355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Александр Розен » Почти вся жизнь » Текст книги (страница 36)
Почти вся жизнь
  • Текст добавлен: 7 мая 2017, 10:30

Текст книги "Почти вся жизнь"


Автор книги: Александр Розен



сообщить о нарушении

Текущая страница: 36 (всего у книги 41 страниц)

Провожал меня домой все тот же Федя Максимов. Когда мы пришли, Мария Николаевна уже спала. Черный стеклярус пугалом топорщился на кресле красного дерева с отбитым подлокотником. Я заметил на Федином лице выражение брезгливости, Но Марии Николаевне должно многое проститься: ведь она была вдовица.

Я потащил Федю в свою светелку. Здесь тоже был беспорядок, но только в другом роде. Федя сразу же заинтересовался моими картами. Гваделупа… Сан-Сальвадор… Ямайка… Коста-Рика… Как-то странно было мне все это слушать от Феди. Имя возлюбленной звучит иначе, когда ты не сам его произносишь.

Я угощал Федю все новыми и новыми картами. Мозамбик, Камерун, Ангола, Конго, Мадагаскар… Карта двух полушарий. Карта мира… Необозримая возможность передать свои знания другому коснулась меня.

С того дня Федя зачастил в хижину. Был он пареньком, каких много. Пензяк. Из глухого угла. В прошлом году сам увязался в Красную Армию, но воевать не пришлось. С белополяками уже кончили и Врангеля разбили без Феди. Только два раза сходил в разведку. Но понравился какому-то краскому, и тот повез его на Тамбовщину против бандитов.

Да, конечно, Федя был пареньком, каких много, но мне он казался человеком необыкновенным. И каждый раз, когда я из окна своей комнаты видел его чуть косо посаженную буденовку, я чувствовал, как сильно бьется мое сердце, и ждал минуты, когда он скинет буденовку и поставит винтовку в угол. Необыкновенность Феди была вовсе не в том, что он, такой молодой, уже многое испытал в жизни, а в том, что он, взрослый человек, солдат, относится ко мне как к равному. Больше того, этот взрослый человек в чем-то признал мое превосходство, стал моим учеником, и вот он, прямо глядя мне в глаза, отвечал заданное: Средиземное море имеет ряд островов, из которых важнейшие – Крит, Кипр, Мальта…

Я был полностью увлечен своей новой ролью. Маме пришлось привезти на дачу мой атлас и два тома «Детской энциклопедии». В счет будущего дня рождения (кстати сказать, довольно отдаленного, я родился в январе) была приобретена карта Африки, правда не совсем та, о которой я мечтал, а так называемая физико-географическая. Федя получил трудное задание: «Обозначьте на карте границы государства». Совершенно естественно, что мои карты и мой атлас и два тома «Детской энциклопедии» стали вести кочевую жизнь: Федя должен был готовиться к занятиям.

Однажды, придя на заставу, я увидел свою любимую Африку, висевшую на сосновом сучке, а перед ней, прямо на траве, нескольких красноармейцев и начальника заставы. Федя стоял у карты и свежевыструганной палочкой показывал на большое желтое пятно Конго, расплывшееся по всей центральной части материка.

– Конго – колония Бельгии. Колония Франции – Алжир, – палочка ткнулась в лиловый север. – Мозамбик – колония Португалии. А смотрите, товарищи, что захватила Англия. – Указка поползла по всей розовой Африке. – Камерун, Африка Восточная, Африка Западная, Африка Центральная, Судан, Египет…

Нет, этого мы с Федей не проходили. Разумеется, я знал, что означают стоящие в скобках буквы: «англ. прот.», «фр. влад.», «порт. кол-я», и я легко мог расшифровать: английский протекторат, французские владения, португальская колония. Но теперь, слушая Федю, я понимал, что главный смысл всего этого ускользнул от меня.

– Гоа! – крикнул Федя, быстро сменив Африку на Азию. – Пондишери! Гонконг! Ява! Суматра! Борнео! Целебес! Сингапур!

Это было похоже на заклинание, но это отнюдь не было заклинанием. И это было очень серьезно. Я чувствовал, что это очень серьезно. Я не мог понять все это так, как это понял Федя и как это понимали его товарищи по заставе, но впервые я услышал, что пять-шесть маленьких государств держат в страшной неволе десятки стран и миллионы людей, обездоленных только потому, что это выгодно немногим, – полурабов, а иногда и просто рабов.

