Текст книги "Запертый огонь (СИ)"
Автор книги: Анна Жар
Жанр:
Бытовое фэнтези
сообщить о нарушении
Текущая страница: 17 (всего у книги 41 страниц)
Глава 15. Правильные семьи
Глава 15. Правильные семьи
Аннета
Дом семьи Реваль был построен для людей, которые хотели, чтобы каждый переступивший его порог хотя бы на несколько мгновений почувствовал себя беднее. Не просто недостаточно состоятельным – это было бы слишком просто. Здесь человек должен был ощутить себя недостаточно значительным, недостаточно влиятельным, недостаточно правильно рождённым и, возможно, вообще недостаточно подготовленным к существованию среди тех, кому принадлежал этот дом.
Особняк возвышался над улицей с той спокойной уверенностью, какая бывает только у очень старых денег. Никакой вызывающей роскоши снаружи – по крайней мере, так, вероятно, считали сами Ревали. Всего лишь светлый камень фасада, огромные окна, симметричные крылья здания, массивные двери из тёмного дерева и высокие колонны, каждая из которых могла бы украсить небольшой городской храм. Над входом располагался герб семьи – достаточно крупный, чтобы его заметили из кареты ещё до того, как та остановится у парадной лестницы. Ступени к дому были широкими и невысокими. Не потому, что кто-то заботился об удобстве гостей, конечно. Просто по такой лестнице было легче подниматься медленно, сохраняя достоинство и одновременно ощущая на себе взгляды слуг.
Слуг было два ряда. Один – снаружи. Второй – сразу за дверями. Я почти ожидала обнаружить третий ряд где-нибудь за портьерами, исключительно для тех случаев, когда первые два не справлялись с задачей достаточно убедительно. Никто из них не смотрел прямо на прибывших. В этом и заключалось особое искусство. Если бы они разглядывали гостей, это можно было бы счесть любопытством. Нет. Они смотрели куда-то чуть в сторону, сохраняя идеально прямые спины и безупречно спокойные лица, словно заранее знали, кто сегодня достоин внимания, а кто всего лишь временно допущен внутрь.
Парадный холл оказался размером с хороший бальный зал. Пол из светлого камня был отполирован настолько тщательно, что я несколько секунд рассматривала собственное отражение под ногами и всерьёз задумалась, не существует ли в этом доме отдельной должности человека, отвечающего исключительно за то, чтобы мрамор унижал посетителей своим блеском.
По обеим сторонам холла стояли зеркала в тяжёлых золотых рамах. Много зеркал. Неприлично много. Они отражали двери, колонны, хрустальные светильники, гостей и друг друга, создавая ощущение, будто дом Ревалей простирается бесконечно и в каждом следующем отражении становится немного богаче. Особенно удачным решением зеркала были для тех, кто ещё у входа не успел достаточно ясно осознать несовершенство собственного наряда. Здесь человек получал возможность рассмотреть себя сразу с нескольких сторон и самостоятельно прийти к необходимым выводам.
Потолок терялся высоко наверху. С него свисала огромная люстра, состоявшая, кажется, из такого количества хрусталя, что при её падении можно было бы похоронить небольшую делегацию. Свет множества свечей дробился в подвесках и рассыпался по стенам золотистыми бликами.
Всё вокруг было рассчитано на один простой эффект: заставить гостя говорить чуть тише. Даже если он этого не замечал. Прямо напротив входа начиналась главная лестница. Вот она была настоящим сердцем дома. Широкая, мраморная, с тёмными перилами и двумя плавно расходящимися пролётами, она поднималась к галерее второго этажа, откуда хозяйка дома могла появиться перед гостями именно так, как положено женщине её положения. По этой лестнице можно было спускаться не меньше десяти минут, если делать это правильно. Вероятно, существовал специальный порядок. Сначала остановиться на верхней площадке. Не слишком надолго – иначе будет заметно, что вы действительно хотите, чтобы на вас посмотрели. Просто замереть на несколько секунд, будто случайно задумавшись, и позволить гостям рассмотреть платье. Затем начать спуск. Медленно. На каждой третьей ступени слегка поворачивать голову, чтобы серьги или камни в волосах ловили свет люстры. На середине лестницы следовало, наверное, ненадолго перевести взгляд на кого-нибудь из присутствующих. Не улыбнуться. Это было бы слишком щедро. Просто дать человеку понять, что его существование замечено. Последние несколько ступеней нужно было преодолеть особенно медленно, изображая человека, которому совершенно некуда торопиться, потому что все важные события в любом случае начнутся только после его появления. Я почти не сомневалась, что девочек семьи Реваль учили этому раньше, чем чтению.
