Текст книги "Собрание"
Автор книги: Елена Шварц
Жанры:
Поэзия
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 23 (всего у книги 43 страниц)
КГБ не случайно был упомянут, он прямо витал над этим клубом. Даже официально там были кураторы, и все с птичьими фамилиями: Коршунов, Орлов, Соловьев, пернатые бойцы невидимого фронта поколения Путина. В первый день на открытии, куда пришли почти все поэты Города, много художников, диссидентов и всякой богемной мелочи, все набились в довольно вместительный зал. Кто-то вдруг громко сказал: „А ну как сейчас всех и повяжут, для этого и собирали небось!" Я посмотрел на тяжелую дверь, в которой тоже стояли люди и какие-то подозрительные псевдопьяные, устраивавшие мини-скандальчики. Их выводили, и появлялись новые. Я подумал, что вот сейчас войдут подтянутые люди. Скажут всем: „Встать!" Но когда начали читать стихи, эти опасения улетучились. И действительно, если наконец появилась сцена, с которой можно было читать все что угодно, устраивать отдельные вечера поэзии совсем уж подпольных людей, непечатавшихся, вроде той же Л. (ее вечер в двух отделениях был первым после двадцатых годов такого рода событием), то КГБ вряд ли что мог выиграть. Некоторые говорили, что теперь все у них, мол, на глазах, удобнее. Да они и так всех знали. Все видели, у того же Вити дома, где каждый вечер собирались толпы, и, конечно, там были стукачи и доносчики, те, на кого и не подумаешь. Вечный страх тех лет: а вдруг этот? Почти на всех думали. Это главная победа чекистов: заставили подозревать самих себя. А с Витей мы все равно дружили. У меня странная особенность: я запоминаю во внешности человека только глаза, никогда не помню бороды, усов, кто во что одет. Мой взгляд устремляется почти сразу внутрь, я вижу как бы квинтэссенцию человека, острое от него ощущение, цвет, тяжесть или легкость. Я был очень удивлен, когда понял, что другие видят совсем иначе. Вот и в Вите я видел синюю такую, сине-темную боль в искрах.
…Отец покинул нас примерно в то время, когда моя душа с трудом отыскала в потемках влажный комочек моего будущего тела и была вынуждена туда прыгнуть. Я никогда его не видел. Однажды во сне какой-то смуглый человек в ярко-белой рубахе вошел в комнату и сказал: „Я твой отец" – и выпрыгнул в окно. Проснувшись, я записал сон и поставил дату. Через много лет в родном городе отца Киеве я узнал, что он умер в этот день. У него были дети – мои брат и сестра. Они совсем не интересовали меня. Я слышал только, что брат стал журналистом. И вот этот человек с белыми волосами рассказал мне о его смерти. Как будто толкнул меня, я не покачнулся, но, почувствовав силу удара, удивился: почему это так ударило меня? Моя жизнь стала теперь иной. Он ничего не значил для меня. Неужели кровные родственники действительно так связаны меж собой, так ощущают друг друга через воздух и пространства, даже если не знают друг друга? Неужели какая-то невидимая кровь рифмуется с видимой…
Стихи никогда не были для меня (в отличие от той же Л. Ш.) синонимом жизни, смысла, всего. Психология увлекала меня гораздо больше. В университете я увлекся книгой „Псевдогаллюцинации Виктора Кандинского" и им как личностью и даже полюбил его довольно сумрачную народовольческую эпоху. Сам он революционером не был, но по возрасту и среде мог быть. В те годы молодые люди либо шли в народ, либо в клиники кого-нибудь резать. Вот и стихи (я снова начал их сочинять) о времени семидесятых позапрошлого века.
Невзрачный тихий разговор
но приговор как будто в нем
В подъезде ждут кого-то двое
Взлет спички… бледные подглазья
Шпики ль, убийцы – скажешь разве
Что ж – поколенья молотьба —
У нас у всех дурна судьба
Тут дворничиха из ворот
Ведро несет с густым гнильем
Горят глаза пустым огнем
Прошла и смыла молодцов
Подрезала как бы жнивье
Они под мышкой у нее
Блаженная постигла участь
В горячей впадине, где мучась
Как две пиявки волоски
Висят навек, от неги корчась
Только я написал эти стихи, в дверь раздался звонок, там стояла совсем незловещего вида дворничиха. Она спрашивала, почему я не плачу за квартиру третий месяц. Заглядывала за спину и пыталась узнать, один ли я здесь живу в этой маленькой квартире на Бронницкой. Что-то записывала и выпытывала: „А вы всегда здесь один жили?" – „Нет, не всегда". Еле выпроводил.
Долго и мучительно пытаясь заснуть, обнаруживал себя то в позе козака, выплясывающего гопак (с рукой на затылке), то в позе официанта, наливающего вино, то, стараясь затихнуть, в позе эмбриона. И наконец уснул, не заметив сам себя.
…Однажды не в очень трезвом виде Л. мне сказала: „Тень, знай свое место". А я ей ответил: „Неизвестно, кто чья тень".
Плотиновское нисхождение света, постепенное уплотнение его – такое же у каббалистов Древо Сефирот, перескакивание со стоянки на стоянку все ниже – до почти полного затемнения сущности, до темного сгустка земной жизни.
А ведь возможно и возвратное движение – подъем и приобщение все большее к Божественному свету. Так же нисходят и восходят мысли. Идеи. Придуманные образы. Если образ есть некая проекция автора, можно восстановить его по ней. Кто мой автор? Кто измыслил меня? Я смутно догадывался.
Я поднимался по огромным каменным ступеням со свечой в руке, какие-то тени прыгали передо мной и иногда, пытаясь напугать, кидались прямо в лицо. Но не трогали. Не имели право трогать. Но кружились все быстрей и ближе. Свеча выпала из моих рук, и я покатился вниз.
ЗАМЕТКИ О РУССКОЙ ПОЭЗИИ
ЗЕМНАЯ ПЛЕРОМА
1 марта 2000 года исполнилось 64 года со дня смерти Михаила Алексеевича Кузмина. Дата не круглая, но значимая: столько же лет прожил он на земле. Это как бы тень, которую отбрасывает срок жизни. За это время поэт было почти полностью исчез для читателей, потом появился в виде слепых перепечаток и, наконец, вновь стал любимым и знаменитым.
Родился он в 1872 году (что выяснилось совсем недавно, так как Кузмин тщательно скрывал эту дату) в Ярославле. Жизнь его была разнообразной и противоречивой, как он сам. Печальное и унылое детство, переезд в Петербург, гимназия. Бурная молодость, с метаниями по разным странам и верованиям, страстным увлечением то католицизмом, то хлыстами. Потом профессиональные занятия музыкой, и только под тридцать он начал писать стихи и как-то вдруг стал тем Кузминым, каким его принято видеть – циничным, язвительным, любострастным, пленительным и блестящим. Он писал музыку к «Балаганчику», жил у Вячеслава Иванова на «башне», охотился за мальчиками в Таврическом саду, стал скандально знаменитым, выпуская книгу за книгой чудесных, небывало музыкальных стихов. Потом мизерная советская старость – в бедности и почти забвении. Однако свой шедевр и, может быть, «оправдание жизни» – «Форель разбивает лед» – он создал уже на шестом десятке лет, благодаря позднему старту, а возможно, по каким-то более глубоким причинам. «Талант вменяется в добродетель», – заметил французский поэт
«Достоевский на клавесине», – сказал о нем некто. Верно только второе – клавесин, Достоевский ни при чем. И то клавесин – главный, но не единственный инструмент. Особенно в той же «Форели». В ней каждая поэма разыграна и спета по-разному. Собственно в поэме, давшей название книги, явно слышится глубокая низкая виолончель («Стояли холода, и шел Тристан./В оркестре пело раненое море…»). В другой – флейта, она и называется автором («будто флейта заиграла/Из-за толстого стекла»).
Мне кажется, что, чувствуя, что это его последний и самый сильный творческий всплеск, Кузмин в «Форели» подводит итог миру, не себе, стремится описать его в полноте, увидеть его как «плерому». Это почти бухгалтерия подлунного мира – 12 месяцев, 7 дней недели, створки веера, может быть – и цвета радуги (во всяком случае, и в первой поэме отчетливо звучит зеленая нота, даже навязчиво. Может быть, у него было такое намерение, но оно сковывало, и он его оставил…).
В «Форели» – полнота жанров: мистический детектив, сюжет экспрессионистического фильма, романтическая трагедия, гофманиада и трагический водевиль.
«Фильм» – это слово прозвучало не случайно. По-моему, Кузмин первый в истории поэзии строил свои поздние поэмы по принципу киномонтажа. То крупный план, то панорама, то резкая стыковка нестыкующегося… В этом-то отличие от «циклов», которое не понимает составитель и комментатор кузминского тома «Библиотеки поэта» Н. Богомолов, для которого все – циклы, он наивно объясняет, что в поэме единый ритмический строй должен быть. Тогда как новаторство Кузмина в области маленькой поэмы как раз и состоит в симфонизме и естественном сбегании и разбегании ритмов и гармоничном соответствии с фабулой. «Не в звуках музыка, она – во изменении образов заключена», – сказал другой петербургский поэт. И музыкальность Кузмина в большой степени выразилась не в изобретенных им замечательных «мотивах» и ритмическом причудливом и изысканном рисунке, а в их сплавленности с развитием сюжета.
Если за каждым поэтом стоит и через него говорит некая вполне определенная стихия, то очевидно, что у Кузмина это – вода.
Таинственная связь между поэтом и стихией. Таинственна – потому что бессознательна. Потому что стихия выбирает себе поэта, а не поэт стихию. Он может прожить жизнь и умереть, не узнав, что все его существо, каждый атом его крови отзывались на ее приказы, что ритм его стихов зависел от ее движений, что она стояла за его спиною и сам он был ею. Кузмину заклинатель сказал бы: «Ты одержим духом Воды».
Для Кузмина потоп не кончался. С самого начала и до конца – одна вода кругом. Название книг «Сети» (первой), «Осенние озера», «Форель разбивает лед» (последней). Вода во всех видах (лед, пар, гладь морская, речная) и все к ней относящееся: рыбы, сети, пароходы, лодки. В каждом стихотворении она – в блюдечке ли с чаем, в котором отражается Фудзияма, в луже, пруду, море, океане.
Ушел моряк, румян и рус,
За дальние моря.
Пишет ли он о любви: «любви безбрежные моря», о весне: «с веселым шумом половодья», о желании умереть: «я бы себя утопил». О желании веры (обращаясь к Христу):
Брошусь сам в Твои сети я,
Воду веретеном взрыв!
Навязчиво-любимые герои (с первых же книг или строк): знаменитые утопленники – Озирис и прежде всего Антиной.
Вытащенное из воды тело
Лежало на песке…
«Новый бог дан людям!»
Бог тот, кто утонул. Вода сообщает божественность. Утопленники и рыбы – основные герои его стихов.
Почему именно он, поклонник Озириса и Антиноя, оказался свидетелем гибели от воды другого знаменитого утопшего – Сапунова, в 1912 году, соседа его по лодке, которая перевернулась?
Так и слышишь демонический хохоток, переходящий в утробное всхлипывание, – финских вод в час отлива, заманивающих вдаль. Обручение с водой через смерть.
Он видит мир глазами индийского божества, лежащего на дне Океана в зародыше цветка: «Солнце аквамарином, и птиц скороходом – тень». Скорее даже не из глуби, а с границы воды и воздуха, перейти которую рыба хочет. Она хочет разбить лед или стекло аквариума. Такое желание кажется нелепым. Переход из воды в воздух – смерть для рыбы. Но это только кажется. Рыба чувствует, что станет лодкой. Воздух (по Кузмину) – та же вода, только более легкая, более духовная.
Ах, неба высь – лишь глубь бездонная…
Итак, для рыбы есть два пути: первый – жить как жила в воде, второй – броситься в воздух и умереть, вернувшись в родную небесную воду. Но возможен и третий выход: прыгнуть в воздух и снова вернуться в воду, но уже другим, преображенным, преломленным в воздухе, как луч. Именно это происходит с героями поэм «Для августа» и «Форель разбивает лед». Эрвин Грей ушел в море и, конечно, не вернулся, вода ведь гибельная стихия. И все же возвращается – призраком, оборотнем, одетый в тело другого, в чужую чешую.
Вся эта последняя книга, конечно, о переходе в иное состояние, к которому он готовился. Взломать лед, и вот он – «зеленый край за паром голубым».
Кузмин был к концу жизни по своим воззрениям гностик, а гностицизм во многом зависел от каббалы… Ритуальное очистительное омовение у иудеев приравнивалось к непроявленному состоянию ангелов в огне, откуда они выходят и приобретают образ для служения… Для гностиков вода и огонь – два зеркала друг против друга. Поэтому поэт воды неизбежно и поэт огня… В стихотворении «Смерть» душа, умирая, ныряет в «крещенски-голубую прорубь» и оказывается «в летучем, без теней, огне!». При этом не только душа проходит через воду, чтобы стать огнем, но и сама вода становится им.
В позднем дневнике Кузмин пишет, что есть нечто, о чем он всегда умалчивает. И не может определить, что это: «Егунов прав, что это религия. М<ожет> б<ыть,> безумие. Но нет. Тут огромное целомудрие и потусторонняя логика». Как ни странно применять это слово по отношению к «поэту порока», но, действительно, пройдя через бездну греха, он невероятным образом обрел именно «огромное целомудрие» и мудрость – с помощью причудливой «потусторонней логики».
КОСМИЧЕСКАЯ ФИЗИОЛОГИЯ
Сергей Владимирович Петров начал сочинять стихи очень поздно, во всяком случае, ему было около пятидесяти, когда он осознал стихописательство как дело своей жизни. Он был настолько неуверен в себе, что спрашивал меня (и совершенно серьезно, и волнуясь), совсем юную тогда: «Леночка, – bin ich Dichter?» «Ja, Ja!» – отвечала я, удивляясь.
Он родился в 1911 году в Казани. Большую часть своей жизни провел в ссылке и считал, что ему еще повезло. С юности был полиглотом и, учась в Ленинградском университете, изучал не только европейские языки, но и, например, санскрит и тибетский язык. Кстати, он всегда восхищался нашей восточной школой, считал ее лучшей в мире; все ее представители были стерты с лица земли.
Почти сразу после окончания университета он был арестован. Если бы, говорил он, его послали с группой курсантов (он преподавал в Военно-морском училище шведский язык) в морской поход в Швецию как переводчика, то не миновать бы расстрела (все, кто участвовал в этом походе, были уничтожены)… Его все-таки посадили, чудом он избежал лагеря, был сослан в Сибирь, там женился, и там умер его первый ребенок, совсем маленьким. Потом удалось переехать в Новгород, где в конце 60-х трагически погиб его второй сын (его смерти посвящено, по-моему, самое пронзительное и потрясающее бесстрашной прямотой стихотворение «Реквием»). Сын его, кажется, двадцатилетний, пошел встречать Новый год и пропал. Никто не знал, где он. Прошло полгода, Сергей Владимирович приехал в Ленинград, встретил В. Манулова, известного не только литературоведа, но и хироманта, тот взглянул на его руку и сказал, что исчезновение сына связано с водой и что все обнаружится вскоре. Действительно, когда Сергей Владимирович вернулся в Новгород, всплывшее тело нашли в Волхове. Наверно, упал в прорубь, переходя реку.
Сергей Владимирович часто наезжал в Ленинград, ему удалось начать печататься как переводчику. Переводчик он был виртуозный и любящий тех, кого переводил. «Часослов» Рильке один из лучших переводов этого поэта на русский. Там уже, под, если можно так выразиться, скорлупой Рильке, созрел и сам как поэт – это совсем опетровленный Рильке. Но переводы скальдов, безусловно, вершина – и по изощренности, по силе и точности – не знают себе равных. Да и смелость нужна недюжинная, чтобы переводить древних вот так: «Долбодрево в яви. Денег ради рано/Уборы брата моря/Будет дмити бурно».
Кажется, в начале 70-х Петров совсем переехал в Ленинград. Мы познакомились на моем чтении, у кого-то дома. Я тогда ничего не знала о нем. Сидел старичок-лесовичок и вроде внимательно слушал. Нам было ехать потом в одну сторону, в трамвае я спросила его: «Ну как?» – «А я ничего не слышал, я плохо слышу». Но попросил почитать мои стихи, с этого началась наша дружба. Мы стали часто видеться и читать друг другу стихи. «Вы уже при мне оседлали Пегаса», – говорил Сергей Владимирович. Он лелеял одно время мысль издавать журнал (разумеется, рукописный) и придумал название – «У двоих», предполагалось, что мы с ним будем писать туда прозу, стихи и критику, но дальше названия дело не пошло. Через пару лет я написала стихотворение «Новости дня», в котором есть строчка: «Сергей Владимыч фугу написал», где сочинение Сергеем Владимировичем фуг приравнивается к таким ежедневным и неизбежным событиям, как, например, развозка хлеба по булочным.
Одной из главных новаций, привнесенных им в русскую поэзию, была попытка внести новые жанры, вернее, перенести их из музыки (а вернее, это была попытка положить не слова на музыку, а музыку на слова), он писал сюиты, фуги, концерты и скерцо. Фуги получались лучше всего… Конечно, он шел от любимого им А. Белого, который, как известно, писал в прозе симфонии. Он искал нового инструментального устройства стиха, с более сложной просодией, с более сложной организацией, чем в классическом стихе, где он мог бы быть одновременно композитором, дирижером и всеми инструментами сразу. Но таков был идеал, на деле это не очень удалось ему. То, что он писал, ближе всего по жанру к оде, он был настоящим одическим поэтом, привил к ее торжественности нарочитую простоватость, смешал славянизмы с деревенской речью. В его стихах разные слои языка, бытовые и возвышенные, сплелись в любовной схватке, заставляя читателя падать с высот чуть не в очко нужника и взлетать обратно.
Сергей Владимирович, помимо всего прочего, поражал своим прилежанием и трудолюбием. У меня дома хранится огромная (почти в метр высотой) переплетенная книга, переписанная им необыкновенно тщательно и затейливо уставом в семи (!) экземплярах. В ней содержится сочинение «Аз», что-то вроде мистерии, где в неопределенном пространстве действуют «Аз», «Предмет» и всякие абстрактные сущности, и все это сопровождается множеством цитат на всех языках, расположенных в виде глосс. «Аз» вообще было его любимое слово (даже псевдоним он взял «Азумлев»).
Склоняясь скорее к солипсизму, он считал себя закоренелым агностиком… Он один из редких в русской поэзии поэтов-метафизиков (недаром Тютчев был его любимцем), но при этом вся эта метафизика обрастала грубой и зримой плотью, вся проникнута какой-то космической физиологией… К сожалению, иногда она переходила в риторику, в любование самим процессом стекания слов почти бессмысленным (хотя и мощным) водопадом. Всем существом он был обращен к разгадке тайны своего «Я», больше, чем чего-либо другого в мире или вне мира. Ему казалось, что и смерть есть некоторое собственное волеизъявление. Он писал:
Кажется, забыл я умереть,
А теперь уж поздно, поздно, поздно.
Но, увы, смерть пришла за ним в 1988 году. В сущности, будучи изъят из литературной жизни, он никак не соприкасался с нею, обэриуты прошли мимо него, и он прошел мимо всех, став потаенным и уникальным явлением русской поэзии прошедшего века.
РОДОМ ИЗ РАЯ
Несколько слов для читателей, которым необходимо знать хоть немного (и чем меньше, тем лучше – проще) о судьбе поэта. Это нужно, как нужно, чтобы окно (любое) выходило не в небо, а на улицу, как картине нужно висеть на стене.
Итак, время действия – на улице была оттепель. Таким поэтам, как Леонид Аронзон, нельзя было печататься, но можно было свободно дышать и читать. Место действия – Петербург и его окрестности. В его стихах этот город похож на Парадиз, каким он был, возможно, только для своего создателя, больше ни для кого, – для остальных он был местом метафизических пыток и испытаний. Активно вычислялось число демонов на квадратный метр московской и ленинградской площади, в пользу (или во вред) последней. А вот Аронзон встречал в нем только ангелов, пусть и печальных.
Главное событие его жизни – любовь к Рите. Главное событие его жизни для нас – его смерть. Между двумя этими событиями тесная связь – двойничество любви и смерти. Рита, его жена (я ее знала и свидетельствую, что она была сияющей и прекрасной), говорила: «Он был родом из рая». Я бы добавила, что он рая и не покидал в этой жизни, райским могучим блаженством, как облаком, окружены его стихи. Может быть, с чувством такого блаженства жить невозможно, он был одержим смертью, хотя счастлив во всем. Когда по ночам замолкала вдруг его машинка на кухне, Рита в ужасе думала, что это уже случилось. Так неотвязно было в нем желание гибели, как стремление магнитной стрелки к полюсу. Лицо смерти и лицо любимой совмещались и манили. Судьба подкинула ему случай – ружье, висящее на стене в домике в горах, под Ташкентом, – и он не стал с ней спорить.
БОЖЕСТВЕННОЕ ПРОИСХОЖДЕНИЕ
Творец бессмертных «Колокольчиков моих», пахнущих сенокосом, легких, как ткань, из которой сшиты колокольчики, был, как это известно из намеков и шепота современников, плодом кровосмесительного союза, сыном сестры и брата Перовских. Как фараоны, как дети Каина и Сифа (от него же мы все происходим).
Перовские, незаконные потомки гетмана Разумовского, дали России поэта и великую террористку.
Дядя-отец А. А. Перовский недаром посвятил своему чудесному сыну-племяннику «Черную курицу», сказку о хтоническом божестве. Они обычно служат полулюдям-полубогам. Перовский возил десятилетнего мальчика по Европе и заехал в Веймар. Мог ли думать Гете, что мальчик, которому он подарил мамонтов клык с собственноручно вырезанным фрегатом, своего рода божество? И мальчик чувствовал к нему, по собственному признанию, «инстинктивное» благоговение. Своя своих познаша.
И вырос он каким-то скопищем достоинств и добродетелей: умный, смелый, глубоко чувствующий, в то же время смешливый и остроумный, добрый и т. д. Один из авторов Козьмы Пруткова и «Колокольчиков» написал еще две замечательные поэмы – «Иоанн Дамаскин» и «Портрет». Последнюю я люблю больше. В ней слышится новая для русской поэзии нота, которую чутко уловил позднее Вл. Соловьев (в поэме «Три свидания»), – нота мистической иронии, органическое слияние смешного и трагического.
А после смерти видели его призрак, бродящий по любимому имению.