По-видимому, Федя знал главную причину, о которой ничего не было сказано в учебнике географии. Я стоял за деревом и оттуда слышал жесткий ливень Фединого голоса, и больше ничего: ни морского прибоя, ни пения птиц. В мире стояла оглушающая тишина. Только Федин голос, и больше ничего.

– А это что за страна? – спросил Федю начальник заставы, показывая на острова Тихого океана.

– Не знаю, товарищ командир, – сказал Федя. – Еще не проходил.

– Надо быстрей проходить, – недовольно сказал командир заставы. – Надо поторапливаться! Красный пограничник должен знать, что, откуда и куда.

Федя стал сворачивать карту. Начальник заставы подошел и, пока Федя сворачивал карту, развернул свою, которую я видел впервые: это была карта пограничного участка, не похожая на географическую, – топографическая карта, так называемая миллиметровка. Начальник заставы повесил ее на сучок и сказал:

– Опушкой, товарищ Максимов, пойдете до большого камня, а там лесом, направление прямо на залив. Есть такая думка… – И он стал говорить совсем тихо. Я разбирал только отдельные слова, которые мало что мне говорили: «контрабанда», «народные ценности», «пограничный режим»…

Федю и его напарника я нагнал у опушки.

– Вот кстати, – сказал Федя. – Давай-ка условимся на завтра.

– Федя, – сказал я. – Я все слышал. Я за деревом стоял. Здорово ты! Ну просто здорово!

– Вот еще, – сказал Федя.

– Что, не правда? – спросил я Фединого напарника.

– Гонконг – столица Сиама? – спросил Федя. – Или Бангкок? Я, кажется, спутал?

– Бангкок…

– Ясно.

Мы прошли еще метров двести по опушке, я старался не отставать, но все-таки мне все время приходилось догонять их.

– Вообще, – сказал Федин напарник, – скоро не будет никаких границ. Все одной страной будем жить.

– Да? – спросил я.

– Конечно, – сказал Федин напарник. – Ты парень грамотный, должен понимать.

– Это правда, Федя?

– А за что боролись? – спросил Федя и подмигнул мне. Мы остановились возле большого камня, история которого давно уже была мне совершенно ясной: этот камень, несомненно, служил воздушным экипажем для жителей Марса и глубоко врезался в землю при посадке… Невдалеке послышался хруст, и я спросил Федю:

– Медведь?

Федя покачал головой, напарник его снял с плеча винтовку, и оба скрылись в лесу.

А я пошел обратно домой, вдоль опушки, а потом свернул к нашей хижине. Я устал за день, и особенно устал за последний час, и шел медленно, даже ленясь нагнуться и сорвать земляничный кустик. Мысленно я все время возвращался к уроку географии на заставе. Кажется, ничего я не увидел и не услышал сегодня такого, чего бы не знал раньше, а чувство было такое, что все изменилось, и даже валежник в лесу шуршал совершенно по-новому.

Когда я вернулся домой, то застал странную картину. За столом сидела мама (день не был воскресным, и ее появление само по себе было неожиданным), на кушетке лежала заплаканная Мария Николаевна, а по комнате большими шагами расхаживал Жорж. Вид у него был какой-то дорожный: высокие сапоги со шнуровкой и черная крылатка. До меня долетела последняя, но, по-видимому, главная часть его крайне раздраженной речи:

– …Чтобы сегодня же этого мальчишки здесь не было!

– Хорошо, – сказала мама с присущей ей в такие минуты твердостью. – Но я бы хотела знать, в чем все-таки мой сын провинился? – В эту минуту я вошел, и она сделала мне знак подойти, но не поцеловала, а показала мне место у стола, где я должен был встать, как обвиняемый.

– Он пренебрег законами гостеприимства, – сказал Жорж несколько театрально. – Этот красноармеец, который приходит в дом под видом ученика, – у вашего сына уже есть ученик, поздравляю вас, мадам, – этот красноармеец на самом деле является соглядатаем, и мы не позволим…

Я не знал, что значит соглядатай, но понял, что это что-то очень плохое, и сказал:

– Он не соглядатай, просто он никогда не учился географии…

– И ты учишь его? – спросила меня мама (мне показалось, что голос ее смягчился).

– Ну да, учу, – подтвердил я.

