Текст книги "Собрание"
Автор книги: Елена Шварц
Жанры:
Поэзия
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 32 (всего у книги 43 страниц)
Семеркин начал посещать Варвару Порфирьевну в установленные дни, но потом простудился и вынужден был пропустить недели две.
С помощью Варвары ему удалось опубликовать несколько старых рецензий и получить за них скромный гонорар.
Утром он с трудом выбирался из теплой постели в холод нетопленой комнаты, выползал на кухню, где уже суетились обитатели десятисемейной коммуналки, кипятил чайник, а потом отправлялся во двор к своей поленнице и брал дровишки – сколько мог снести. Неся охапку поленьев перед грудью и поднимаясь по лестнице, он всегда возвращался мыслью к тому, что вся наша жизнь, в сущности, транспортировка чего-нибудь куда-нибудь. Жизнь – постоянное перенесение тяжестей или легкостей. Причем порой легкости весомее тяжестей. Мы носим ранцы, сумки, чемоданчики, мешки, ящики, потом нас самих упаковывают в длинный ящик и несут. Нас приносят из роддома, везут в консервных банках поездов и машин, а все остальное время мы сами носим что-нибудь – вещи или транспортируем мысли и чувства. Сбрасывая на железный лист перед белой кафельной печкой дрова, он уже сочинял рецензию на транспортировку. Еда – тоже переноска. И выпивка. И чтение. И даже разговор. И последнее освобождение – перенос души как последней тяжести…
По вечерам он лечился, сопровождая древний русский способ лечения разговорами со своим котом Муром. Кот был трехцветный, сметливый и очень старый. Любимая мысль, которую Иван Иваныч упорно пытался втиснуть в сознание кота, была такова.
Семеркин (наливая рюмку и угощая кота кусочком рыбы):
– “Я выпью, а закусишь ты”, как сказал один давно умерший в эмиграции поэт, обращаясь к своей кошке. – Он крякнул, а кот синхронно заел. – Видишь ли, Мур, мы знаем – и ты несомненно тоже знаешь, что Бог принес себя в жертву нас ради, грешных человеков. А вот представь себе только, что вот наконец народился человек, желающий принести себя в жертву ради вас грешных, животных, животинок. Каково? (Тут он выпил еще.) А после этого животное должно было бы принести себя в жертву ради растений, в основном безгрешных. Ты готов, кот? Спроси себя, загляни в глубину своего сердца. Ты готов?
Кот поежился и отвел глаза. “Ход ваших мыслей слишком смел”, – подумал кот.
– А! Вот ты не готов, и я не готов. Но, послушай, Мур, после этого растение тоже должно было бы принести себя в жертву. “Кому?” – спросишь ты. А я тебе отвечу. Богу. Тогда круг любви и жертв замкнулся бы. Но где этот человек? Где это животное (возможно, кот, возможно, собака)? И где это растение? (Тут он выпил еще.)
“Слишком много вопросов”, – подумал кот и, коротко мяукнув, тяжело спрыгнул на кровать, украшенную большими никелированными шарами, куда вскоре свалился и сам Иван Иваныч.
Утром, проснувшись, он замычал и посмотрел в никелированный шар. Из глубины шара выплыл и смотрел на него большой, косой и любопытный глаз, за которым таилось крохотное личико обезьянки. “Ничего себе, как я выгляжу”, – пробормотал Иван Иваныч. Все же он чувствовал себя лучше и, затопив печку, взял розовый лист почтовой бумаги, принялся писать рецензию на ангину.
“С сожалением отмечаю, что автор – популярный, и вследствие этого пошлый вирус пользуется весьма ходовыми приемами.
Пожалуй, лишь температура 38,5 градуса слегка оживила скудную палитру его средств, хотя и привнесла ничем не оправданную пафосность всему его труду.
Жалкая попытка заставить осознать бренность бытия путем усиления боли воспаленного горла явно провалилась и не произвела должного впечатления.
Мы знаем, что автор не новичок, а, напротив, зрелое существо, но при этом он явно наклонен к инфантилизму и с помощью тонких уловок склоняет свою жертву к впадению в детство.
Однако при всем при этом на фоне своих жестоких собратьев он выглядит менее грубым и беспощадным, чем многие из них, вследствие чего, несмотря на все высказанные упреки, я бы рекомендовал его к вступлению в профсоюз болезнетворных организмов”.
