Текст книги "Собрание"
Автор книги: Елена Шварц
Жанры:
Поэзия
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 38 (всего у книги 43 страниц)
Валерий Шубинский
Изобилие и точность
1
Почему уход поэта из мира воспринимается так остро, так мучительно – в том числе и чужими, незнакомыми или малознакомыми людьми (в данном случае это – не обо мне)?
Стихи написанные остаются, они подарены нам навсегда, сколько ни выроним, ни растеряем. О ненаписанных – нечего и говорить. Мы никогда не узнаем, насколько выполнил свою жизненную задачу поэт – даже если он погиб внезапной и насильственной смертью на взлете, как Лермонтов или Гумилев, или умер после долгих лет молчания, как Ходасевич.
Но в данном случае внешний труд поэта в мире исполнен, кажется, с избытком. Вместимость читательского сознания небезгранична, и – по самому строгому счету – безусловными, жизненно необходимыми для каждого из нас могут стать самое большее двадцать, двадцать пять стихотворений одного автора. Для читателей Елены Шварц лимит заполнен. Она сумела сделать так, чтобы обострить для нас разлуку: ее последние стихи, написанные уже в месяцы болезни, наполнены какой-то юношеской смелостью и остротой. Однако заменить в наших душах «Зверь-цветок», «Как эта улица зовется…», «Девятисвечник», многие стихи из «Лавинии», «Черную пасху» и «Прерывистую повесть о коммунальной квартире» (а у кого-то другого – «Элегии на стороны света» или «Плаванье») они, вероятно, уже не смогут.
Но кроме стихов, есть нечто еще, нечто по отношению к ним первичное – сама персонализированная стихия, порождающая опасную словесную гармонию, «грозную красоту». Или, если угодно, трансформирующее сигналы из параллельного мира устройство. Его присутствие в мире – даже в состоянии бездействия – создает какое-то жизнедающее и защитное поле. Этой стихии, этого поля с нами больше нет.
Все это ушло вместе с человеческой душой, которую стихия выбрала своим орудием и обиталищем. Стихия всегда трансформирует душу; за обостренную чувствительность к колебаниям эфира, за самоподчинение неизвестно откуда идущим сигналам приходится платить кому чем: к примеру, неуверенностью и неловкостью в соприкосновении с практической жизнью. У Елены Андреевны это выражалось по-разному. Но и юношеская избыточная пылкость нрава, ставшая литературным фактом и иронически обыгранная в «Кинфии» (я этого уже не застал: это ушло с миром андеграундной богемы семидесятых), и полудетская прямота и острота реакции на хвалу и хулу, от кого бы она ни исходила, – все это, думается, отсюда.
У Шварц не было никаких убежищ, в полном соответствии с романтической концепцией она была поэтом двадцать четыре часа в сутки. Только выглядит это не так красиво, как в воображении романтиков: попросту это означает подчиненность всей жизни труду столкновения и смешения словесных энергий, ежечасную психологическую зависимость от этого труда. Это очень трудно выдержать и самому человеку, и окружающим (а потому это обрекает на житейское одиночество). Елена Шварц (думаю, это мало кто знает) пользовалась псевдонимом не в литературе, а в быту: например, сдавала белье в прачечную под чужим именем. Вот и задумаешься, от кого и от чего она в эти минуты (но больше никогда!) пряталась. От жизни, от себя?
Дочь завлита БДТ, она выросла среди актеров и знала, что такое актерский склад личности (и любила этот склад); но она знала, что отличает долг и участь поэта от актерских, хотя оба они сформированы и преображены своим ремеслом: говоря совсем грубо, поэт не может позволить себе глупости, даже очаровательной. То трогательно-отроческое, что оставалось в ней всегда, до самой смерти, сочеталось с ясным взрослым умом. И это сочетание – во многом ключ к ее поэзии.
2
Она начинала в те годы, когда «дионисийский» образ жизни ленинградской богемы сочетался с аполлоническим преклонением перед Культурой. В этом преклонении сливались воедино западничество и славянофильство. Эстетизированное православие воспринималось как явление «большой культуры», а не персональной веры; еврейское наследие входило в мысли и стихи через тот же канал: хасидизм по Буберу, каббала через Бёме. (В конце жизни Шварц перевела роман Бубера «Гог и Магог», и в разговоре жаловалась на редакторов, которые изменили русско-библейскую транскрипцию имен на традиционно-ашкеназийскую: Янкев, а не Иаков; в этом было нечто «местечковое», а местечковость воспринималась как зло.)