Только сейчас я заметил следы пиршества на столе. Здесь пообедали, и хорошо пообедали. Обглоданные куриные кости, вощеная бумага со следами какого-то жира, а может быть, даже топленого масла, а посредине стола целое блюдо молодой картошки. Тарелка Марии Николаевны, как всегда, была вылизана и даже блестела, зато мама, по-видимому, не дотронулась до еды. Куриное крыло на ее тарелке было покрыто холодными пупырышками, а жир, на котором жарили, стек и стоял застывшими озерками между холодными развалинами картошки.

– Хорошо, – сказала мама, – мы уезжаем. – Она встала и, заметив мой взгляд, прибавила: – Сегодня мы будем ужинать дома.

– Боже мой, – простонала Мария Николаевна. – Да ведь сейчас и поезда нет. И потом я же должна тебе.

– Уедем ночным, – твердо сказала мама.

– Мама, – сказал я, – мне надо попрощаться с Федей, а он придет только утром…

– Я не потерплю шпионов в доме, – крикнул Жорж. – У тети и так стали пропадать вещи… дядины реликвии…

– На кого вы намекаете? – спросила мама. В голосе ее снова зазвенел металл.

Кажется, Жорж понял, что зашел слишком далеко.

– К вашему сыну, мадам, это не имеет никакого отношения. Но поверьте, что столь частое общение… Ведь ты только что виделся со своим Федей? Надо отвечать, когда тебя спрашивают взрослые.

– Ну, виделся.

– У залива?

– Нет.

– Как это нет? А где же? Да ты садись, не бойся. Садись и поешь. У таких парней, как ты, я знаю, какой аппетит. Так куда же он пошел, твой Федя?

– В нашей семье, – сказала мама негромко, – всегда презирали подобного рода допросы.

Мы пошли наверх, мама стала собирать мои вещи, и только тут я понял, что уезжаю. Уехать? Уехать от Феди, от наших уроков, от наших встреч на заставе, от всего того, что стало моей новой жизнью?

– Но ведь рано или поздно тебе все равно пришлось бы уехать отсюда, – резонно сказала мама.

«А Федя? – думал я. – Начальник заставы может снова спросить его об Австралии или о Новой Зеландии, а карту Тихого океана мы даже не начинали…»

– Не трещи пальцами, – сказала мама. – Какая глупая манера. Лучше помоги связать книги.

Я помогал укладываться, но, хотя старался держаться с достоинством, ничего из этого не выходило, что-то болело в груди, и было такое чувство, словно вот-вот оборвется какая-то важная ниточка.

Чемодан был готов, мы сели ужинать, и я съел большое утиное яйцо, полагавшееся в паек преподавателям Первой музыкальной школы для детей рабочих и крестьян. Утиные яйца, когда зверски хочется есть, мало чем отличаются от куриных; что касается питательности, тут мнения расходятся: некоторые диетологи прямо рекомендуют их, другие ставят вопрос несколько иначе – зачем есть утиные яйца, когда можно есть куриные. Лично я совершенно согласен с последними.

– Напиши своему Феде и оставь адрес, – сказала мама, немного смягчившись.

Я выжал несколько капель из старого тюбика синдетикона, приклеил записку к двери и для верности прихватил кнопками. Кончено.

Но ни вечером, ни ночью мы не смогли уехать. Поезд шел около шести утра, и мы провели эту ночь в нашей хижине. Мы не раздевались, словно подчеркивая, что не считаем этот дом нашим домом. Я довольно быстро заснул, и это было хуже, чем не спать.

Всю ночь меня мучили кошмары, я старался проснуться, но не мог, и все-таки проснулся ночью и сразу же услышал несколько близких выстрелов.

– Мама, стреляют, – сказал я, уверенный, что мама скажет: спи, пожалуйста, это во сне.

Но мама ничего не ответила, а только подошла ко мне и поцеловала, и я снова уплыл в сон.

Мы вышли из дома, когда еще было зябко и туманно, и мама держала меня за руку. Все-таки я заглянул к Марии Николаевне. Она лежала ничком на диване, а над диваном торчало полсотни ржавых гвоздиков. Исчезли старинные миниатюры – и важные старики в звездах, и оголенные красавицы, исчезла и маленькая черкешенка. И Жоржа, сколько я ни вглядывался, нигде не было видно.

