Текст книги "Почти вся жизнь"
Автор книги: Александр Розен
сообщить о нарушении
Текущая страница: 40 (всего у книги 41 страниц)
Она спала в эту ночь от силы часа три и за станком едва на ногах держалась. В обеденный перерыв ее вызвали в партком, к Зуевой.
Старая, больная Зуева всю жизнь проработала в прядильне. Секретарем партбюро ее выбрали месяц назад. Но и раньше по всем доверительным делам девчонки бегали только к ней. Раньше бегали в прядильню, теперь в партком.
Зуева все знала.
– Смену дотянешь?
– Дотяну…
– Дуры, ох дуры какие! – сказала Зуева. – Чего ж мне-то не сказали?
– Она вообще от всех скрывала. Я сама только вчера…
– Не ты сама, а я сама должна была знать.
– Так личное дело, Лидия Андреевна…
– Дуры, ох дуры какие… Калеками станете! Как ты думаешь, может, усилить работу с молодежью по этим самым личным делам? Может, лектора какого пригласить.
– Можно. Только, смотрите, не молоденького!
– Да вы и старика доведете… Ну как, будем брать о моральном облике? Или индивидуально?
– Лучше индивидуально. Как что замечу, сразу к вам. Любовь.
– В том-то и дело, что не любовь.
– А это как узнать?
Зуева нахмурилась:
– Смотри, Шурка, тебя я не пощажу. Шура, тебе учиться надо, ты способная, родители мечтали видеть тебя человеком образованным. Создадим тебе условия…
– Лидия Андреевна, я, кажется, о себе не давала повода…
И вышла, стараясь не вилять бедрами. Она знала, что у нее походка такая… И чем дальше, тем хуже обстояло у нее с этим дело. Маленькая грудь и широкие бедра. Оттого и походка такая.
После смены она сказала:
– Девчонки, не могу больше, сплю… – И повесила над своей койкой плакатик: «Без доклада не будить».
Проснулась в сумерки, и в такой необъяснимой тоске, что просто хоть вешайся. Не надо «Воскресения», и «Радугу» не буду дочитывать. Достала свой дневник. Нет, ничего не хочу. Дневник безобразный и по форме и по содержанию. Почему я такая несчастная? Ответить на письмо английской девушке Мери Смит? Нет, не хочу. Мери Смит из города Манчестера тоже работала на ткацкой фабрике, и они переписывались: «Дорогая Мери, сегодня у нас большой праздник – прорвана блокада. Когда же вы, англичане, откроете второй фронт?» «Дорогая Шура, поздравляю тебя с открытием второго фронта. Мы разыщем Гитлера в любом краю света».
Почему мне так тяжело? Меня никто не понимает, даже Лидия Андреевна. Надо было мне сначала условиться о встрече, а не бежать домой как полоумной. Но разве я полоумная? Все девчонки считают меня чересчур разумной, а я полоумная?.. Почему я ему не сказала, чтобы он пришел? Какой-то он не такой, как все: да, нет, нет, да… Отец тоже был молчаливый, и мамочка говорила, что она всегда от этого страдала.
Господи, какая у меня физиономия, или это зеркало так искажает. Хоть на воздух выйти, хоть подышать свежим воздухом, а потом буду дальше читать «Воскресение» или отвечу Мери Смит.
В проходной ее окликнула вахтерша:
– Шурка, это, наверное, тебя третий раз военный спрашивает, фамилию не знает. Это ты «Александра Васильевна»?
Было темно, но она сразу увидела Баксакова. Он стоял в садике напротив проходной. Фуражка почти сливалась с листвой. Как теперь быть? Спокойно перейти улицу и сказать: «Здравствуйте, Леня…»
Она стремглав бросилась к нему:
– Леня, Леня, вы меня давно ждете? Леня, а если бы я вовсе не вышла? У вас что, увольнительная? До какого часа?
– Не увольнительная, а отпуск… – сказал Баксаков, радостно глядя на нее. – Еще неделя осталась.
Он был весел и не скрывал свою радость. Все так удачно получилось. Вахтерша спрашивала ее приметы, но хотя он отлично умел рисовать словесный портрет, в этом он и в училище был первым, но на этот раз ничего не мог толком рассказать. Все приметы – и глаза, и рот, и руки были «особые». Какие? На это ответить было нелегко. Тонкое и нежное запястье. Но понятие «нежный» в практике словесных портретов не фигурировало.
А у нее оживление сразу схлынуло, и еще больше, чем раньше, стало тоскливо. Теперь она на все вопросы отвечала: да, нет, нет, да… И подолгу молчала.
Походили взад и вперед до садику, и она сказала:
– Ну, мне пора.
– Что вы, мы еще и не поговорили…
– Нет, нет, пора…
Она тронула его за плечо и побежала, но он быстро догнал ее:
– Почему, что случилось?..
– Не знаю, – сказала Шурочка и заплакала.
Они стояли посреди пустого садика, на том месте, где когда-то была детская площадка. Шведская стенка и горка давно разобраны на дрова, остались только качели. Он был совершенно растерян, настолько, что даже не пытался ее успокоить. Но ей это было все равно, и вообще что бы ни было – все равно, она плакала всласть, не желая сдерживать себя, не стесняясь, быть может впервые в жизни дав себе полную волю, ведь даже совсем маленькой она умела сдерживаться, и отец хвалил ее за это. «Вы у меня обе крепенькие», – говорил отец ей и мамочке. За эти годы у нее было много поводов для того, чтобы вспомнить эти слова.
– У тебя гимнастерка мокрая, – сказала она, – я, кажется, действительно сдурела. Ты сердишься? – спросила она, с наслаждением утверждая между ними новые отношения. – Ты сердишься? – Ей нравилось чувствовать себя виноватой.
Он поцеловал ее, потому что она этого хотела, но сделал это куда более робко, чем вчера, и это ей понравилось.
– У нас девочка одна заболела. Очень серьезно, – сказала Шурочка. – Понимаешь?
– Конечно, понимаю. Все ленинградцы – настоящие герои!
– Как ты это говоришь интересно… Ты что, политрук?
– Политрук. Еще не был, я только ускоренное закончил…
– Как не был? – Она снова забеспокоилась. – Ты мне должен все рассказать, я хочу все знать о тебе.
– Сейчас начинать? Родился в городе Москве в одна тысяча девятьсот двадцатом. Ну что? Ну, призвали. Служил в Литовской ССР. Потом – война. Сержанта дали. На что это тебе?
– Не хочешь – не рассказывай.
– Так вроде и нечего. Любой ленинградец…
– Политрук! Настоящий политрук! Но тебе меня не перехитрить: секретарь комсомольский – на вашем языке сколько звездочек?
– Одна большая маршальская!
– Не дурачься. Что это? – строго спросила она, рукой ощупывая шрам на шее.
– Ранение было…
– Я трогаю, больно тебе?
– Если отпуск прибавишь, скажу – больно. Ну а если я так? Не заплачешь?
– Больно, – сказала она тихо. – Больно, больно… Ой-ой, что это у тебя такие руки железные?
– Шурочка!
– Нет, нет…
– Шурочка!
– Нет. Немного погуляем, и все.
На следующий день она пошла к Зуевой:
– Лидия Андреевна, хочу в отпуск. Все хоть немного были, а я что, хуже?
– Может, не хуже, а лучше?
– Вы не шутите, Лидия Андреевна, мне очень нужно.
– Пойдем в цехком, есть на Каменный остров.
– Не надо мне никакой путевки. Мне всего только на неделю…
– Вот так в общежитии весь отпуск и проведешь?
– Почему это в общежитии? У меня, слава богу, своя комната уцелела.
– Что ты, Шурка, задумала?
– Не волнуйтесь вы так за меня. Уж как-нибудь проживу…
– Не тяни душу, – вспылила Зуева. – У меня через пять минут партбюро, важные вопросы решаем, а ты… Не дам отпуска, скажу, чтобы не давали, и все.
– Ну так ищите меня в Фонтанке… – крикнула она.
– Шура, вернись сейчас же, что это за фокусы! Проси прощения…
– Простите, Лидия Андреевна…
– Дуры, ох дуры какие! Военный?
– Военный.
– Я бы их всех!.. Это который к нам на вечер приходил?
– Что вы, Лидия Андреевна. То Бурчалкин, выздоравливающий.
– А твой с ногами?
– Ну какой он «мой»? Просто познакомились, и все.
– И все?
– Я, кажется, замуж не собираюсь.
– Замуж, Шура, неплохо. Твои родители…
– Знаю. Хорошо жили. Все равно война все списала…
– Списывают, Шура, убытки…
4Сразу после смены она поехала на старую квартиру. После смерти мамочки она была здесь всего один раз, вскоре после того, как умерла мамочка. Тогда была зима. А может, был уже март. Солнце светило ярко, но во дворе еще стояли каменные сугробы. Дом был пуст. Высоко на снегу, на уровне второго этажа, лежали два покойника в одинаковых тулупах.
Увязая по грудь в снегу, она все-таки добралась до лестницы. Их квартира была не заперта, но она долго мучилась, чтобы открыть дверь, схваченную морозом. Силенок не хватало. Все-таки она открыла дверь.
В комнате было так же, как в тот день, когда умерла мамочка. Все вещи остались на своих местах. Одно окно забито фанерой, другое цело. Ящики в шкафу и в комоде закрыты на ключ. Ключи за зеркалом, в коробке из ракушек.
Она открыла ящики и стала собирать вещи, без которых нельзя было обойтись. И хотя в ту зиму обойтись можно было без многого, все-таки набрался целый узел и чемоданчик.
У них было два чемодана: один ее собственный, маленький, подаренный ко дню рождения, другой старый, отцовский, необыкновенно вместительный. Был еще мешок с ремнями. Но все это – и большой чемодан и мешок – перед войной стояло на антресолях в коридоре, а коридор и та часть квартиры, которая выходила на канал, были разрушены. Она связала вещи в узел и взвалила на плечи. Кончено. Никогда больше не приходить сюда. Никогда.
И вот она снова здесь. Всю прошлую ночь и весь сегодняшний день она думала о своей комнате. Только о своей комнате и о том, цела ли она, а если цела, то можно ли привести ее в порядок. И странным образом одно зависело от другого. Выходило так, что если не думать о том, о чем думать нельзя, то комнату можно привести в порядок. А если комнату можно привести в порядок, то можно и не думать о том, что в этой комнате пережито.
Квартира была на замке. Пришел управдом, дядя Илья, старый знакомый. Он и до войны зимой и летом ходил в подшитых валенках. Почти не изменился, разве что взгляд стал еще рассеянней. Не узнал ее, а когда вспомнил, обрадовался, захлопотал. Оказывается, в доме уже живут.
– Живут, живут, – повторял он, радостно потирая маленькие сухие ручки, – дом хороший, он еще постоит, который дробь семь, конечно, пас, а этот герой.
Вместе с ней и он вошел в квартиру.
– Смотри, жиличка, водопровод работает, завалы поубраны, дымоходы, сам лазал, полуторку целую вывезли. Та половина, что на канал, для жилья непригодна, а твоя чем не годится… – Он открыл кран на кухне и внимательно смотрел, как льется вода. – Действует, никто не скажет против, действует. Я тебе такую штуку скажу: у нас паровое будет, газ. Ну как, будешь жить? Него ежишься, чего молчишь?
– Вы мне дров немного продадите?
– Это можно. Немного есть, запас, он карман не тянет… Вон из той поленницы возьми. – Но денег брать не стал. – Старею, о боге думаю. Я за эти дрова деньги не давал, потому и с тебя не возьму. А квартплату с сего дня начислю. Вовремя, смотри, оплачивай, в этих делах я зверь: в суд подам.
Через полчаса, черная от дыма, она прибежала в жактовскую контору:
– Дядя Илья, горим!
– Это как еще? Из какого номера? – спросил он, строго глядя из-под очков.
– Что вы дурака валяете! – кричала она. – Вы ж у меня только что были. «Газ», «паровое» – из всех ваших дырок дым идет! Думайте о боге – людей не забывайте!..
А он и в самом деле ее не узнал – и только теперь засуетился.
Поздно вечером она сумела затопить плиту и поставить ведро с водой, а печка в комнате еще часа полтора дымила, вызывали какого-то знаменитого печника, но знаменит он был, наверное, в прошлом веке. Пришла его дочь, тоже женщина в возрасте, и, разогнав стариков, затопила печку.
– Такую чертягу, как у тебя, я еле-еле за месяц в порядочек привела!..
– Ну, а я к утру кончу!
Ночью, моя пол, она подумала, что не только к утру ничего не сумеет сделать, но и вообще от всего этого надо отказаться. К тому же она угорела, голова казалась налитой свинцом, виски ломило. Хорошо, что август хороший, в окно вливается тепло, кругом потоки холодной грязи, а за окном тихая летняя ночь. Выскочила ненадолго на улицу и совершенно опьянела от чистого воздуха. Вернулась, туркнулась на кровать и, как была, во всем, уснула.
Утром все началось сначала. В двенадцать должен был прийти Баксаков, и все ранее задуманное летело к чертям собачьим. В одиннадцать сорок пять она стала отмывать лицо и руки, но это тоже оказалось не так-то просто.
– Эй, жиличка из семнадцатого! – услышала она голос дяди Ильи, бросила обмылок и выглянула в окно. Совсем близко, но не видя ее, стоял Баксаков, в новенькой гимнастерке, в надраенных до блеска сапогах, перетянутый в рюмочку, зеленая фуражка с начищенным козырьком, планшет, пистолет и большой вещмешок. Дядя Илья стоял рядом и рукой показывал на ее окна.
Она громко крикнула:
– Отменяется! На сегодня все отменяется! Завтра!
– Привет, Шурик! – сказал Баксаков. – Почему завтра? Я уже здесь. – По-видимому, дядя Илья что-то сказал ему, Баксаков кивнул и решительно шагнул во двор. Через минуту она услышала нетерпеливый стук.
– Пожалуйста, Леня, уходи. Нельзя, Леня, я черная, угорелая, не стучи и приходи завтра.
За дверью стало тихо, потом Баксаков сказал:
– Хорошо. Но открой на минуту, мне надо сказать что-то очень важное.
– Говори, я слушаю.
– Нельзя, тайна. Открой, Шурик, я на тебя не смотрю.
Она заколебалась. Всегда у них какие-то тайны. Но может быть, и в самом деле что-нибудь есть. Тем более пограничник.
– Открываю дверь, – сказала она. – Ухожу в свою комнату. Входишь, говоришь – и налево кругом.
– Давай, давай, Шурик, некогда…
Она открыла дверь и нырнула к себе. Она слышала, как вошел Баксаков. Вошел, закрыл за собой дверь. Молчание. Идет в кухню. А это зачем?
– Э-эй, что ты там делаешь?
Молчание. Негромкие шаги в кухне.
– Э-эй, не шути со мной! Товарищ лейтенант, я управдома позову. Считаю до трех. Раз, два, три…
На счет «три» в комнату вошел Баксаков с двумя полными ведрами, от которых шел пар. Новенькая гимнастерка и фуражка сняты, майка открывает длинный шрам от шеи и почти во всю грудь.
– Пограничный наряд, попрошу освободить помещение!
В первую минуту она растерялась, но Баксаков с ведрами – это было невыносимо смешно. Понимала, что он перехитрил ее, но смешное было сильнее, и она не выдержала, повалилась на подоконник и завизжала.
– Попрошу предъявить метлы, тряпки и другое имеющееся в наличии оборудование для приведения в образцовый порядок вверенного мне помещения!
– Да не вверено оно вам, товарищ лейтенант, – визжала она, – это лично мне принадлежащая жилплощадь!
– Шура, – сказал Баксаков, – лично я намерен работать.
– Если ты будешь…
– Разговорчики! – недовольно сказал Баксаков.
Работали до вечера. У него и плита ни разу не задымила, и пол на кухне, который давно уже затвердел от грязи, он отскреб, что называется, «ногтями».
– А я думала, все москвичи белоручки. Ты у себя на Полянке тоже мыл полы?
– Я пока на границе не послужил, ни разу себе картошки не почистил!
– Хо! Я думала, вас там стрелять учили!
– Стрелять! У нас, знаешь, какая застава была? Старшина сначала оружие проверит, а потом по всем закуткам пройдется.
– А ты, я думаю, старшину боялся?..
– Больше чем тебя я еще никого не боялся!
Каждый час он поднимал руку: «Перекур!» Она понимала, что это для нее, чтобы она отдохнула. Ему-то тот «перекур» был ни к чему. Тем более что он не курил.
– А ты паинька, не пьешь, не куришь?.. Старшина, наверное, тебя по головке гладил?
– Да нет, он у нас ко всем был одинаковый. Просто такое соцобязательство взяли – не курить.
– А больше ты никаких обязательств не брал?
– А как же! Хожу вот по чужим квартирам – грязь скоблю!
Натопили так, что запахло краской, открыли окна настежь – сыро, сыро…
Наконец все было закончено. Даже закопченный потолок протерли, даже занавеска чистая, даже розовая вазочка на столе…
Все сделано, а ей грустно. Свистит в кухне чайник. Три года не свистел, а сейчас свистит. Лейтенант Баксаков в кухне. Выключил чайник, включил плитку, вскрывает ножом консервы, слышно, как трещит обертка концентрата. Все умеет.
– И шить, Леня, умеешь?
– А что, нужно? Давай!
– Пограничники все умеют?
– Все, Шурик, не волнуйся…
А ей грустно. И есть не хочется. И устала, кажется, не очень, всю тяжелую работу он сделал.
– Душно как-то, а на улице свежо, выйдем, Леня. Ты нашу канаву еще не видел? У нас канава знаменитая. О ней даже у классиков есть.
На классиков и на достопримечательности Ленинграда он реагировал немедленно, это нетрудно было заметить, но тут он промолчал.
Все-таки вышли на улицу. Он, снова затянутый в рюмочку, начищенный и надраенный, она в легком светлом платье, купленном перед самой войной.
– Ну как, Леня, нравится?
– Очень! Ты в нем такая молоденькая!
– Ну спасибо, Ленечка, а вообще-то ты меня «бабой Шурой» зови!
Но и на улице ей казалось, что душно, она все посматривала на небо и говорила, что будет гроза, хотя небо было чистое и на нем очень скоро появились крупные звезды.
Спустились по каменным ступенькам к воде. Вода черная, мелкая, неподвижная. Голоса с улицы падают сюда, как в глухую бочку. Невдалеке работает землечерпалка. Два слабых электрических огонька, похожие на светящиеся поплавки.
– Знаешь, в детстве мне строго-настрого запрещали сюда бегать. Боялись, вдруг я сорвусь, а я бегала, и однажды меня за это наказали. Я плакала, просила прощения – никогда, никогда, никогда больше не пойду туда… А однажды я видела, как человек бросился в воду, прямо с парапета. И все. Пожарные приехали, но уже все, кончено. Я самоубийц не понимаю. А ты?
– Да это то же, что самострел!
– Нет, по-человечески…
– Сейчас только самая жизнь начинается!
– А сколько еще людей гибнет, пока ты со мной здесь зябнешь… Тебе скоро, очень скоро уезжать?
– Ты же знаешь…
– Знаю. Я так. А вообще меня в детстве не наказывали. Ну почти что нет. Я по математике отставала, так отец только скажет: «Смотри, Шурка!..» А потом я математику полюбила… Ты хочешь домой?
– Куда домой? – спросил он напряженно.
Медленно поднялись по скользким ступенькам. Темно и тихо. Как он сказал? «Сейчас самая жизнь начинается…» Да? Так? А землечерпалка день и ночь работает, И такой переливчатый, ни на что не похожий шум. Странно, что вчера она не слышала этого шума…
Не надо зажигать свет. Не надо. Я хочу послушать, как шумит землечерпалка. Но разве свет мешает слушать? Не знаю, не знаю. Какой далекий переливчатый шум.
– Леня, Леня, Леня, – говорила она, слыша этот далекий и все удаляющийся шум.
Ночью она проснулась, услышала шум землечерпалки и все вспомнила. Баксаков сразу же проснулся:
– Что, что?
– Нет, нет, ничего, спи…
5– Я вышла замуж, – сказала она Лидии Андреевне, стараясь держаться как можно свободней. – Вот мой паспорт. Анкеты в загсе просто чудо: какой раз по счету вступаете в брак? Так в скобках и написано: по счету. Я написала в девятый, а регистраторша шуток не понимает…
– Опять, значит, «жди меня»?
Шурочка засмеялась. Минуту назад она готова была поспорить, что именно так скажет Зуева.
– Едем на Север, Лидия Андреевна, будем жить на заставе. Я тоже думала, что придется до конца войны ждать, но нам это ни к чему. Леня кадровый, понимаете? Ну, скажите мне, ради бога, что вам не нравится?
– Все нравится, – сказала Зуева хмуро. – Поздравляю тебя, желаю много счастья.
– Как-то я обо всем этом никогда всерьез не думала…
– Сколько же ты сейчас думала? Минут пять или больше?
– Да не больше, наверное…
– Вот люблю тебя, что правду говоришь. А он сколько думал? На минуту больше? «На Север!» «На заставу!» А что ты фабрику бросаешь, специальность, Ленинград – об этом он подумал?
– Леня говорит – его работа там, устрой, говорит, в Ленинграде начальником войск…
– Когда едешь?
– Завтра. Можно сказать, послезавтра. Ноль двадцать поезд идет. Лидия Андреевна, можно нам в общежитии свадьбу отпраздновать? Мы посторонних не позовем, только наши девочки…
Но с девчонками оказалось еще труднее, чем с Зуевой.
– Зачем тебе это сокровище? – кричала Надя. – Ты посмотри на себя, ты эффектная, за тобой еще не один побежит, ты худенькая, но у тебя все твое еще впереди!
– Ненормальная, на Север ехать, мало тебе одной блокады было! Да ты и не одета! – кричали со всех сторон.
– Ни за что бы не вышла замуж за военного, – сказала Мария. – Что это за жизнь на колесах! Мала хата, да моя!
– Девочки, да я-то уже замужем, – старалась она всех перекричать. – Он мне нравится, я его ни на какую хату не променяю!
– Пусть едет, пошли ему развод, – сказала Милка Колесова.
– Да уж прямо! – крикнула Надя. – Ты бы развод послала!
И потому что Милку Колесову не любили и звали «гадючкой», эти слова сразу все повернули.
– Ты что человеку настроение портишь?
И все повернулось на сто восемьдесят градусов. Что у нас, каждый день свадьба? Отметить, отметить! У каждого нашлась заначка, по карточкам давали вино, и по такому случаю сложились, а «гадючку», как самую хозяйственную, послали в коммерческий. Койки на чердак, сдвинули столы, покрыли чистыми простынями, а культсекторе взяли патефон, пластинок мало, но быстрый танцевали под «Славянский танец», а медленный под «Танец маленьких лебедей».
Леня пришел с Бурчалкиным. Девчонки встретили их аплодисментами. Они видели, что Леня растерялся, но Бурчалкин выручил:
– По заявке наших слушателей исполняется вокальный дуэт из оперы «Евгений Онегин» в сопровождении оркестра народных инструментов. – И схватил гитару, которая висела над Тамаркиной кроватью.
«Ну, Ленечка, ну, милый, приободрись, – молила она. – Приободрись, Леня, а то ведь они не пощадят…»
– Слыхали ль вы?.. За рощей глас ночной…
И Леня услышал ее молитву и стал шутливо подтягивать Бурчалкину. И оттого, что Леня очень старался, было еще смешнее.
Не давали ей танцевать. Твое теперь дело у плиты, а наше дело, чтобы чужие мужья не скучали. Прибежал Тосик, ему кто-то сказал, что у девчонок сегодня свадьба.
– Ой, Тосик, какую ты для себя жену упустил!
– Товарищ лейтенант, вы за ними посматривайте!
– Он с вами поедет, верно, Тосик?
Леня старался быть таким же веселым и свойским, как Бурчалкин, но все время посматривал на Шурочку: так ли все, как надо? И она кивала ему: так, так, все так, как надо.
Пришла Зуева и тоже танцевала, но ни быстрый, ни медленный она не могла, и под «Славянский танец» они с Леней танцевали падекатр.
Еще пришли гости – Зинаида Филипповна из отдела кадров с букетом незабудок, их пропасть было этим летом. И Зинаида Филипповна, задыхаясь, танцевала с Леней, а девчонки умирали, потому что она ему была до пояса. Еще другие девчонки пришли, и Шурочка слышала, как одна из них спросила Марию: «За кого Терехова вышла?» И Мария ответила: «Протри глаза, мы только красивых признаем».
«Как же я могла раньше жить без него? И что было бы, если бы мы не встретились? Ведь могли же мы не встретиться?» – пугала она себя, а в это время Надя-Маленькая кричала:
– Товарищ лейтенант, Тосик опасный человек!
И все вместе было счастье. И тосты, и знакомые песни: «Над заставами ленинградскими» и «Ленинград мой, милый брат мой»… Кричали: «Горько!», и она едва держалась, чтобы не поцеловаться, так ей хотелось. Но и девочки это поняли и кричали: «Горько, горько!», пока он не поцеловал ее в губы. Но это было все равно что в щеку. Первый раз девчонок обманули.
Счастье было убирать со стола и холодной ночью втаскивать койки в общежитие, счастье было не спать в эту ночь, еще немного, еще немного… Ведь это была ее последняя ночь в Ленинграде!