Гостиная продолжала ту же идею. Мебель здесь не столько предназначалась для того, чтобы на ней сидели, сколько сообщала окружающим о цене дерева и происхождении обивки. Кресла стояли под идеально выверенными углами. Небольшие столики были расставлены так, чтобы на каждом помещалось ровно столько предметов, сколько требовалось для демонстрации вкуса: фарфоровая ваза, серебряная фигурка, несколько книг в кожаных переплётах. Книги, разумеется, выглядели так, словно их никогда не открывали. На стенах висели портреты предков. Мужчины смотрели сурово. Женщины – снисходительно. Дети – так, будто уже в возрасте пяти лет понимали, кому принадлежит половина города. Ревали явно считали семейную историю важным предметом интерьера. Здесь были прадеды в военной форме, прабабушки в драгоценностях, далёкие родственники в церемониальных мантиях и какие-то особенно древние представители рода, написанные настолько давно, что художник, кажется, ещё не вполне определился, как правильно изображать человеческие лица. Каждый портрет напоминал посетителю об одном и том же: Ревали были здесь давно. Ревали будут здесь ещё долго. А вы – скорее всего, нет.
Даже воздух в доме казался другим. Он пах воском, дорогим деревом, цветами и чем-то едва уловимым, что можно было бы назвать запахом денег, если бы деньги действительно имели запах. Здесь не хлопали дверями. Не бегали по коридорам. Не разговаривали из соседней комнаты. Даже шаги слуг звучали приглушённо, словно дом обладал собственной системой правил и любое слишком громкое движение считалось проявлением дурного воспитания.
Удивительно было другое. При всей роскоши дом не казался тёплым. Он был безупречным. Красивым. Впечатляющим. И совершенно не предназначенным для того, чтобы человек мог забыть, где находится. Мне казалось, даже если прожить здесь двадцать лет, всё равно нельзя было бы спуститься к завтраку растрёпанной, босиком и в накинутом поверх ночной рубашки халате. Дом этого не позволил бы. Наверняка какая-нибудь особенно древняя прабабушка со стены немедленно умерла бы второй раз.
Я медленно огляделась. Золото. Мрамор. Хрусталь. Портреты. Слуги. Лестница, на которой можно было организовать отдельное представление только из появления хозяйки дома. Да. Дом семьи Реваль был построен для того, чтобы гости чувствовали себя беднее. И нужно было признать: со своей задачей он справлялся безупречно.
Я поднялась по лестнице за три минуты. Не из протеста. И даже не потому, что хотела продемонстрировать семье Реваль своё пренебрежение к их тщательно выверенным правилам появления в обществе. Просто дыхания мне не хватило бы на десять минут торжественного движения. После поездки в экипаже ноги слегка дрожали. Дорога была не особенно долгой, но даже несколько часов неподвижного сидения теперь отзывались в теле неприятной слабостью. Хотелось размять колени, сделать глубокий вдох и хотя бы ненадолго забыть, что каждый следующий шаг требует чуть больше усилий, чем предыдущий. Сердце пока билось ровно. Это уже можно было считать хорошим знаком. Я давно научилась отмечать такие вещи почти автоматически: ритм сердца, тяжесть дыхания, холод в пальцах, знакомое давление под рёбрами. Иногда казалось, что часть моего сознания постоянно занята исключительно наблюдением за собственным телом. Бьётся. Дышит. Не кружится голова. Можно идти дальше.