Плотность культурной информации и острота ее восприятия – на фоне разреженности внешнего мира. Шварц и ее сверстники уже побывали в загробном царстве: им был Ленинград 70-х, Лимб своего рода. Точнее, можно было при желании жить в этом городе как в Лимбе. Эта жизнь казалась тогда несчастьем, предопределенным поражением; издалека мы видим те возможности, которые то время открывало. Самое удивительное, что тогдашние молодые ими воспользовались, почти вслепую. И в жизни (ленинградская «вторая культура» семидесятых была по-своему гениальным изобретением) – и прежде всего в стихах. И в стихах – прежде всего она, Елена Шварц.
Парадоксальным образом именно и только в то время, когда каждодневный хлеб казался хлебом мертвых, когда запах мертвых слов пронизывал воздух, – возможно было полное отождествление словесности и искусства с цветущим садом, уподобление их самодостаточного существования непредсказуемому биологическому бытию. Но сад Шварц, пьяно разрастаясь, не превращается в дикие джунгли. В своем безумии он разумен, и это не единственный парадокс.
Поэтический мир Шварц огромен, всеобъемлющ, полон высот и бездн – и одновременно мал, тесен, странно-уютен. Система магических зеркал заставляет его то увеличиваться, то сжиматься, и тончайшие изменения языка сигнализируют об этих изменениях. Здесь и только здесь, в полуигрушечном космосе, возможны странные соседства и дружбы: к примеру, Монастырь обрезания сердца, «где служат боги, Будды, бесы», или та ленинградская коммунальная квартира, где ведут вечный мирный спор православный святой, еврей-каббалист и «горный суфий» – и созданный каббалистом Голем спасает дом от бомбежек в блокаду. Да и сама Библия – «большое древо» и одновременно нечто вроде огромной Божьей игрушки:
Ночь – Иона в ките, через ночь – кит в Ионе.
Вот яблоко, звеня, открылось, и два павлина там:
Тот, что пестрее – Ева, позолотей – Адам.
Авраам лимоном сияет, в дуплах светлые духи роятся,
На лепестках стада оленей, серн,
Юдифь летает синей белкой,
И орехи грызет, и твердит: Олоферн, Олоферн.
Гигантизм Шварц – от Рембо, Цветаевой, Маяковского, «игрушечность» и юмор – от Михаила Кузмина, повлиявшего на нее и жанрово (я имею в виду «маленькие поэмы») и особенно своей поэтической техникой. Английские денди часами добивались эффекта небрежно брошенной на лоб пряди. «Небрежность» интонаций Кузмина и Шварц, их нарочито бедная, как бы небрежная рифмовка – на самом деле проявление высокого мастерства.
В тогдашней Москве как раз заявили о себе концептуалисты и их антиподы, неудачно названные метаметафористами. Как ни странно, из другой эпохи кажется, что именно Шварц исполнила внутреннее задание обоих направлений (если принимать его всерьез): в ее стихах произошло слияние образа и наррации и – с другой стороны – собственной и чужой речи. В неокончательности, дискретности этого слияния проявилась мудрость поэта, присущее ему чувство равновесия культуры. Можно сказать и по-другому: как Бродский выполнил высокие мечты, по крайней мере теоретически присущие советской культуре (и не был ею узнан и признан), так Шварц осуществила многие утопии шестидесятников (и не была многими из них понята). В любом случае она, человек не приспособленный к «центральной» роли в литературном быту, стала главным, стержневым поэтом своего, первого постшестидесятнического поколения. Не в грубо-иерархическом смысле, конечно; иерархический подход к поэзии плох тем, что подразумевает вытеснение и отмену, а Шварц, конечно, ни в чем не «заменяет» Стратановского или Миронова, Сергея Вольфа или Олега Григорьева, Жданова или Пригова. Но степень многообразия, изобилия и точности материального, словесного проявления даже самого большого природного дара может быть неравна. Именно о высшей степени такого проявления мы говорим, когда называем поэта великим.
Шварц, конечно, была великим поэтом во всех возможных смыслах слова.
3
Шварц верила в метемпсихоз, в переселение душ. Впрочем, не всегда. Один раз (в очень худой момент) она сказала мне, что видела загробный суд и что он очень страшен: «никакая добродетель там не идет в зачет».
Хочется верить, что мироздание не столь жестоко. Поэты, как собаки, попадают в свой собственный рай – по крайней мере те, кто был верен своему таланту и ремеслу, а вернее Елены Андреевны не был никто. Что до метемпсихоза, то Шварц назвала в своих стихах чуть ли не все вещи этого мира – и этим гордилась; но я не знаю, чем бы из этого мира она хотела стать. Я думаю, ее душа ушла вместе с тем лирическим полем, с которым была неразрывна. Здесь ее нет.
А что здесь?
…Когда ж я отцвету, о Боже, Боже,
какой останется искусанный комок —
остывшая и с лопнувшею кожей,
отцветший полумертвый зверь-цветок.
Примерно так. Во всяком случае, в гробу она была на себя непохожа. Это о чем-то говорит.
Опубл.: Букник
Виктор Бейлис
Вопросы и ответы
Разве можно, разве право
Мертвых с жизнью разлучать?
Или призрак от живого
Льзя ли грубо различать?
Известие о кончине Елены Шварц еще не дает нам права разлучить ее с жизнью, тем более, что бессмертная русская поэзия уже давно без Елены Шварц не живет. Будем разговаривать, тем более, что стихи Елены Шварц – это и есть бесчисленное количество разговоров. Автор был максимально внятен и никогда не замутнял ни оптику, ни смысл того, о чем рассказывалось. Теперь, когда мы не сможем напрямую обратиться к поэту за разъяснениями, будем внимательнее, и, подобно тому как, «когда человек умирает, изменяются его портреты», новыми значениями и нюансами наполнятся оставленные нам строфы. Да она сама очень хорошо представляла себе, что стихи полноценно звучат лишь при переходе их создателя в иной мир. «Стихи буквально живы, они – Существа, они улетают, и очень далеко. Им безразличен их творец. Без него им даже легче, после его смерти они наливаются кровью, они – еще живее».
Когда лечу над темною водой
И проношусь над черными лесами,
Нет у меня в карманах ничего —
Табак вразмешку с русскими стихами.
Когда же ангел душу понесет,
Ее обняв в тумане – и во пламя,
Нет тела у меня и нету слез,
А только торба со стихами.
Но прежде чем влететь в распахнутый огонь:
Не жги – молю – оставь мне эту малость,
И ангел говорит: оставь ее, не тронь,
Она вся светлым ядом напиталась.
Поэтический дар Елены Шварц – вне всяческих обсуждений, но так же очевидна ее религиозная одаренность. Я говорю это безотносительно к конфессии. Сам я ни к какой не принадлежу, что совершенно не означает, будто мне чужды размышления о Боге. Для меня самым болезненным был бы даже просто намек, что я словом задел чью-либо веру. Я слишком долго занимался антропологией, чтобы пытаться с посторонней точки зрения судить о чем-то сакральном. Другое дело, что мне представляется весьма затруднительным гипотетический комментарий православно-церковного человека ортодоксальных взглядов к вполне религиозным стихам Елены Шварц.
Ссылка на ойкуменистичность взглядов мало что объясняет, и я имею дерзость полагать, что здесь может помочь именно взгляд непредвзятого антрополога. Мир Елены Шварц так густо заселен разного рода ангелами, а также большими и маленькими чертями и бесенятами, что слово «пандемонизм» возникает не всуе. Гете этим словом не оскорблялся, надеюсь, что и в нашем случае я никого не обидел.
Я хотел бы поделиться теми разговорами, которые у меня были с Еленой Шварц. Нет, прямым участником бесед я не был, а возможно, и не хотел бы быть. Это странное дело: выпытывать у поэта или у композитора, что именно он хотел сказать. Сказанного в стихах – больше, чем способен разъяснить автор. Автор сам не всегда понимает, что зафиксировал в результате коммуникации «разумного с сверхразумным» (по слову Елены Шварц).
«Стихотворение как некое орудие, инструмент, с помощью которого добывается знание, не могущее быть обретенным иным путем (там, где логика и философия бессильны). Оно запускается в небеса или куда угодно… и, повинуясь уже не воле своего создателя, а собственной внутренней логике и музыке, прихотливо впиваясь в предмет изучения, добывает образ».
Многое из того, о чем мне хотелось бы поговорить с Еленой Шварц, еще когда она была среди нас, и о чем не осмелился бы спросить при встрече, разъясняется ею в литературных заметках и эссе. Глубина и проницательность этих записей несомненны. Они могут служить комментарием к стихам автора на ту же тему, но перевод поэзии на прозу не способен осуществить даже автор, вернее, даже творец не в состоянии пересоздать стихи таким образом, чтобы в точности сохранить добытый ими смысл.
По этой причине все мои формулировки, если они пытаются передать смысл стихотворных строк, будут носить относительный характер. Читатель же должен в качестве окончательного принимать только цитируемый текст, принимая его (или не принимая) в меру собственного понимания. Вопросы, которые я не задал Елене Андреевне, но уже давно адресую ее стихам, будут ясны из некоторого количества цитат. Темы: Смерть и Бог.
Лето уже спускалось кругами,
Влажнели, блестели сумерки.
Ты сказал, поправляя галстук:
– В вечности мы уже умерли.
– Но если так, – я сказала печально,
Подбивая лето ботинком вверх, —
Мы в ней и живем, и вечно тянется
За нами мелкий какой-нибудь грех. —
О блаженство – в первую ночь июня,
Когда загустели сумерки,
Веткой махать и долго думать,
Что мы уже умерли, умерли.
Не буду задерживаться на Смертожизни, о которой вслед за Кольриджем и в самых ранних стихах заговорила Елена Шварц, замечу только, что, судя по ее поэзии, Смерти она никогда не боялась, была к ней всегда готова, а подчас и радовалась ей, потому что Смерть – это часть Жизни; Смерть и Жизнь вместе составляют континуум.
Смерть – море ты рассвета голубое,
И так в тебя легко вмирать —
Как было прежде под водою
Висеть, нырять…
Определений Смерти у Елены Шварц великое множество, вплоть до: «Смерть – это веселая прогулка налегке, с тросточкой в руке. Это – купанье младенца в молоке» и т. д. Одно из стихотворений, наполненное определениями Жизни через Смерть и Смерти через Жизнь называется: «Хочу разглядеть – Смерть – якорь, море, лицо, лес». Да одно только это заглавие стоит десятка философских трактатов, и ни один не скажет больше того, что есть в этом перечислении, еще только предшествующем стихам.
В каком-то смысле, Смерть продлевает Жизнь или даже делает ее бессмертной, служа ей проводником в вечность. А в вечности все события, происходящие или уже состоявшиеся на Земле, равноценны и равнозначны:
Мы – мира кубики, частицы,
И нами снится то, что снится.
Не ведая, мы источаем опись
Событий, дат и прочих пустяков,
Но выжмут спирт из муравьев.
Цап – рацию из облака украдкой
И шифром передам, настроясь на волну:
Россия крещена, я занозила пятку,
И Атлантида канула ко дну.
Но и в вечность можно унести с собою земные привычки, земное милосердие, земную святость и привязанности.
Я буду искать —
Кого люблю —
В закоулках Вселенной,
В черных дырах ее…
Найду
Кого я люблю,
Когда я умру —
В раю ли, в аду.
В вечности не потеряется и независимость и свобода воли:
Я не пойду на Страшный Суд —
Хотят – пускай несут.
Я шума не люблю и крика,
А там навряд ли будет тихо.
Одних простив, тех осудив,
Ужель останется один?
Осколок зеркала – я тут!
Я не пойду на Страшный Суд —
Хотят – пускай несут.
Я верю, что не пойдет, и верю, что не захотят нести противу ее воли. Она и на Земле смела сказать: «Если этот блеск, разлитый всюду, – если он от Бога – страшен Бог».
Бог как персонаж стихов Елены Шварц – тема необычайно захватывающая, и, когда я говорил об интересе антрополога, то имел в виду, конечно, не бесов и не ангелов, как бы прихотливы ни были представления о них в сочинениях Елены Шварц, пусть даже Иисус умирает не только во искупление людских грехов, но и грехов падших ангелов.
А вот всмотритесь в эти строки:
Рукой души Его коснулась
Случайно,
И сразу жизнь споткнулась.
Тайна —
Что Он телеснее нас всех, Господь.
Это что? Это ведь не Мария омывает тело Иисуса, это – о Вседержителе? О его плоти? В стихах есть еще и о запахе Господа и о других его неожиданных свойствах. Я думаю, по разным упоминаниям этих особенностей можно было бы составить словесный портрет. Не надо искать здесь кощунства: изображены ведь на живописных работах различных мастеров и Бог-отец и Бог-сын – телесные оба.
Есть еще заманчивая тема: о двойнике Бога на Земле. Первая и явная ассоциация: двойник Бога – поэт. В эссе «Три особенности моих стихов» Елена Шварц, размышляя о том что в результате вышло из всего корпуса ее поэтического творчества, говорит: «Я повторила этот мир по складам вслед Творцу, сколько хватило моих глаз, – перепевщик Демиурга. Компендиум мира, включенный в крошечный шар и отравленный болью. Это – мой message Творцу и маленькое зеркало».
Интереснее что это: чем Бог не может быть на Земле, а человек не смеет?
И наконец, вот такое предсказание в духе Николая Федорова:
Всегда найдутся – подлее подлых,
Хитрее хитрых и злее злых,
Но есть на свете – добрее добрых,
Умнее умных, святей святых.
К чему стремится бесконечность,
Рост и пределов переход?
Есть люди ангелов светлее —
Им все известно наперед,
И выведется и родится
От них, и будет жить старик,
Он homo перейдет границу,
И Богу будет он двойник.
Это не о поэте, не о себе. Это утопия? Это для нас надежда?
И никто не пойдет, и никого не понесут на Страшный Суд? Не будет Страшного Суда?
Будем разговаривать! Говорите еще, Елена Шварц! И живите!
Олег Дарк
Танец молнии
Дарк Олег Ильич – писатель, эссеист. Родился в 1959 году в Москве; окончил филологический факультет МГУ. Автор книги рассказов “Трилогия” (1996), многочисленных публикаций в журналах “Дружба народов”, “Знамя”, “Вопросы литературы” и др. В “Новом мире” публикуется впервые.
Фигура молнии – решительно главная у Елены Шварц. Лучше говорить о фигурах – пуке, снопе – молний, которые прорезывают ее стихи. Эти движущиеся молнии складываются в строго организованный беспорядок танца. Молнии изображаются, называются, дают материал мимическим метафорам. Молнии уподобляется персонаж (персонажи). Он на нее похож, и в нее он превращается – в процессе движения.
Эти явленные в словах молнии накладываются на возникающие из сокращения/вытягивания строк – языки молний. Строфа становится сама изображением, картиной молний. Рисунок молнии проявляется в рваной окраине стихов, повторяющих ее фигуру и движение. Они следуют за ней и воспроизводят. Или в движении поднятия/опускания стихов и полустиший, несколько раз отражающих зигзаг молнии (снизу вверх, сверху вниз). Или в острых зигзагах рифм, косо рассекающих стихотворение.
В создании этого молниеносного мимического пейзажа, насыщенного очень ясно изображенным движением электричества, участвуют все уровни стиха. Но движение торжествует над словом, видимое – над услышанным, графика – над понятием. О чем бы ни говорилось в стихотворении, танец молний – среда и источник того, что происходит и как это изображается.
Стихотворение-рассказ, монолог о переживаниях у Елены Шварц почти невозможны. Любое чувство или воспоминание у нее драматизируется, представляется. Тут всегда сцена, разной формы и устройства (вертикального, горизонтального), на которой движется тело (тела). Тела (и о телах) движениями говорят, а не словами.