Пока он хворал, его навещал только потерявший на войне обе ноги сосед Григорий Сидорович. Соседи кликали его Сидорычем, хотя инвалид был еще молод, как будто ценили и уважали в нем только его предков, а его самого будто и не было. И только Иван Иваныч звал его по имени. Григорий делил свое время между домом и сидением у дверей пивной, посещаемой в основном шпаной, среди которой завелись у него друзья. Порой раздавался стук как будто из-под пола, и, когда Иван Иваныч открывал дверь, Григорий, мощно толкаясь руками, вкатывался на своей тяжелой, обмазанной жирным солидолом, гремящей тележке в комнату и обычно устраивался у печки. В разговорах с котом он участвовал лишь глубокими вздохами. Иван Иваныч обычно застилал железный лист у печки салфеткой и накрывал там Григорию угощение. Тогда он адресовал свои речи уже не только коту, острие слов как бы раздваивалось на лету и попадало куда-то между котом и Григорием, а этот последний только вздыхал, как будто потерял на войне не только ноги, но и язык.
– Представь, представьте, – бормотал Иван Иваныч заплетающимся языком, – что весь наш мир и Вселенная всего лишь крохотный шарик, может быть, суставчик на ноге какого-нибудь неведомого муравья. И война, пронесшаяся по лицу земли, отзывается в его мозгу легкой судорогой.
– Иэх! – вздохнул Григорий.
– Но обиднее всего, что если это так, то и музыка не слышна никому, кроме нас… Моцарт, Мандельштам (Иван Иваныч уже читал его стихи – их случайно показал ему когда-то приятель и просил никому не рассказывать об этом), Микеланджело – все на “м” почему-то, и никому они не доступны, кроме нас. Ведь это обидно!
Кот мяукнул и проглотил сардинку, а Григорий добавил:
– Да уж что говорить!
– Но я не хочу этому верить! Странно, что музыка – единственное искусство, которое доходит до нас через исполнителей, все остальное мы воспринимаем непосредственно. Ну, вероятно, еще отчасти драматургия…
– Это верно, – пробормотал Григорий и молвил: – Налей-ка мне еще чуток! – Иван Иваныч налил, но мысли его путались. Он упал головой на стол и забылся, а Григорий, громыхая и сопя, как миниатюрный локомотив, покинул комнату.
Остановись, мгновение?В назначенные дни, завершив неутомительный разбор почты, он всегда еще задерживался, обсуждая с Варварой Порфирьевной ее насущные дела. На днях ее должны были переизбрать в правление союза, ее это, в общем, не беспокоило, она не сомневалась, что все будет, как бывало обычно. Часто за рюмкой водки и стаканом чая они говорили о только что прочитанных книгах или еще о чем-нибудь. Порой Иван Иваныч открывал Варваре Порфирьевне какую-нибудь курьезную истину.
– А вы знаете, Варвара Порфирьевна, что Эдгар По, судя по верным источникам, посетил Петербург в 1830 году. И был выдворен за учиненный скандал, в кабаке, по-видимому. Забавно, правда?
– Да неужто? Значит, мог он пройти по Невскому мимо Пушкина.
– И оба не обратили бы друг на друга никакого внимания.
– Может быть, Пушкин подумал: “Какой дикий иностранец – пьян, растрепан, ругается”…
– А По, бросив беглый взгляд на господина в бакенбардах, мог подумать, что этот русский – странное дело – похож на негра и аристократа в одном лице. И Гоголь, как большая птица, мог задеть его на лету своей крылаткой.
В другой раз Иван Иваныч, взглянув на часы, воскликнул:
– Ох, припозднился! Впрочем, вы же знаете, что, по словам Августина, времени вообще нет.
Варвара Порфирьевна очень удивилась:
– Как это?
– А вот как – прошлого уже нет, будущего еще нет, а настоящее есть переход из одного ничто в другое.
С этими словами он попрощался с изумленной Варварой Порфирьевной и вышел из писательского дома в морозное Марсово поле, где в те времена порой за кустами поджидали прохожих грабители. А Варвара Порфирьевна позвала мужа:
– Митюня, ты слышал, что мне Иван Иваныч рассказал? Времени-то, оказывается, нет!
Бредя через Марсово поле, Иван Иваныч вдруг усомнился в только что процитированных словах Августина. Придя благополучно домой, он записал в блокнот:
“Остановись, мгновение?
Августин открыл нам, что времени нет потому, что прошлого уже нет, будущего еще нет, а настоящее есть переход от одного несуществующего к другому. То есть времени нет.
Однако нет на нет – дают в сумме нечто, и поэтому каждая проживаемая секунда важнее всех прошлых и будущих. Нечто возникает на этой границе двойного небытия. Небытие, сливаясь с небытием, создает не-небытие.