Клетка внутри сжималась сильнее с каждым шагом по чужому дому. Я старалась не думать об этом. Чужой дом. Чужие люди. Чужие взгляды. Мраморная лестница под ногами была широкой, ступени – низкими и удобными, словно архитектор специально предусмотрел возможность величественных спусков и столь же величественных подъёмов. Но даже такая лестница довольно быстро напомнила мне, что тело имеет собственное мнение о моих светских обязанностях. На середине пролёта пришлось замедлить шаг. Совсем немного. Не настолько, чтобы Виолетта заметила. По крайней мере, я на это надеялась. Я сделала ещё несколько шагов и поняла, что всё-таки придётся остановиться. К счастью, рядом оказалось зеркало.
В доме Ревалей зеркала вообще находились в удивительно удобных местах. Вероятно, семейство считало, что человек должен иметь возможность оценить собственную внешность каждые двадцать шагов. Очень предусмотрительно. Я остановилась перед ним и сделала вид, что поправляю перчатку. Большим пальцем осторожно провела по краю ткани у запястья, словно именно ради этого задержалась посреди коридора. Пару секунд. Только пару секунд. Вдох. Медленный выдох. Ещё один. Отражение тем временем сообщило неприятное. Лицо бледнее обычного. Не болезненно белое – пока нет. Скорее слишком светлое на фоне тёмной ткани платья. Такой оттенок кожи можно было бы принять за аристократическую бледность, если очень захотеть. Под глазами лежали тени. Их не удалось полностью скрыть даже пудрой. Луиза утром ворчала из-за этого почти десять минут, будто недостаток сна был личным оскорблением её профессиональных способностей. Платье сидело хорошо. Исключительно потому, что Луиза перешивала его дважды. После первой примерки она молча распорола боковой шов. После второй долго смотрела на меня, затем на платье, потом снова на меня и объявила, что ткань «ведёт себя неправильно». Ткань, разумеется, была ни при чём. Я похудела. Снова. Но мы обе предпочли обвинить платье.
Теперь тёмная ткань мягко облегала фигуру, скрывая то, что следовало скрыть, и создавая впечатление, будто я всё ещё соответствую собственным прежним размерам. Если держать спину прямо, слегка приподнимать подбородок и не делать резких движений, можно было выглядеть почти здоровой. Почти. Нужно было лишь не бежать. Не подниматься слишком быстро по лестнице. Не смеяться слишком долго. Не делать слишком глубокий вдох. Не позволять рукам дрожать. Очень полезный навык – выглядеть здоровой. Иногда мне казалось, что за последние годы я овладела им значительно лучше, чем всеми правилами придворного этикета.
Я поправила край перчатки ещё раз, исключительно для убедительности, и позволила себе наконец посмотреть в сторону. Виолетта стояла рядом. Конечно, она остановилась вместе со мной. Но ничего не сказала. И это было хуже. Когда дети маленькие, они задают вопросы сразу. Почему ты остановилась? Почему тебе тяжело дышать? Почему у тебя холодные руки? Почему ты не идёшь? С возрастом они учатся молчать. И именно тогда понимаешь, насколько много они успели заметить.
– Всё хорошо, – тихо сказала я.
Виолетта посмотрела на меня всего секунду.
– Я ничего не спрашивала.
– Именно поэтому я и ответила.
Уголок её рта едва заметно дрогнул. Этого оказалось достаточно. Я снова посмотрела на дочь. На ней было тёмно-синее платье. Спокойное. Красивое. Почти взрослое. Этот цвет ей шёл. Делал волосы ярче, кожу светлее, а взгляд – серьёзнее, чем мне хотелось бы видеть у собственной дочери. Платье было сшито просто, по меркам подобных визитов даже слишком просто. Никаких кружевных каскадов, россыпи камней, пышных оборок или декоративных бантов, которыми так любили украшать молодых девушек, словно без достаточного количества лент никто не догадается, что перед ним дочь хорошей семьи. Только небольшая серебряная застёжка у воротника. И тонкая лента в волосах. Всё. Даже серьги Виолетта выбрала самые простые. Я предложила жемчуг. Она посмотрела на меня так, будто я предложила надеть фамильную корону на прогулку. На этом обсуждение закончилось. Наряд дочь выбрала сама. Я почти не вмешивалась. Почти. Сначала горничная принесла светлое платье, которое Виолетта когда-то надевала на семейные праздники. Красивое платье. Очень красивое. Светлое, воздушное, с вышивкой по рукавам и мягкой юбкой. Пять лет назад Виолетта любила его. Пять лет назад она кружилась перед зеркалом, чтобы юбка поднималась вокруг ног, и спрашивала, похожа ли на принцессу. Теперь она посмотрела на платье и сразу сказала:
– Нет.
Горничная замерла. Я подняла голову от чашки.
– Не нравится?
– Я не собираюсь выглядеть человеком, которого привезли показывать возможным женихам.
Сказано это было совершенно спокойно. Именно спокойствие делало фразу особенно убедительной.
– Виолетта…
– Мама, оно хорошее. Просто не сегодня.
Я посмотрела на светлую ткань. Потом на дочь. И внезапно очень ясно увидела разницу между девочкой, которая когда-то кружилась в этом платье перед зеркалом, и девушкой, стоящей передо мной сейчас. Она выросла. Не только стала выше. Не только изменилась лицом. В её движениях появилось то внутреннее ощущение себя, которое невозможно выбрать в ателье или пришить к платью вместе с лентами. Она уже знала, как хочет выглядеть. И, что гораздо важнее, знала, как выглядеть не хочет.
– Хорошо, – сказала я.
Виолетта явно приготовилась спорить и даже не сразу поняла, что спор отменяется.
– Хорошо?
– Тёмно-синее.
– Правда?
– Правда.
Она подозрительно прищурилась.
– Ты не будешь потом говорить, что светлое выглядело бы наряднее?
– Буду думать.
– Мама.
– Но вслух не скажу.
Она усмехнулась. Так мы и договорились. После чего я всё равно проверила, достаточно ли тёплой будет её накидка в экипаже. Потом спросила, не холодные ли у неё руки. Потом велела взять ещё одну шаль. Виолетта терпеливо выдержала первые два пункта. На шали не выдержала.
– Мама, я не замёрзну.
– На улице ветер.
– Я знаю.
– В экипаже может быть прохладно.
– Там есть плед.
– Плед может сползти.
Виолетта посмотрела на меня с тем выражением, которое дети, вероятно, получают одновременно с совершеннолетием.
– Ты понимаешь, что собираешься завернуть меня в три слоя ткани ради дороги от двери до экипажа?
– Два слоя.
– Три.
– Накидка не считается.
– Почему?
– Потому что она часть наряда.
Некоторое время мы смотрели друг на друга. Потом Виолетта взяла шаль. Я победила. Формально. Она всю дорогу держала её сложенной рядом и ни разу не накинула на плечи. Некоторые материнские привычки не зависели от политических взглядов. От возраста детей тоже. Можно сколько угодно признавать право дочери выбирать собственную одежду, собственное мнение, собственную дорогу и когда-нибудь – собственную жизнь. Но если на улице холодно, мать всё равно захочет дать ей ещё одну шаль.
Я оторвалась от зеркала. Дыхание уже выровнялось. Ноги больше не дрожали так заметно. Можно было идти дальше. Я выпрямила спину. Виолетта ничего не сказала, только подстроилась под мой шаг. Чуть медленнее, чем шла до этого. Я разумеется, заметила. И ничего не сказала тоже.
Виолетта держалась уверенно. По крайней мере, именно такое впечатление она производила со стороны. Она поднималась по лестнице ровно, не торопясь и не замедляя шаг. Спина прямая, подбородок чуть приподнят, взгляд направлен вперёд. Ни одного лишнего движения. Ни одного нервного поворота головы. На гостей она не оглядывалась. Не пыталась рассмотреть, кто уже приехал. Не искала знакомые лица. Не реагировала на тихие разговоры внизу, хотя несколько голосов я узнала сама и почти не сомневалась, что Виолетта тоже их узнала. Со стороны она могла показаться совершенно спокойной. Почти равнодушной. Только пальцы слишком сильно сжимали веер. Я заметила это не сразу. Тонкие косточки побелели, ногти почти впились в гладкую поверхность ручки. Ещё немного – и веер пришлось бы спасать от собственной хозяйки. Я несколько секунд молчала. Потом тихо спросила:
– Нервничаешь?
– Нет.
Ответ последовал слишком быстро. Я посмотрела на её руку. Потом снова на лицо.
– Опасное слово.
Виолетта нахмурилась.
– Какое?
– «Нет».
Она всё-таки повернула голову ко мне.
– Почему?
– Обычно после него приходится особенно внимательно смотреть на руки человека.
Её взгляд опустился на веер. Несколько секунд дочь будто только сейчас замечала, с какой силой его держит. Потом пальцы немного разжались. Кровь медленно вернулась в побелевшие костяшки.
– Я не нервничаю, – повторила она уже менее уверенно.
– Разумеется.
– Мама.
– Я ничего не сказала.
– Ты умеешь ничего не говорить очень выразительно.
Это было правдой. Пришлось оставить без комментариев. Мы поднялись ещё на несколько ступеней. Наверху уже было слышно музыку и смешанные голоса гостей. Кто-то смеялся. Звонко, чуть громче необходимого. Где-то звякнул бокал. Виолетта снова крепче сжала веер, но теперь вовремя заметила это сама и заставила пальцы расслабиться.
– Я просто не хочу встречать знакомых, – наконец сказала она.
Вот это звучало честнее. Она знала многих из присутствующих. В нашем кругу вообще было сложно по-настоящему потеряться. Люди могли не видеть друг друга годами, но всё равно прекрасно знали, кто женился, кто развёлся, кто разорился, чья дочь выросла слишком красивой, чей сын оказался недостаточно способным, кто получил должность, а кто – скандал. Особенно скандал.
Некоторые гости помнили Виолетту совсем ребёнком. Тихой девочкой, которая сидела рядом со мной на приёмах и изо всех сил старалась не мешать взрослым. Я помнила, как она складывала руки на коленях и могла просидеть так почти весь вечер, если заранее дать ей книгу. Как иногда незаметно придвигалась ко мне ближе, когда незнакомые люди начинали задавать вопросы. Как цеплялась пальцами за край моей юбки, уверенная, что никто этого не видит. Видела, конечно, только я. Другие наверняка помнили другое. Старшую дочь женщины, от которой ушёл муж. Такие истории особенно хорошо запоминаются людям, если происходят не с ними.
Первые месяцы после ухода Гермонда я почти физически ощущала взгляды. Сочувствующие. Любопытные. Осуждающие. Иногда всё сразу. Виолетта тогда была достаточно взрослой, чтобы понимать, почему люди вдруг начинают говорить с нами мягче обычного. И достаточно маленькой, чтобы делать вид, будто не понимает. Теперь ей уже не позволили бы этого притворства. Теперь на неё смотрели иначе. Она перестала быть просто моей дочерью. У неё появилась собственная история. Собственные решения. Собственные поводы для обсуждения. О её поступлении в академию уже знали. Я не сомневалась. Новости в нашем обществе распространялись значительно быстрее официальных писем и намного точнее, если речь шла о чём-то, что можно было обсудить за чаем. Значит, вопросы уже были приготовлены. Я почти слышала их заранее. Правда ли, что она решила продолжить обучение? Почему именно академия? Не слишком ли это серьёзно для девушки? Что она собирается делать после выпуска? Зачем ей магическое право? Собирается ли она действительно работать? И главный вопрос, который никто, вероятно, не произнесёт прямо: зачем девушке вообще всё это, если она достаточно красива, чтобы удачно выйти замуж?
Последнее особенно раздражало. Будто красота являлась профессией. Будто хорошее лицо автоматически отменяло необходимость иметь ум, желания, амбиции и собственные планы. Будто девушку следовало воспитывать до определённого возраста, а потом торжественно передавать мужчине вместе с приданым и списком полезных навыков. Виолетта слишком хорошо это понимала. Возможно, поэтому и выбрала тёмно-синее платье. Не девочка. Не невеста. Не чья-то будущая жена. Просто она. Я посмотрела на дочь.
– Тогда зачем согласилась приехать?
Виолетта не ответила сразу. Мы дошли до площадки. Она продолжала смотреть вперёд, туда, где коридор выводил к залам.
– Чтобы не оставлять тебя одну.
Я повернула голову. На несколько секунд даже забыла о лестнице.
– Что?
– Ты слышала.
– Я прекрасно слышала.
Виолетта никак не отреагировала. Она смотрела вперёд. Будто сказала что-то совершенно обычное. Будто её слова ничего не значили. Будто речь шла о том, чтобы подать мне перчатки или напомнить взять шаль. Я почувствовала знакомое неприятное движение где-то внутри. Не физическое. Хуже.
– Я не просила, – сказала я тихо, почти осторожно.
Виолетта повернулась ко мне совсем коротко. В её лице не было ни упрёка, ни раздражения. Только спокойствие. Слишком взрослое спокойствие.
– Именно.
И снова посмотрела вперёд. Одно слово. Но я поняла всё. Конечно. Семейная болезнь. Никто ни о чём не просил. У нас вообще плохо получалось просить. Наверное, потому что просьба означала признать, что тебе трудно. Что ты не справляешься. Что кто-то нужен. Гораздо проще было молча появиться рядом. Подать руку раньше, чем человек успеет признаться, что ему тяжело идти. Принести лекарство прежде, чем он скажет, что ему плохо. Сесть рядом и сделать вид, будто просто захотелось посидеть именно здесь. Остаться дома. Поехать вместе. Не задавать вопросов. Все просто появлялись рядом до того, как помощь успевала стать просьбой. Иногда это спасало. Я знала это слишком хорошо. В самые плохие дни именно такое молчаливое присутствие детей не позволяло мне окончательно рассыпаться. Чашка чая, оставленная у двери. Теодор, устроившийся неподалёку с книгой и уверяющий, что ему просто удобнее читать именно здесь. Софи, забравшаяся ко мне в постель без единого вопроса. Афина, внезапно решившая, что именно сегодня ей необходима помощь с какой-нибудь совершенно очевидной задачей. Виолетта, которая никогда не спрашивала: «Тебе плохо?». Она просто оставалась. Иногда это спасало. А иногда превращало детей во взрослых слишком рано. Эта мысль была намного неприятнее. Потому что Виолетта не должна была смотреть на меня и заранее рассчитывать, выдержу ли я вечер. Не должна была выбирать между собственным нежеланием встречаться со знакомыми и страхом оставить мать одну. Не должна была следить, не устала ли я, не побледнела ли сильнее, не нужно ли незаметно увести меня из комнаты. Это была не её обязанность.
Я уже открыла рот, чтобы сказать именно это. Что я справлюсь. Что ей не нужно было ехать ради меня. Что она могла остаться дома. Что я не нуждаюсь в няньке. Последнее пришлось бы немедленно взять обратно. Потому что это прозвучало бы жестоко. А главное – неправдиво. Я посмотрела на её профиль. На прямую спину. На веер, который она теперь держала свободнее. На слишком спокойное лицо девушки, которая только что призналась, что пришла на неприятный ей вечер исключительно потому, что не хотела оставлять мать одну. И не стала спорить. Не сегодня. Некоторые разговоры необходимо начинать не посреди лестницы в доме Ревалей. Не перед залом, полном людей. Не тогда, когда мы обе и без того тратим слишком много сил на то, чтобы выглядеть спокойными. Поэтому я просто коснулась её локтя. Легко. На секунду. Виолетта посмотрела на меня.
– Спасибо, – сказала я.
Она чуть нахмурилась, будто ожидала совсем другой реакции. Потом кивнула.
– Не привыкай.
– Поздно.
Теперь она действительно улыбнулась. Совсем немного. Но пальцы на веере окончательно расслабились. Мы пошли дальше рядом. И я позволила ей остаться возле меня. Хотя прекрасно понимала: после этого вечера нам всё-таки придётся поговорить о том, что дочь не обязана становиться сильной каждый раз, когда её мать оказывается слабее обычного. Сегодня же я просто не стала спорить.
Нас объявили. Голос распорядителя прозвучал громче, чем требовалось для зала с прекрасной акустикой:
– Госпожа Аннета де Фенуар и госпожа Виолетта де Фенуар.
Имя разнеслось под высоким потолком, отразилось от стен, хрусталя и зеркал и будто на мгновение сделало наше появление событием более значительным, чем оно было на самом деле. Разговоры в зале ненадолго стихли. Светское общество вообще редко замолкает полностью. Для этого требуется либо смерть монарха, либо скандал такого масштаба, что его невозможно обсуждать одновременно. Но тише стало достаточно, чтобы заметить. Кто-то повернул голову. Кто-то замолчал на середине фразы, не успев закончить предложение. Кто-то, напротив, продолжил говорить, только медленнее и тише, получив удобную возможность одновременно слушать собеседника и рассматривать нас. Особенно хорошо это умели женщины постарше. Они могли вести беседу о погоде, здоровье троюродной кузины и новых шторах в столовой, не отводя от вошедшего человека взгляда ни на секунду.
Я почувствовала внимание сразу. Не как взгляд одного человека, как движение всего пространства. Будто зал едва заметно повернулся в нашу сторону. Госпожа Аннета де Фенуар. Без мужа. С дочерью. Этого уже было достаточно. В нашем обществе женщину без мужа замечали значительно быстрее, чем женщину с ним. Мужчина рядом делал положение понятным. Мужчина отсутствующий – интересным.
Владелица мастерской. Не благотворительного салона. Не небольшой лавки, которую можно было бы считать милым увлечением скучающей дамы. Мастерской. Настоящего дела. С заказами. Деньгами. Работниками. Людьми, которые приходили ко мне не из вежливости, а потому что им было нужно то, что я умела создавать. Для части зала это всё ещё оставалось странностью. Для другой – почти вызовом. Женщина с сомнительной родовой магией. Вот это нравилось обществу особенно. Магия вообще была прекрасной темой для обсуждений, если принадлежала кому-нибудь другому. Достаточно сильная, чтобы быть заметной. Недостаточно понятная, чтобы не вызывать вопросов. Неудобная. Не вполне укладывающаяся в привычные родовые линии. А всё, что не удавалось быстро объяснить происхождением, браком или фамилией, немедленно становилось подозрительным.
Бывшая жена дракона. Вот это определение я особенно не любила. Будто несколько лет жизни можно было уместить в четыре слова. Будто я существовала до Гермонда исключительно для того, чтобы однажды стать его женой, а после него – только как женщина, которую он оставил. Но именно так многие меня и воспринимали. Бывшая жена дракона, которая сохранила его фамилию, дом и детей. И, судя по некоторым взглядам, ещё и слишком много достоинства для женщины, которую следовало бы считать несчастной. Наверняка кто-нибудь в зале уже задавался вопросом, почему я до сих пор де Фенуар. Кто-нибудь другой считал, что знает ответ. Третий был уверен, что знает ответ лучше меня. Светское общество вообще отличалось удивительной уверенностью в чужой жизни. Для него я была почти интересной. Не настолько, чтобы восхищаться. Это потребовало бы признать, что я сделала что-то достойное восхищения. Но достаточно, чтобы обсуждать. А это, пожалуй, была куда более устойчивая форма внимания.
Мы с Виолеттой медленно двинулись вперёд. Не слишком медленно. Я отказалась устраивать из собственных двадцати шагов церемониальный проход. Большой зал сиял. Именно сиял. Не освещался. Не блестел. Сиял с той нарочитой безупречностью, которая встречается только в домах, где над правильным отражением света трудится больше людей, чем в иной мастерской над настоящей работой. Хрустальные светильники свисали с потолка огромными прозрачными каскадами. Каждый огонёк дробился в подвесках и рассыпался по залу сотнями бликов. Они отражались в бокалах. В украшениях. В зеркалах. В отполированном паркете. Даже в глазах некоторых гостей.
Пол был настолько гладким, что я сразу решила не делать резких поворотов. Сломать ногу на приёме у Ревалей было бы крайне неудобно. Не столько из-за самой ноги. Скорее из-за того, что эту историю потом пересказывали бы лет десять. По краям зала стояли огромные вазы с свежими цветами, безупречными и совершенно не подходящими сезону. Я почти машинально посмотрела на ближайший букет. Белые розы. Какие-то нежные голубые цветы, названия которых я не знала. Тонкие зелёные ветви. Ни одного увядшего лепестка. Их привезли, вероятно, из мест, где в это время года не шёл холодный дождь и не приходилось выбирать между меховой накидкой и надеждой на скорое наступление весны. Хотя, зная Ревалей, нельзя было исключать, что где-нибудь в глубине поместья существовала специальная оранжерея размером с небольшую деревню.
На стенах висели портреты. Разумеется, Ревали явно не доверяли гостям настолько, чтобы позволить им хотя бы на несколько минут забыть, в чьём доме они находятся. Я скользнула взглядом по ближайшему ряду. Все мужчины выглядели так, будто только что приняли чрезвычайно важное решение – государственное, военное или семейное. Возможно, сразу всё. Даже мальчик лет двенадцати на одном из старых полотен смотрел на художника так, словно собирался сообщить ему о повышении налогов. Женщины выглядели иначе – спокойно, благородно и с достоинством. И с таким выражением лиц, будто полностью одобрили решения мужчин ещё до того, как те успели их принять. Я невольно подумала, что семейные портретисты Ревалей, должно быть, получали очень точные инструкции. Мужчины – решительные. Женщины – поддерживающие. Дети – перспективные. Никто – живой.
Мы продолжали идти. Я ощущала взгляды на лице. На платье. На руках. На Виолетте. Особенно на Виолетте. Она шла рядом так же ровно, как раньше. Если и замечала чужой интерес, то никак этого не показывала. Только веер теперь держала чуть ближе к себе.
Я слегка улыбалась. Это тоже было навыком. Не слишком дружелюбно. Не слишком холодно. Ровно настолько, чтобы никто не смог потом сказать, будто я вошла в дом Ревалей с мрачным лицом. И недостаточно широко, чтобы кто-нибудь решил, что я рада его видеть. Широкая улыбка в обществе вообще опасна. Люди воспринимают её как приглашение. Подойти. Обнять. Выразить сочувствие. Поинтересоваться здоровьем. Спросить о детях. Спросить о муже. Особенно о муже. Поэтому я давно предпочитала улыбку узкую. Вежливую. Сдержанную. Ту, которая говорила: «Я вас вижу», «Я соблюдаю приличия», «Я совершенно не обязана рассказывать вам подробности своей жизни». Иногда люди понимали. Иногда даже отступали. Но, разумеется, работало это не всегда. Особенно если человек уже нёс в руках бокал и чужое любопытство.
В дальнем конце зала одна дама узнала меня и слегка приподняла брови. Рядом с ней мужчина обернулся. Ещё одна женщина что-то сказала своей спутнице. Обе посмотрели в нашу сторону. Вот и началось. Я сохранила улыбку. Подняла подбородок чуть выше. И продолжила идти так, словно вошла сюда не под сотню чужих взглядов, а просто в комнату. Большую. Очень дорогую. Переполненную людьми, которые уже имели обо мне мнение. В сущности, ничего нового.
– Аннета!
Сегодня не сработало. Моя узкая, сдержанная, тщательно рассчитанная улыбка, которая должна была сообщать окружающим, что я вежлива, но занята, оказалась совершенно бесполезной. К нам уже направлялась леди Камилла Реваль. Хозяйка дома. Она двигалась быстро, но умудрялась при этом выглядеть так, будто никуда не спешит. Особый талант женщин, привыкших принимать сотни гостей и при этом создавать впечатление, что именно ваше появление стало главным событием вечера.




