Слова как источники собственных смыслов и звучаний подавлены движениями. Слова только изображают физические движения-речь: смыслом и значением, длиной, объемом, массой, тяжестью (весом), цветом (разноцветные слова). А уже физические движения производят и смыслы, и шумы или сплетаются в мелодии. И когда герои что-то произносят (реплики), то и эти слова подражают движениям, обтекающим друг друга, встречающимся, пересекающимся. Елена Шварц – человек движения, а не слова (что не вполне обычно для поэта). Движения складываются в танец.
Стихи Елены Шварц – танцы-монологи, танцы-диалоги и т. д.: па-де-де, па-де-труа, па-де-катр и вплоть до “больших па” (“многодвиженческих”, как говорил балетмейстер Федор Лопухов). Но отсчет начинается с па-де-де, двух встречных движений. Сольных танцев у Елены Шварц не бывает: тут по меньшей мере танец вдвоем – с Тем, Кто внутри или Кто снаружи (это путается или не различается). У Жюля Перро в “Ундине” (1843) был “танец с тенью”: героиня, ставшая смертной, впервые видит свою тень и играет с ней, как котенок (пересказ В. Гаевского). Стихи Елены Шварц – о том, как впервые видят.
Такой возобновляющийся танец Елена Шварц видит (или видит-чувствует: веянье от него) во всех колебаниях земного и потустороннего. Танец их пронизывает. Любой жест, содрогание, изгиб тела сейчас же становятся оставляющим такое дуновение-порыв движением в общем танце. Это движение – молнии, которая всегда производит вблизи стоящего мгновенное ощущение холода (Л. Толстой, “Анна Каренина”, ч. 8, гл. 17). “Холодный огонь вдоль костей обожжет…” – Елена Шварц, стихотворение “Зверь-цветок”.
Модель и праобраз для движения – шаг (pas) молнии, с ее сочетанием угрожающего и прекрасного, острого и нежного и с сохраненным/нарушенным равновесием в удивительном клонящемся арабеске или аттитюде en l’air (небесном), всегда готовом к тому, чтобы “выйти в любое движение с поворотом” (Ф. Лопухов). Движения молнии – первотанец.
В образе молнии заложена идея переворота, зависания и броска. В стихотворении “Как Андрей Белый чуть под трамвай не попал” ангел с небес видит бредущую “смерчеобразную” фигурку. Затем она, “…сверкнув, / Падает вверх и назад”. Сверкающее движение “вверх и назад” повторяет зигзаг молнии. Андрей Белый ей изначально подобен.
О, козлиный прыжок! Долгий-долгий скачок!
Храм мелькнул перевернутый – Дорнах.
Альпы, Доктор, сияя, крутнулись шаром
И разбились в булыжниках черных,
Как простой акробат.
О, почти, о, почти
Это – сальто-мортале,
В быстрой мельнице крыльев
Колесо перевернутых ног,
Очищенья ожог…
Полет – обнаружение молнии – вызван тем, что в поэта ударило: изнутри или снаружи – граница размыта, его подбросило: “Под пятками разряды / Красный ток кидает тело вверх” (из стихотворения “Соло на раскаленной трубе”). И с этим удивительным танцем двух красных смыслов, прячущихся друг за друга, – в слове “ток”. Будущий удар уже постоянно присутствует в теле: дрожанием, колебанием, пением костей и крови. Превращение ожидается.
Но в полете-броске-зависании не молнией становятся, а она воплощается. Как в стихотворении “Мертвых больше”: “…средь белого дня / Вознесут до второго окна, / Повертят да и бросят…” – и с тем же обратимо-возвратным движением вверх-вниз. Это балетная “выкидка” (Ф. Лопухов) танцовщицы. След и знак воплощения – горячая и светящаяся судорога в груди.
Молния – судорога: “Тело воздуха скорчила боль…” (“Воздушное евангелие”), “…молнии зуммер / Дернет щеку небес над сосной” (“Начало грозы”). Об эстетике электрической судороги говорит в связи с Нижинским В. Гаевский. У прыгнувшего Андрея Белого след воплощения – ожог: знак и стигмат. Происходит преображение, перерождение тела: новое, странное, незнакомое. Андрей Белый “руку нянчит – / Она ведь сейчас родилась…”.
Аким Волынский пытался распознать в балете прыжок и скачок. У Елены Шварц “прыжок” и “скачок” обозначают последовательные этапы движения: во втором одна нога бьет о другую (это как бы прыжок в прыжке, маленький прыжок). Причем с прыжком связывается комическое, а со “скачком” – героическое: “долгий-долгий” (зависание, полет). По Волынскому, в скачке, в отличие от прыжка, – желание “вознестись”.
Надвое делящаяся и бьющая полустишия (прыжок/скачок) фраза изображает двойной кабриоль. В балетном термине стихи Елены Шварц не нуждаются. Но прыжок Андрея Белого нужно назвать: не какой-нибудь прыжок или сальто, а точно определенный. Двойной кабриоль – принадлежность, по Вагановой – Блок, мужского героического танца: для героя выбрано точное движение от комического к героическому (и от внутреннего к внешнему, к откровению).
Движение сокращающихся, а потом вытягивающихся строк (en dedans – внутрь, en dehors – наружу) повторяет загибающийся полет героя. Полет рисуется. Когда Андрей Белый опять на земле, из строфы исчезает и фигура подъема-загибания.
Воплощение молнии в стихотворении “Живая молния” – с той же внезапностью, невольностью озарения. Лицо пространства сморщилось, Дева замечена, молнию в нее выпускают. Дева не понимает, как использовано ее тело, как не вполне осознает, что случилось, нянчащий руку Андрей Белый.
В “Живой молнии” – логичная подмена движений. Воплощение не дуновением, а ударом, разрядом. Но Дух Святой и есть огонь, который спускается молнией. Воплощение изображается как постепенность: молния “заскользила спинным хребтом” – с этим важным неразличением: чьим? Она как хребет? Или хребет Девы и вдоль него? Хребты сливаются. И не Дева становится молнией, а “в муках молния сама / Живою стала”, получив плоть. Воплощение мучительно. В стихотворении об Андрее Белом крылья ангел просовывал в глаза.
Декорации: залив (вогнутой формой задает фигуры сцены и зала), дерево – одинокое, в стороне, к нему прислонилась героиня; “целый лес”, охваченный огнем. Из этих вещей, обозначающих три стороны места действия, возникает организованное дрожащее пространство: в багрово-фиолетовых тонах. Действующие лица: мим – кто смотрит и передает, становясь всеми, подражая движениям, ему и принадлежит кода-дифирамб; Дева; “пространство”-небо, у которого есть лицо, и оно гримасничает; молния, у нее и глаз, и тело (хребет), и красивый костюм (с “малиновым пером”); дитя-младенец (“рухнул головней”).
Новая Дева и зачинает. Стихотворение трактует сюжет непорочного зачатия в грозных тонах. И с замечательным антично-дифирамбическим спондеем перехода к коде. (Святой Дух и по-гречески женского рода):
Золотая! Погибельная! Тьмы дочь,
И душа ее, и в нее скользнешь.
После тебя темнее ночь.
В золе ты душу свою найдешь?
Все смыслы в стихотворениях возникают только из движений и их переплетений, которым подражают слова. Движений необыкновенно много. Все шевелится и передвигается. Состояния, претерпевания и отрицания действия усваивают активность, становясь жестикуляцией: не заметила, не сожгла – из соседств с направленными действиями (вонзила, скользнула…). “Ударился”, “перевернулся”, “обжегся” означает “ударил себя”, “перевернул себя”…
Можно считать фигуры проносящихся молний: подбросившая поэта; он сам как молния, ангел в зигзагах крыльев… И до заключительного отражения в движении и сверкании мелькнувшей рыбы: “…воздух сжигает своим серебром, / Рвет губу и в прохладу уходит”. Но главное – грозовой пейзаж на самом теле стихотворения: электрическое дрожание, рябь и лиловые отсветы его поверхности, которую подергивает то, что происходит под ней, в теле.
Поверхность стихотворения волнуют два накладывающихся, сверху вниз пробегающих движения. Дрожание и рябь создает изматывающая неустойчивость ритма и рифмы – и ее исчезновение/возникновение. Опровергается даже ожидание нарушения. Ожидание создает напряжение, его нарушения – разряды. Эти чистые перемены производят ясно ощущаемые движения переходов, поз, сокращения и напряжения мышц. Наше тело их повторяет за стихами.