Время, возникающее из небытия (будущее) и исчезая в небытии (прошлое), как бы запинается, преодолевая некий барьер, плотину.
И застывает на мгновение или на вечность? Остановись, мгновение, ибо ты не можешь не остановиться.
Если же отсечь от этого мига (условно говоря), основа которого не-небытие небытия прошлого и будущего (две бездны), то остается истинная реальность, но обреченная на уничтожение.
Энергия трансформации одного небытия в другое создает вспышку – переживаемое мгновение.
Вот почему все живые существа так держатся за жизнь – высшее наслаждение жизни есть пропускание через себя этой энергии, этой мимотекущей вспышки. Тут образуется пространство для выхода в вечность, в нирвану, в экстаз творчества. Вдохновение протекает как бы вне времени. Тот, кто сочиняет, проваливается из времени. А то, что создано, остается в этом вспыхивающем пространстве, и творец достает его оттуда и передает исчезающему миру”.
“Смольный не хочет Варвару”Варвара Порфирьевна не слушала оратора. Разумеется, ее сегодня рутинно переизберут в правление. Когда оратор произнес расхожую с 46-го года (разгром журнала “Звезда”) фразу “Партия дала нам все, отняв лишь право писать плохо. Да, товарищ Баламутова воспользовалась этим правом, но…”, язвительный сосед Варвары, наклонившись к ней, прошептал:
– Тогда тех, кто не воспользовался этим правом, а это почти весь союз, – расстрелять, что ли?
Тут объявили перерыв. В ресторане писатели темпераментно обсуждали перспективы кандидатов. И тут, как ветерок, облетая рюмки и бутылки, пронесся над столиками шепот: Смольный не хочет Варвару. Ну да? Да ну? Вы слышали, да?
Ушей Варвары шепоток не достиг, но она почуяла неладное.
После перерыва на трибуну вышел писатель, известный тем, что его работа в основном вершилась не за письменным столом, а в очень большом сером доме по соседству.
– Верно, что товарищ Баламутова пишет превосходные книги, пользующиеся успехом у широких масс юных читателей… Но писатель, воспитывающий подрастающие поколения, должен проявлять особую идейную бдительность.
Сама товарищ Баламутова неуязвима с точки зрения партийной дисциплины и нашей идеологии. Но она приблизила к себе, взяв на работу в качестве литературного секретаря некоего попутчика Семеркина, который не без ее, видимо, поддержки и помощи смог проползти в текущую прессу и опубликовать несколько чуждых с идейной точки зрения статеек, идущих вразрез с линией ЦК.
Поэтому я бы посоветовал Варваре Порфирьевне объяснить нам, ее товарищам, такое свое поведение и выбрать себе более идейно выдержанного секретаря. А до того времени я предлагаю временно не включать товарища Баламутову в правление.
В зале воцарилось молчание. Варвара Порфирьевна, вскочив, закрыв лицо платком, тяжело дыша, пробиралась к выходу. Все ее грузное тело дрожало.
На другой день она позвонила Ивану Иванычу и просила прийти для важного разговора.
Таблица Менделеева и рецензия на борщПроходя по Московскому проспекту недалеко от Фонтанки, Иван Иваныч всегда останавливался на маленькой площади. Скромная и незаметная, она могла бы стать одним из самых прекрасно-причудливых мест бывшей столицы, если бы (думал Иван Иваныч) она замыкалась со стороны проспекта. Или она сознательно тушевалась? Бывают ведь чудесные местности, как и люди, жаждущие одиночества.
В глубине ее красовалась краснокирпичная башня с часами, придаток института метрологии, находившегося в доме, некогда принадлежавшем Менделееву. Сюда Блок женихом провожал Любовь Дмитриевну.
С другой стороны на боковой стене доме была изображена огромная таблица Менделеева. Старый знакомый, давно исчезнувший невесть куда, рассказывал Ивану Иванычу, что нарисовал ее молодой художник родом из Пскова, ученик покойного Филонова. Сработав это произведение, он повесился, не выдержав вызовов в известное заведение, это было время, когда Филонова хотели посадить, но почему-то переменили намерение.
Таблица была прекрасна – глубокая синева сочеталось в ней с ржавью и темно-красным. Удивительная и завораживающая, темно-красная, синяя, ржавая, черная, золотая таблица говорила о чем-то большем, чем о самой себе. Впервые сегодня Иван Иваныч заметил, как всегда остановившись и пристально любуясь ею, что название первого элемента в ней – He, а последнего – ro. Hero – герой, перевел он с английского. Не значит ли это, что героизм есть основной элемент мироздания? Иными словами, добровольная жертва, спросил он сам себя, – необходимый элемент конструкции бытия?
Тут он почему-то вспомнил, что неподалеку находится столовая, где его дальняя родственница тетя Шура прозябает в роли повара. Она обрадовалась ему и, прошептав – сейчас я тебе нашего особого принесу, – скрылась в кухне. В ожидании он отламывал от лежавшего на столе прямоугольного серого хлеба кусочки. Она вынесла ему особый вариант борща, борща не для всех.
Выйдя из столовой, Иван Иваныч стал мысленно набрасывать рецензию. “Глубокое глухое соло свеклы уводило в глубины духа ли плоти – не знаю. С ним резко контрастировала нагло хохочущая под вялый аккомпанемент моркови капуста. Сметана, вспоминая Гегеля, мягко пыталась преодолеть все противоречия. Это ей, пожалуй, удавалось, пока в игру не вмешались резкий удар перца и томный вскрик петрушки… Но как бы высоко ни взмывала свекла, земной и трезвый хлеб осаживал ее. Дирижер тетя Шура с видом законного удовлетворения покинула сцену”.
Придя к Варваре Порфирьевне, Иван Иваныч сразу заметил, что она не в духе: зябко куталась в старинную шаль и долго молчала. Тень Митюни как-то особенно призрачно скользнула по краю комнаты и исчезла. Помявшись, она наконец произнесла:
– Меня в правление-то не переизбрали, Иван.
– Как это может быть? Почему?
– Из-за тебя, Иван, – сказала она трагическим шепотом. – Кто-то донес на тебя, видно, и человек оттуда, понимаешь, намекнул, что не надо ее переизбирать, секретарь у нее идейно незрелый. Вот так.
Иван Иваныч, даже не задумываясь, тут же сказал:
– Так, Варвара Порфирьевна, я готов исчезнуть из вашей жизни ради вашего блага, оно для меня священно.
– Нет, ты меня не понял, я этого вовсе не хочу. Так будет лучше.
Он тепло попрощался с Варварой Порфирьевной, с тенеобразным очень огорченным Митюней. На прощанье Варвара Порфирьевна заставила Ивана Иваныча взять жалованье вперед за три месяца. И он ушел.
– До лучших времен, – крикнул он ей, уже спускаясь по лестнице.
Без работыВ последующие дни делать ему было нечего, и, перечитав вскоре книгу В.Ф. Булгакова, литературного секретаря (то есть коллеги Ивана Ивановича) Л.Н. Толстого, о последнем годе жизни писателя, Иван Иваныч почему-то выразил свое мнение о ней в форме короткой пьесы, собранной из подлинных цитат из этого произведения. В конце концов, решил он, лучшая рецензия на какое-то произведение – это выжимка, эссенция кратчайшей сущности.
Вот она:
КРАТЧАЙШИЙ КОМПЕНДИУМ КНИГИ В. БУЛГАКОВА
“Последний год жизни Л.Н. Толстого”
Весь этот театр черного абсурда яснополянской жизни можно изложить в нескольких коротких диалогах на абсолютно документальной основе книги Булгакова.
Сцена первая
Лето 1910 года. В Телятинках.
Комната Черткова. Входит Булгаков.
Булгаков. Я пришел, чтобы…
Чертков. Я знаю, за чем вы явились! Я знаю, что вам нужно!
Булгаков. Нет, вы не знаете. Я пришел…
Чертков. Нет, мне ясно ваше намерение. Вы пришли, чтобы выведать, где спрятаны дневники Льва Николаевича. Я знаю, кто вас подослал. Мне это хорошо известно!
Булгаков. Да что вы, Владимир Григорьевич, ни сном ни духом…
Чертков. Вы меня не проведете. Но не видать их Софье Андреевне. Вот вам (Внезапно показывает язык.) Вот вам!
Булгаков (после паузы). Владимир Григорьевич, я пришел спросить – нет ли у вас лишнего карандаша. Но я вижу, что вы не в духе. Ваши подозрения абсолютно неосновательны. Прощайте.
Сцена вторая
В Ясной Поляне.
Софья Андреевна. Ты жить без него не можешь! Ты как женщина, ты влюблен. В этого Черткова!
Лев Николаевич. Опомнись, Соня!
Софья Андреевна. Да! Да! Я помню, я однажды прочла в твоем юношеском дневнике…
Лев Николаевич. Зачем ты без спроса читала?
Софья Андреевна. И ты писал о том, что тебе нравился какой-то военный! И вот опять! Ты наклонен…
Лев Николаевич. Соня, я не могу… Это глупо. Я не могу.