В поезде нам удалось сесть. Я сидел довольно удобно: благообразный старик разрешил мне поставить ноги на что-то, крепко зашитое в медно-красную рогожу. Я не спал, хотя вокруг все спали, уснула и мама, уткнувшись в плечо соседа. Весь вагон так спал, уткнувшись друг в друга, а поезд мотало из стороны в сторону, он вдруг внезапно останавливался и так же внезапно трогался с места и снова принимался трястись, словно под ним были не рельсы, а кочки и ямы.

Я не спал, но больше не думал ни о ночных выстрелах, ни о профессорских сокровищах, а думал только о Феде и о том, найдет ли он мою записку и сможет ли приехать ко мне в Петроград. Какая у нас тогда будет встреча! Мысленно я уже был в Петрограде и видел Федю у нас дома, в Кирпичном переулке, показывал ему свои книги и карты и думал о том, что если действительно скоро не будет границ, то надо попросить маму купить мне в счет будущего дня рождения физические карты Европы и Азии. На этих картах нет границ, на них видны бурые Гималаи, и терракотовый Монблан, и легкие бежевые волны Аравийской пустыни, и венозные узлы Ганга, Волги и Брамапутры, и короткие синие канатики Темзы и Невы, и многое другое, на что интересно взглянуть, особенно если нет школьного задания обозначить на этой дивной карте границы существующих государств.

1967
Крах голубого Босфора

Из года в год мне снится один и тот же сон. Я – в Париже. День отъезда. До отхода поезда остался час. И в это время я вспоминаю, что не видел Нотр-Дам, не видел Лувра, не видел Елисейских полей… В отчаянии я бегу на автобус, или на трамвай, или на метро. Но вагончик мчится по незнакомым улицам – это не Париж, а какое-то захолустье, я ничего не узнаю и только мечтаю не опоздать на поезд.

Прошло почти сорок лет с тех пор, как я был в Париже. Полтора года я лечился во Франции, в маленьком курортном городке Берк-сюр-мер, на берегу Ла-Манша. Отлично помню плакаты, на которых коммунистов изображали лохматыми разбойниками с кухонными ножами в зубах. Помню и кандидата в депутаты, господина Дельсаля, владельца фирмы, которая выпускала сыр в пакетиках под названием «Маленький швейцарец». Это был изящный господин, умевший говорить на северном диалекте и смело обещавший процветание всему департаменту Норд.

Я с ходу написал, вернее записал, все, что видел на предвыборном собрании, и послал в ленинградскую «Смену». За первым посланием последовали другие, я не знал, что печатается, а что нет, но, когда вернулся домой, в «Смене» меня встретили как своего.

Летом двадцать девятого, уже дома, в Ленинграде, я печатал в газете «Письма из Парижа». Написаны они очень слабо и бегло, но в наивной деловитости этих очерков есть что-то привлекательное. Это Париж глазами комсомольца двадцатых годов. Много экономических сведений, иногда ненужных, иногда важных. Указаны цены в дорогих ресторанах и дешевых бистро. Демонстрации протеста, стачки, забастовки, и ни слова о том, что создавало и продолжает создавать славу Парижа. Каждый видит то, что хочет увидеть. В моих очерках не было ни Нотр-Дам, ни Лувра, а если и были упомянуты Елисейские поля, то только для противопоставления грозному рабочему предместью Сен-Дени. Может быть, всемирно известный Париж, не признанный моим комсомольским романтизмом, и мстит мне сейчас в моих снах…

На следующий день после возвращения в Ленинград я начал работать в иностранном отделе «Смены». Лето двадцать девятого года было неспокойное. Провокации на КВЖД вскоре стали событиями на КВЖД. Иностранный отдел работал вечерами и ночами, часов до трех утра, а иногда и до шести. Как я любил эти ночи, и тугие пачки «Юманите», «Униты» и «Роте Фане» (на моей обязанности лежали обзоры иностранной печати), и вечные споры с ночным редактором, – мне казалось, что он беспощадно режет именно нас, международников. Как я любил фиолетовые строчки телетайпа; мы были первыми, кто их правил, давал заголовки, размечал шрифты.

Вскоре я стал писать фельетоны на международные темы, а потом и рассказы. К счастью, мы тогда не очень разбирались в жанрах, и первые мои рассказы, написанные на фактическом материале, мало чем отличались от газетных очерков. Герои этих рассказов под вымышленными именами боролись с социал-предателями, тайно печатали листовки и водружали красные стяги на старинных ратушах.

В тридцать первом году в «Молодой гвардии» вышла моя первая повесть «Штурм», еще немного – и я стал считать себя писателем и уже тяготился газетой, тем более что материально стал от нее совершенно независим. В Ленинграде тогда было много журналов: «Юный пролетарий», «Борьба миров», «Вокруг света», «Стройка», «Резец». Ходко шли рассказы о штрейкбрехерстве, повести о колониальном рабстве…

Перо у меня было бойкое, да и события за рубежом подхлестывали воображение. Неслыханное падение акций на биржах Нью-Йорка, Лондона и Амстердама, самоубийства крупных банкиров и промышленников… Сказочные богатства в любой момент могли превратиться в ничто.

Я никогда в жизни не видел живого банкира и лично был знаком только с одним крупным буржуа – владельцем магазина уцененной обуви. (Он приезжал в Берк-сюр-мер к больной жене.) Но под моим пером уже появился владелец сахарных плантаций на Яве («Семь шкур будет спущено с этих желтолицых дьяволов, клянусь королевой!»), и белоснежные яхты мультимиллионеров, и обитые кожей роскошные кресла угольных магнатов. И поскольку моя новая повесть «Крах» – о всеобщем кризисе капитализма – была задумана как некое «полотно», я решил расстаться с газетой.

Я уже знал, что настоящие писатели должны работать вдали от шума городской жизни, вот почему в конце февраля 1932 года я уехал в колхоз «Новый путь» Г-го района.

Устроили меня в самой просторной избе, и я сразу подружился с хозяином, Ильей Ивановичем. Мужик он был дельный, а главное, почти непьющий. Он давно овдовел и, как мне теперь кажется, немного гордился своим вдовством, то есть тем, что ради дочери не женился. Дочь звали Лизой, и она была моложе меня года на два.

Еще в Ленинграде я продумал железный режим. Работать с утра до обеда, потом быстрый моцион, и снова вдохновенный труд до ужина, а там и до петухов. Однако, если говорить по-военному, обстановка сложилась совсем иначе.

В избе было две комнаты. В первой, большой, спал сам хозяин, и там же стояла раскладушка моей композиции – из стульев, табуретки и гамака. Другая комната – Лизина, была совсем маленькая. В ней только и помещалась полуторная кровать, купленная Ильей по случаю окончания дочерью педучилища. Даже проверкой детских тетрадей Лиза была вынуждена заниматься в большой комнате. Такая топография не способствовала моему творчеству.

Хозяева вставали рано, но я просыпался еще до них. Художественная литература была в этом менее всего повинна. Никогда еще, с того времени как был задуман «Крах», мои мысли не были так далеки от каменных ущелий Уолл-стрита и от сахарных плантаций, где вот-вот должно было вспыхнуть восстание.

Илья Иванович растапливал печь, приносил воду, Лиза готовила завтрак и всегда первая уходила. Хозяин косился в мой угол:

– Молоко в кринке… Слышишь?

Наскоро умывшись и выпив молока, я садился за Лизин стол. Пока Лизины ученики постигали таблицу умножения, я запихивал маленький браунинг в задний карман владельца каучуковой империи мистера Райта. Только выстрел на собрании акционеров объявлял миру, что мистер Райт все потерял. Но вот из окна он видит черный «кадиллак», принадлежащий профсоюзному боссу, и у каучукового Райта созревает новая комбинация. Быть может, еще удастся предотвратить крах, быть может, он…

Ровно в двенадцать я вскакивал, стараясь не опоздать к концу школьных уроков.

Зима была необычайно снежная, а сейчас, к весне, чуть ли не каждый день мело, и все наваливало и наваливало снега. Я больше проваливался, чем стоял, но все-таки дожидался длинного школьного звонка. Звук был неимоверно тихий, но я был так чуток, что школьный колокольчик каждый раз звучал для меня колоколом громкого боя.

Колокольчик еще звенит, а двери уже распахнуты, и, как пробка от шампанского, вылетает шумная мальчишеская орда. Колокольчик замолкает, и тогда выходит Лиза в сопровождении степенных деревенских девчонок, благостная, как игуменья, решившая устоять от соблазнов дьявола.