В балетной педагогике графический способ изображения антраша (два, три… восемь) – сходящиеся/расходящиеся ломаные, похожие на зубья, вспыхнувшее пламя или молнии. Образ проносящихся хищных ломаных возникает на стыках часто меняющихся стихов Елены Шварц. Само движение их изменения есть ломаная.
Растет, растет рассвет.
Заканчивая опус… (разряд и зигзаг)
Сама ли оступилась,
Скользнула с краю… (разряд)
На главе моей тяжесть,
На тулове – сталь… (разряд)
Унылых скал круженье,
Ущелье одиночества…
(“Вольная ода философскому камню Петербурга…”)
Изменения очень легкие, едва заметные; причину разряда не сразу понимаешь, его прежде воспроизводишь в теле. Это сотрясение тела. Антраша, как и прыжок, сначала происходят внутренние, затем выражаются в теле, а у зрителя/читателя процесс – в обратном порядке (А. Волынский). Как дрожание поверхности стихотворения – подобие звучания струнных, так эти происшествия между строками и строфами есть разной мощности аккорды. Они возникают в паузах, в пробелах. Однако же они слышны.
Дрожание струнных и более мощные удары-аккорды возникают из плетения и переходов, цепей движений, танцевальных фраз. “Поют” не слова, а физические движения, которым они подражают. Движение молнии дает модель стихам: “Где ангелы летят дождем / В булыжник тертый, камень битый (движение вытягивания, на effacй), / Надо всем стоит Исакий… Где демоны, как воробьи, / Сидят на проводах…” – разряд, аккорд, который звучит перед этой строкой как бы с запаздыванием… (“Там, где, печалью отравившись…”).
Этот мелодический разряд молнии возникает в любом странном нарушении ожидания (напряжение – разряд). Разные типы рифм и их отсутствия – движения: назад-вперед, открытость, закрытость, скрещенность (fermй, effacи, круазе). Движения поют.
Движения часто ломаных проходят снизу вверх, накладываясь, расслаиваясь и отражаясь. Стихотворение дрожит, трясется и сверкает: “Быть может, он в душе забитой, / Иль, может, за мишенью тира. (разряд, мелодический переход) / И в небе его не ищи, / Напрасно оно трещит, / Когда его колет гроза. (разряд и движение-звучание) / Скорее он – в лохани смрадной, / Где рыбьи плавают глаза… (разряд и движение). А может быть, в сердце, когда оно в сумерки пьет…” (“Скажите – как найти Грааль?..”). Во всех этих случаях звучит сама пауза, пробел, в котором происходит движение, возникающее из отражения в пространство между стихами их собственных движений. Это особая, не фонетическая оркестровка стихотворения.
В стихотворении “Дева верхом на Венеции и я у нее на плече” фигура молнии становится сюжетом: мраморная дева на тритоне и эта очаровательная, маленькая, сжавшаяся, с пожитками, у нее на плече, образуют зигзаг. Зигзаг носится вверх-вниз, как всегда с обратимостью направления движения: упасть = взмыть. Неразличение, духовная основа балета, верное и в космическом смысле: у вращающейся сферы верха и низа нет. Сюжетная конфигурация триединого героя (тритон, Дева, “я” на плече) много раз повторяется, отражается (от поверхности) в физических переменах стиха:
И, кружась на Венеции мокром тритоне,
Она упадает на дно морское. (зигзаг, поворот)
Как на растленном чьем-то мозге —
Верхом на груде черепиц… (зигзаг)
Да, я все это делала.
Дно летит, разгораясь навстречу… (зигзаг)
Венеция, ты исчезаешь
Драконом в чешуе златой…
Ты расползаешься уныло…
Вот и я на плечо, что птица, взлетела…
Эти чистые перемены постепенно учащаются к концу стихотворения: увеличивается порывистость, переменчивость движения: вверх – вниз – в сторону… “Устала дева бедная. / (раз) Она копала из ядра / (два) И грызла свою мантию…” (три) – с тремя переменами-зигзагами, из позднего “Соло на раскаленной трубе”, как воспоминание о том утомительно-неутомимом беспокойном полете. Тогда дева была несколько иначе одета:








