, бусы из какого-то дымно-красного камня. Книги, пластинки. Маленькие статуэтки. Фарфоровый всадник без головы. А одна крошечная керамическая ящерица разбилась в зиму Лениной болезни. И так ее жалко, как будто это что-то могло бы поправить, если бы она не разбилась. Венецианские маски. Самая главная драгоценность – золотистая бабочка, подарок Лене от Риты Аронзон (бабочка Аронзона, «Михнова бабочка»).
* * *
В разгар перестройки мы сидим у Лены в комнате, за большим и, кажется, круглым, столом. Я повторяю всякие перестроечные глупости, типа «за вашу и нашу свободу», «право наций на самоопределение» и т. п. и т. д. Лена возражает, говорит, что нет и не может быть никаких правил, что у всех народов свои отношения, своя история, что нельзя взять и разрушить великую страну, что это будут потоки крови, унижение людей, что эта страна – наша родина, родина нашего языка, другой у нас нет. Сидим, спорим. Я говорю несколько преувеличено. Лена говорит несколько преувеличено. Через несколько дней Ленино стихотворение «Заплачка консервативно настроенного лунатика»: