Текст книги "Западноевропейская поэзия XХ века. Антология"
Автор книги: авторов Коллектив
Жанр:
Поэзия
сообщить о нарушении
Текущая страница: 35 (всего у книги 43 страниц)
Перевод И. Озеровой
БЛЭЗ САНДРАР
Вот и старый кабак. Много лет
Дождь осенний его убивает.
Я пришел, но тебя уже нет,
От страданья любовь убывает.
Я страдаю. Когда ты ушла,
Я смеяться учился искусно.
Плачу я без любви, без тепла
И живу с той поры только грустно.
Ты хотя бы на память храни,
Мое сердце, тоски неизбежность,
Ты храни эту древнюю нежность
И от ран почерневшие дни.
Грудь чужую осыплет мой смех,
Лаской губы чужие я встречу,
Их зубами своими помечу…
Все равно ты прекраснее всех.
Перевод М. Кудинова
Блэз Сандрар(наст. имя – Фредерик-Луи Север; 1887–1961). – Сын швейцарского коммерсанта, он еще в юности бежал из дому, исколесил весь свет, переменил множество профессий, был свидетелем первой русской революции 1905–1907 гг., событиям которой посвящены его поэма «Проза о транссибирском экспрессе и маленькой Жанне Французской» (1913) и роман «Мораважин» (1926). Участник первой мировой войны, он был тяжело ранен, лишился руки. Наряду с Аполлинером был крупнейшим реформатором французской поэзии XX в. Убежденный в том, что она должна избавиться от тяготевших над ней традиционных форм, он смело пользуется жаргоном городского дна, языком афиш и газет, приемами «кадрировки», заимствованными у кинематографа, стремясь слить весь этот разнородный материал в некое подобие современного лирического эпоса. С середины 20-х годов перестает писать стихи.
В 1974 г. в издательстве «Наука» (серия «Литературные памятники») вышел сборник стихов Б. Сандрара «По всему миру и вглубь мира» в переводе М. П. Кудинова.
(Фрагмент)
Посвящается музыкантам
СЕН-ЖОН ПЕРС
В ту пору я только что с детством простился.
Шестнадцать лет мне недавно исполнилось, и позабыть я о детстве
стремился.
Я был в шестнадцати тысячах лье от места, в котором родился. Я был в Москве, в
этом городе тысячи трех колоколен и семи
железнодорожных вокзалов.
Но мне не хватало ни этих вокзалов, ни тысячи трех колоколен,
Потому что юность моя безумной и пылкой была,
И сердце в груди у меня
Пылало, как храм в Эфесе или как Красная площадь в Москве,
Когда солнце садится;
И глаза мои светом своим озаряли сплетения древних путей,
И таким я был скверным поэтом,
Что не смел идти до конца.
На огромный татарский пирог с золотистою коркой
Кремль походил,
Громоздились миндалины белых соборов,
На колокольнях сверкало медовое золото,
Старый монах мне читал новгородскую быль.
Меня мучила жажда.
С трудом разбирал я клинообразные буквы,
А затем, неожиданно, голуби Духа Святого над площадью взмыли,
И руки мои тоже ввысь устремились, как альбатросы,
И все это было воспоминаньем о дне последнем,
О последнем странствии
И о море.
Однако я был очень скверным поэтом
И не смел идти до конца.
Голод мучил меня,
И все дни, и всех женщин в кафе, и все чаши
Хотел я испить и разбить,
Все витрины, все улицы,
Судьбы людские, дома,
Все колеса пролеток, что вихрем неслись по плохим мостовым,
Я в горнило хотел погрузить
И все кости смолоть,
Вырвать все языки,
Все расплавить тела, обнаженные под шелестящей одеждой,
Тела, от которых мутился мой разум…
Я предчувствовал, что приближается красный Христос революции
русской…
А солнце было тяжелою раной,
Раскрывшейся, словно костер.
В ту пору я только что с детством простился.
Шестнадцать лет мне недавно исполнилось, и позабыть я о детстве
стремился.
Я был в Москве, где хотел, чтобы пламя меня насыщало,
И мне не хватало ни церквей, ни вокзалов, озаренных моими глазами.
Грохотала пушка в Сибири, была там война,
Голод, холод, холера, чума,
Плыли тысячи трупов животных по илистым водам Амура.
На всех вокзалах я видел, как уходили
Последние поезда,
И никто уже больше уехать не мог, потому что не продавали
билетов,
И солдаты, которые в путь отправлялись, хотели бы дома
остаться…
Старый монах мне пел новгородскую быль.
Я, скверный поэт, никуда уезжать не желавший, я мог уехать,
куда мне угодно;
У купцов еще было достаточно денег,
И они могли попытаться сколотить состоянье.
Их поезд отправлялся каждую пятницу утром.
Говорили, что много убитых.
У одного из купцов сто ящиков было с будильниками
и со стенными часами.
Другой вез шляпы в коробках, цилиндры, английские штопоры
разных размеров,
Вез третий из Мальме гробы, в которых консервы хранились,
И ехали женщины, было их много,
Женщин, чье лоно сдавалось в наем и могло бы стать гробом,
У каждой был желтый билет.
Говорили, что много убитых.
Эти женщины ездили по железной дороге со скидкой,
Хоть имелся счет в банке у каждой из них.
Однажды, в пятницу утром, наступил наконец мой черед.
Был декабрь на дворе,
И я тоже уехал с торговцем ювелирных изделий: он направлялся
в Харбин.
Два купе у нас было в экспрессе и тридцать четыре ларца
с драгоценностями из Пфорцгейма,
Третьесортный немецкий товар, «Made in Germany» [219]219
Сделано в Германии ( англ.).
[Закрыть],
Но одет во все новое был я торговцем и, поднимаясь в вагон,
потерял неожиданно пуговицу.
– Помню, я все это помню, потом я не раз еще думал об этом. —
Я спал на ларцах и был счастлив, сжимая в руке никелированный
браунинг, который вручил мне торговец.
Я был беззаботен и счастлив, и верилось мне,
Что мы играем в разбойников в этой стране,
Что мы украли сокровище в Индии, и на другой конец света
В Транссибирском экспрессе летим, чтобы спрятать сокровище это.
Я должен его охранять от уральских бандитов, напавших когда-то
на акробатов Жюль Верна,
От хунхузов его охранять,
От боксерских повстанцев Китая,
От низкорослых свирепых монголов великого Ламы;
Али-баба мне мерещился, сорок разбойников,
Телохранители горного Старца [220]220
Горный Старец (Шейх-эль-Джебель) – руководитель шиитской секты, основанной в XI в.; ее первоначальной целью была борьба с крестоносцами.
[Закрыть], а также
Современные взломщики
И специалисты
По международным экспрессам.
И все же, и все же,
Несмотря на весь этот пыл,
Как несчастный ребенок, печален я был.
Ритмы поезда,
Шум голосов, стук дверей и колес,
На замерзающих рельсах несущийся вдаль паровоз,
Моего грядущего свернутый парус,
Никелированный браунинг, ругань играющих в карты в соседнем купе,
Образ Жанны,
Мужчина в защитных очках, слонявшийся нервно в проходе
вагона и взгляд на меня мимоходом бросавший,
Шуршание платьев, Свист пара,
Стук вечный колес, обезумевших на колеях поднебесья,
Замерзшие окна,
Не видно природы,
А позади
Равнины сибирские, низкое небо, огромные тени Безмолвья,
которые то поднимаются, то опускаются вниз.
Я лежу, укутавшись в плед,
Пестрый,
Как моя жизнь,
И жизнь меня согревает не больше, чем плед
Шотландский,
И вся Европа за ветроломом экспресса
Не богаче жизни моей,
Бедной жизни моей,
Что похожа на плед,
Весь потертый ларцами, набитыми золотом,
Вместе с которыми еду я вдаль,
Мечтаю,
Курю,
И одна только бедная мысль
Меня согревает в дороге.
Сен-Жон Перс(наст. имя – Алексис Леже; 1887–1975). – Родился на острове Гваделупа, изучал литературу и право в Бордоском университете. С1914 по 1940 г. состоял на дипломатической службе; посетил Китай, Японию, Монголию. Впечатления от странствий по Востоку отразились в сборнике стихов «Анабасис» (1924). Разжалованный и лишенный вишистским правительством французского гражданства, в 1940 г. эмигрировал в США, где прожил до 1958 г. Творчество Сен-Жон Перса в годы изгнания – крупнейшее явление не только во французской, но и мировой литературе. Его «Изгнанье» (1942) – это и поэтический дневник эмигранта Алексиса Леже, и философские раздумья поэта Сен-Жон Перса о трагической участи человека, «вброшенного в бытие»; в его «Ветрах» (1946) вихри реальных исторических катастроф неотделимы от пронизывающих планету космических потоков; его «Ориентиры» (1957) – это и призывный свет маяков родного берега, и незримые, находящиеся вне пространства и времени, путеводные вехи, по которым ориентируется человек в «поисках абсолюта». Усложненная, нередко трудная для восприятия поэтическая манера Сен-Жон Перса сродни манере Клоделя; ее можно определить как богатую внутренними рифмами и ассонансами ритмизированную прозу. В 1960 г. творчество Сен-Жон Перса было отмечено Нобелевской премией.
(Фрагмент)
Перевод В. Козового
Все долгое время, покамест мы уходили на запад, что знали мы о вещах
смертных?.. И вот под собою первые видим дымы.
– Юные женщины! и в природе страны разливается благоуханье:
«…Я возвещаю тебе великую пагубу зноя и стенания вдовьи
над разметаемым прахом.
Те, кто стареет в сени и власти безмолвья, воссев на холмах, созерцают пески
и дневное сияние в гаванях дальних;
но сладостью полнятся женские бедра, а в телах наших
женских словно темная бродит лоза, и от самих себя нет нам спасенья.
…Я возвещаю тебе великое счастье покоя и прохладу листвы в сновидениях наших.
Те, кто вскрывает ключи, вместе с нами в этом изгнании, те, кто вскрывает ключи,
скажут ли нам ввечеру,
под чьими руками, давящими гроздь наших бедер,
влагой полнятся наши тела? (И женщина в зелень с мужчиной легла; она
поднимается, тело свое расправляет, и голубокрылый уносится дальше сверчок.)
…Я возвещаю тебе великую пагубу зноя, а ночь между тем средь собачьего лая
доит наслажденье у женщин из бедер.
Но Чужестранец живет под шатром, где подносят ему молоко и плоды. И приносят ему
ключевой воды,
чтобы рот и лицо омывал он и чресла.
К ночи рослых служанок приводят ему (о бесплодные, ночь в них пылает!).
И наслажденье, быть может, примет он и от меня.
(Я не знаю привычек его в обращении с женщиной.)
…Я возвещаю тебе великое счастье покоя и прохладу ключей в сновидениях наших.
Открой же мой рот на свету, как медовый тайник между скал, и если во мне
обнаружишь изъян, да буду я изгнана! если же нет,
пусть войду под шатер, пусть нагая войду, прижимая кувшин, под шатер,
и долго, сородич могильному камню, будешь ты видеть безгласной меня под деревом
– порослью вен моих… Ложе тайных речей под шатром, и в кувшине сырая звезда, и
пусть же я буду во власти твоей! ни единой служанки – для нас под шатром лишь
кувшин с родниковой водой! (Я умею уйти до зари, не пробудив ни звезды сырой, ни
сверчка на пороге, ни собачьего лая в пределах земных.)
Я возвещаю тебе великое счастье покоя и прохладу заката на смертных наших
ресницах…
но пока еще тянется день!»
(Фрагмент)
Перевод В. Козового
Пускай же слово мне предшествует в пути! И мы еще раз пропоем для проходящих —
песнь народов, для стерегущих – песнь простора:
VII
«Неисчислимы наши тропы, и обиталища непрочны. Уста, рожденные во прахе,
божественную чашу пьют. Вы, омывающие мертвых рукою матери-лазури, о струи
утренние – в мире, где тернии войны царят, – омойте и живых, пока заря восходит;
омойте, о Дожди, лицо ожесточенных – и горечь на лице их, и нежность на лице
их… ибо узки их тропы и обиталища непрочны.
Омойте же, Дожди, для сильных сих твердыню! И вдоль больших столов, под сенью
своей силы они воссядут – те, кого не пьянило вино людское, те, кого не
осквернил напиток слез или забвенья, все те, чье имя трубный глас разносит без
ответа… воссядут вдоль больших столов, под сенью своей силы, в твердыне, что для сильных сих.
Омойте у черты деянья оглядку и неторопливость, омойте на путях вниманья оглядку
и учтивость. Так смойте же, Дожди, бельмо благопристойных, бельмо благоразумных;
бельмо в глазу людей с достоинством, со вкусом, в глазу у столь достойных и в меру одаренных; так смойте же и пелену с глаз Мудреца и Мецената, с глаз Праведника и Вельможи… с глаз тех, кто соблюдает свято неторопливость и учтивость.
Омойте же благоговенье у Вдохновителей на лицах, благорасположенье у Покровителей в сердцах и скверну велеречья на гстах публичных. Омойте руку тех, кто судит, кто карает, и ту, то саван шьет, и ту, которая младенца пеленает; увечных и слепых, Дожди, омойте стертые ладони и длань нечистую, что, подперев чело, как прежде грезит о поводьях и хлысте… с благословенья Вдохновителей своих и Покровителей своих.
Омойте памяти скрижали, где вся история народов: официальных актов своды, и
своды хроник монастырских, и многотомные анналы. Омойте хартии и буллы, Наказы
третьего сословья; статьи Союзов, тексты Пактов и манифесты лиг и партий; омойте, о Дожди, листы пергамента, велени и дести цвета стен больниц и богаделен, под цвет скелетам птиц или окаменелой кости… Омойте, о Дожди! омойте памяти скрижали.
Омойте же в душе людской живого слова дар людской: литые изреченья, святые
песнопенья, прекраснейшие строки, изящнейшие трофы. Омойте же в душе людей все
упоение элегий, кантилен; все упоение рондо и вилланел; и радость речи вдохновенной, омойте крылья Афоризма и ожерелья Эвфуизма [221]221
Эвфуизм – искусственность, вычурность языка.
[Закрыть]; и жесткое науки ложе, и ложе царское мечты: в душе открытой, неуемной, в душе вовек непресыщённой омойте, о Дожди! высокий дар людской… в душе у тех, кто дарит миру творенья духа и ума».
(Фрагменты)
Перевод В. Козового
И вы, Моря, во снах читавшие безбрежных, оставите ль вы нас однажды вечером под
рострами Столицы, средь гроздьев бронзовых и камня площадей?
Вся ширь, о сонмище, уже внимает нам на этом склоне беззакатной эры: зеленое
необозримо, как на заре восток творенья, – Море,
На праздничных своих ступенях, как ода каменная, – Море; канун и праздник за
нашей гранью, раскат и праздник с твореньем вровень: в самом преддверье нашем —
Море, как откровение небес…
Могильное дыханье розы уже не будет виться у гробницы; живое, не сокроет в
пальмах мгновение души своей нездешней… О горечь, след твой испарился на наших
трепетных устах.
Я видел, как в огнях широт великое смеялось ликованье: снов наших праздничное
Море, как пасха восходящих трав и словно празднуемый праздник;
Все Море в праздничных пределах, под соколиной стаей белых облаков, – как чье-то
вольное угодье, и неделимое владенье, и как поместье диких трав, разыгранное в
кости…
Испей, о бриз, мое именованье! И пусть звезда моя прольется в зрачков безмерных
окоем!.. И дротики Полудня у радости трепещут на пороге. И барабаны бездны
смолкают, уступая флейтам света. И Океан, со всех сторон, свергая тяжесть
мертвых роз,
На наших гипсовых террасах возносит голову Тетрарха [222]222
Тетрарх – в Древней Греции правитель «тетрархии», четвертой части какой-нибудь территории.
[Закрыть]!
* * *
Перевод М. Ваксмахера
ПЬЕР-ЖАН ЖУВ
…Бесконечность обличий, расточительность ритмов… Но ритуала пора настает —
пора сопряжения Хора с благородною поступью строф.
Благодарно вплетается Хор в движенье державное Оды. И опять песнопенье в честь
Моря.
Снова Певец обращает лицо к протяженности Вод. Неоглядное Море лежит перед ним в
искрящихся складках,
Туникою бога лежит, когда расправляют любовно ее в святилище девичьи руки,
Сетью общины рыбацкой лежит, когда расстилают ее по прибрежным отлогим холмам,
поросшим нещедрой травою, дочери рыбаков.
И, петля за петлей, бегут, повторяясь на зыбком холсте, золотые узоры просодии —
это Море само, это Море поет на странице языческим речитативом:
«…Море Маммоны, Море Ваала, Море безветрия и Море шквала, Море всех в мире
широт и прозваний, Море, тревожность предначертаний, Море, загадочное прорицанье, Море, таинственное молчанье, и многоречивость, и красноречивость, и древних сказаний неистощимость!
Качаясь, как в зыбке, в тебе, зыбучем, взываем к тебе, неизбывное Море! – изменчиво-мерное в своих ипостасях, неизменно-безмерное в ценности гулкой;
многоликость единого, тождество разного, верность в коварстве, в дружбе
предательство, прилив и отлив, терпеливость и гнев, непреложность и ложь, и
безбрежность, и нежность, прилив и отлив – взрыв!..
О Море, медлительная молниеносность, о лик, весь исхлестанный странным сверканьем! Зерцало изменчивых сновидений, томленье по ласкам заморского моря!
Открытая рана во чреве земном– таинственный след неземного вторженья; сегодняшней ночи безмерная боль – и исцеление ночи грядущей; любовью омытый
жилища порог и кровавой резни богомерзкое место!
(О неминуемость, неотвратимость, о чреватое бедами грозное зарево, влекущее властно в края непокорства; о неподвластная разуму страсть – подобный влечению к женам чужим, порыв, устремленный в манящие дали… Царство Титанов и время Титанов, час предпоследний, а следом последний, а вслед за последним еще один, вечно – в блеске молнии – длящийся час!)
О многомерная противоречивость, источник раздоров, пристанище ласки, умеренность, вздорность, неистовство, благостность, законопослушность, свирепая
ярость, разумность, и бред, и еще – о, еще ты какое, скажи нам, поведай, о непредсказуемое!
Бесплотное ты и до дрожи реальное, непримиримое, неприру-чимое, неодолимое, необоримое, необитаемое и обжитое, и еще и еще ты какое, скажи, несказанное! Неуловимое, непостижимое, непререкаемое, безупречное, а еще ты такое, каким ты
пред нами предстало сейчас, – о простодушие Солнцестояния, о Море, волшебный
напиток Волхвов!..»
Пьер-Жан Жув(1887–1976). – Раннее творчество Жува, отмеченное влиянием Ромена Роллана, полно пацифистских мотивов («Поэмы против великого преступления», 1916; «Пляска смерти», 1917). Позднее он обратился к психоанализу и католицизму (романы «Пустынный мир», 1927; «Геката», 1928; сб. стихов «Таинственные бракосочетания», 1924; «Небесная материя», 1925). Самый яркий и трагичный сборник Жува, созданный между двумя войнами, «Кровавый пот» (1933), отражает попытку «сошествия во ад» подсознания, стремление «добраться до самых корней бытия и отыскать среди них лик бога». В годы войны, эмигрировав в Женеву, Жув становится одним из духовных вождей французского Сопротивления. Напряженным гражданским пафосом пронизаны его стихи «Парижская богоматерь» (1944) и эссе «Защита и прославление» (1943). Из послевоенных сборников наиболее значительны «Гимн» (1947); «Диадема» (1949); «Язык» (1952).
Куску ткани. – Поэт обращается к трехцветному знамени Франции.
[Закрыть]
Перевод А. Эфрон
Тебя я вижу вновь натянутым, как парус,
Широкий щедрый шелк без складок и морщин, —
Три яруса твоих, и каждый ярус – ярость:
Сладчайшее из чувств, глубокое, как гимн.
Взывавший к сердцу цвет был красным, – нет, вернее,
Увядшим розовым – не розы лепестком,
А несколько иным – тоскливей, лиловее,
Таким, как сквозь века загубленная кровь
Марата. Белый цвел чуть видной желтизной,
Патиной времени с поверхности картины
И смерти кротостью
Закатной полосы смягчал багряный зной.
А синий жёсток был, как очи высоты,
Как непроглядность сфер, в плену держащих бога…
О, беспощадный цвет вдоль древка боевого,
О, неба синева бездонной чистоты!
Но главным был Глагол: тысячеустым словом
Роптала и звала, напутствовала ткань,
Поникшему в борьбе приказывала – встань!
Шептала, как любовь, как злоба, проклинала.
Из золоченых букв, своим смущенных блеском,
Ковался лемех слов, которым власть дана
Вздымать пласты земли, – и содрогалась жалость
От боли, что земля претерпевать должна.
И в выкриках мужчин, и в лепете детей —
Ты, огненный Глагол, начало всех Историй,
Сжигающий дотла оплоты и устои,
Чтоб прах развеять их над ржавчиной цепей.
Честь, выполнив свой долг, попрала муки, страхи.
Великих жертв призыв, пронизывая твердь,
Взмывает с алтаря кровавой, липкой плахи,
И знамя говорит: Свобода или Смерть.
Перевод Н. Стрижевской
Угасших солнц огонь – сиянье вечных слов,
И фраза прозвучит примерно так: экстаз
Поющей почвы, крон деревьев, деревень,
Свисающих с перил балконов и террас;
Долины вдалеке, лед на вершинах гор;
О красота земли, уже близка пора
Кончины, вновь горит безжалостный костер
Осенний в вышине и опаляет луг.
В истоме сжала холм в объятиях жара,
И дню невыносим убогий вид лачуг,
В тени каштанов честь уснула вечным сном,
И унесешь в душе, покинув этот край,
Груз рухнувших надежд и гнет безумных чувств.
Перевод Н. Стрижевской
Во мраке душных зал и в коридоров тьме
Где кажется со стен обитых красной тканью
Нисходит на постель разгула смутный страх
Я знаю облик твой глаза и забытье
Я знаю королев ночей и сновидений
Я знаю душу цвет твоих румян ужимки
Бездушие души тяжелый сердца стук
Твое дыханье стон твой шепот и колье
Твоих поддельных ласк способных осквернять
Твой чистый поцелуй в грязи в любой дыре
Твой неподвижный труп невинный и беспечный
Бледнеющий еще
Молочною рекой в которой молоко на солнце высыхает.
* * *
Перевод Н. Стрижевской
Дай сумраку гробниц и монастырской кельи
Величье жаркое в молчанье черных роз,
Дай свету засиять слепящим блеском далей,
Что скрыты от людских непосвященных глаз,
И смысл их красоты непостижим для нас,
И дай явить свой лик
Невинной плоти, прочь отбросивши покровы,
В невидимом краю, где в девственных лучах
Невинною, как встарь, она пребудет снова,
И мысли дай слететь на крыльях на вершины
Деревьев, что замрут, склонясь в грядущий миг.
Перевод В. Козового
Ширь неба ширь ни дна ни тяжести ни воли
Знак и обитель зыбей о единый и синий храм
Вглядись Ничто блаженно-слепое как он там
Томится каменный закованный в юдоли
Печалей словно отдан сиренам мореход
Во власть – безмерность видя и гордую твердыню
Твою безмерность иль абсурд чей горек плод
Тоске его влекомой к цели синей
О символ не эфир но божеский оплот!