(Выбегает из комнаты. Запирается на ключ в спальне.)
Софья Андреевна (стучится). Прости, я нехорошее сказала. Прости…
Сцена третья
20 сентября
Ремингтонная. За столом Булгаков и Мария Шмидт.
Вбегает Софья Андреевна.
Софья Андреевна. Я только что сожгла портрет этого проклятого Черткова!
(Пауза) Старик хочет меня уморить! Он нарочно повесил этот портрет этого черта. А сам уехал кататься.
Булгаков. Лев Николаевич будет очень огорчен.
Шмидт. А он ведь так слаб последнее время.
Софья Андреевна. Впрочем, я не сожгла его еще, а только приготовила к сожжению.
(Выбегает из комнаты и снова вбегает, неся разорванный в клочья портрет.)
Вот сейчас брошу его в сортир!
(Выбегает.)
Через мгновение раздается выстрел.
Булгаков и Шмидт вскакивают.
Булгаков. Кто-то стрелял.
(Вбегает Софья Андреевна с дымящимся пугачом.)
Софья Андреевна. Это я стреляла.
Булгаков. В кого?
Софья Андреевна. Но не попала.
Булгаков. В кого?
Софья Андреевна. Я ничего не слышу. Меня, наверное, контузило.
Сцена четвертая
Ночь с 27 на 28 октября
Комната Александры Львовны. Стук в дверь. На пороге с зажженной свечой Лев Николаевич.
Лев Николаевич. Я сейчас уезжаю… Совсем. Помоги мне уложиться.
Да, вот письмо. Передай его утром Софье Андреевне.
(Уходит.)
Александра Львовна (Одеваясь, заглядывает в письмо. Бормочет.)
“Я не могу более жить в тех условиях роскоши, в которых жил, и делаю то, что обыкновенно делают старики моего возраста: уходят из мирской жизни, чтобы жить в уединении и тиши последние дни своей жизни. Благодарю тебя за твою честную 48-летнюю жизнь со мной и прошу простить меня во всем, чем я был виноват перед тобой…”
И все это кончилось смертью на железной дороге”.
Иван Иваныч много гулял в эти дни. Дело шло к весне. Пересекая Невский, он всегда смотрел в сторону поднятого ввысь кулачка дома Зингера и взмахивал рукой как бы ему в ответ. Вот бы написать рецензию на этот город! – мечталось ему. Или просто поблагодарить Петра за выбор места, невинно убиенного архитектора Еропкина за план трех лучей, трех расходящихся от Адмиралтейства улиц, Росси, Растрелли, Кваренги… Несть им числа. Однажды он написал небольшую рецензию на особую прогулку.
Выморочные места…полезность чего-либо имеющегося зависит от пустоты.
Дао дэ цзин
Есть в городе странные уголки, куда, можно сказать, не ступала нога человека. Выморочные места. В городах обычно нет ни пяди, не освоенной человеком. Но вопреки всему есть такие крохотные заповедники, от них веет магической очарованностью. Например, странный прямоугольник, идущий от левого крыла Казанского собора, если смотреть с Невского, упирающийся в Канаву. Он не проходной и не жилой. Его глухая трава мерцает ненатуральным блеском. Ведь и природе не принадлежат такие места. Они не лес, не сад, не заросли, не луг. Они только похожи на природу, как ее странные негативы, призрачные двойники. И этого не отменяет даже то, что в некоторых из них, как, например, на склонах Новой Голландии, царит своя дикая жизнь. Туда уходят котиться окрестные кошки, и, говорят, даже живет неизвестно откуда взявшийся бобер.
Места, взятые в скобки. Иногда в железные. Как, например, бельведер на крыше бывшего издательства Маркса на Измайловском проспекте, огороженный со всех сторон кованой решеткой. Только перелетные птицы, должно быть, иногда приземляются там.
Возникает странное ощущение, когда смотришь на эти недоступные места, – словно кто-то живет там, не люди, а нелюди. Их зачарованное пространство, хранимое от людей.
Они существуют, вероятно, и в чужих городах (о которых я только читал) – в палисадничках Лондона, под Испанской лестницей в Риме, в тупичке у главной площади Кракова – пространство, огороженное двумя не очень высокими кирпичными стенами, куда не выходит ни одна дверь… Их не замечаешь, как будто не видишь, – они бесполезны. Они похожи на пробелы между листьями деревьев, созерцать которые учат даосы.
Бывают и дни такие, целые эпохи – тихо гниющие, заброшенные, не овеваемые нездешним ветром. И люди встречаются выморочные. И “потерянные” поколения. Уж не таков ли и я сам?