Дьявол появлялся немедленно, в полупальто с барашковым воротником, споротым с папиной шубы, и в галошах, полных талого снега.

– Здравствуйте, Лиза!

Маленькие монашки прыскали в рукава и исчезали, словно таяли в мартовских сугробах.

От школы до дома было километра три, и эти три километра мы шли по узкой тропке, а на верхушках сугробов плавилось горячее солнце, и медленные стеариновые слезы стекали к нашим ногам.

Она старалась идти как можно быстрее, я – как можно медленнее, оба смотрели по сторонам, а если я поворачивался, чтобы хоть на мгновение взглянуть на ее милое розовое лицо или на белую косточку запястья, мелькавшую под варежкой, она бежала еще быстрее.

Прошла неделя. Повесть моя с каждым днем двигалась все труднее и труднее. Что-то мешало мне продираться сквозь джунгли капиталистического общества. Если в первые дни после моего приезда в «Новый путь» колонизаторы в пробковых шлемах успевали обогащаться за один Лизин учебный час, то спустя неделю они и утро и вечер сидели, обливаясь потом, в своих душных бунгало.

Я теперь вскакивал задолго до конца школьных уроков и к Лизиному выходу был по уши в снегу. Снова мы шли по нашему солнечному тоннелю, и снова оба молчали.

С другими девушками я и разговаривал, и шутил, а когда с соседней заставы приходили в увольнительную красноармейцы (граница была близко) и начинались танцы, я вместе со всеми танцевал и польку-бабочку, и польку-кокетку, и старинный танец кикапу, и сам играл на рояле из «Принцессы Турандот».

Вообще в деревне очень скоро на меня перестали смотреть как на чужого. Дважды я ездил к начальству и пробил подводу с мануфактурой, а вскоре выступил в газете со статьей «Скоро весна, а где семена?».

И потом я играл в карты. Особенного пристрастия к какой-нибудь игре у меня не было. В колхозе «Новый путь» играли в очко. Играл и я. Кстати сказать, азартнейшим игроком был Илья Иванович, которого я уже звал просто по имени. Но, бывало, придет Лиза, застанет нас и только скажет: «Папаня!» – и все, конец игре. Она садится за тетрадки, я еще немного потопчусь, взгляну на ее детскую косу, на узкую ее юнгштурмовку (их-то и завезли благодаря мне, и они пользовались большой популярностью – старухи и те носили), взгляну еще разок, и вот она уже нахмурилась и треплет тетради и ждет, когда мы наконец выкатимся.

И все-таки она сама всему помогла.

– Отец говорит, вы за границей были? – спросила она меня.

Вот только когда я понял, в чем мое верное оружие. Отнюдь не в молчаливых взглядах и даже не в отбитом транспорте юнгштурмовок.

Помню тот вечер, когда я начал: желтенький кружок света над ее головой, тетради в косую линейку и голубое сияние синих льдов за окном. Илья где-то резался в очко.

– Париж не случайно называют столицей мира. – Так начал я свою первую атаку.

– Да? – спросила Лиза, и в ее голосе я услышал заинтересованность.

– Столица мира, – подтвердил я. – Вы, наверное, слыхали, Лиза, об Эйфелевой башне? С нее виден весь гигантский город. Поднимаешься на лифте. Наверху кафе…

И почти сразу я запнулся. Я чувствовал какую-то странную скованность, какую-то непонятную неловкость. Писать, оказывается, куда легче, чем рассказывать.

Все-таки я довольно связно рассказал о знаменитом мюзик-холле «Мулен руж», что в переводе означает «Красная мельница». Действительно, к зданию приделаны два крыла, как у ветряной мельницы, они вертятся и создают иллюзию… Потом я нарисовал картинку Монмартра, кафе «Куполь», где проводит время богема.

– Понимаете, Лиза, Париж привлекает к себе богатых бездельников со всего мира. В модных ателье – у Ворта и Пакена – они шьют себе роскошные туалеты, У нас была такая картина – «Модель от Пакена», вы, может быть, видели?

– Видела. К нам кино из города часто привозят.

– Ну вот-вот… Знаете что, Лиза, хотите, я вам прочту главу из моей новой повести?

Я взял кусочек, написанный на этих днях. Лиза слушала меня внимательно. Мистер Райт снимает фешенебельный особняк на одной из самых тихих улочек Пасси. Тихо журчит фонтан во внутреннем дворике, мистер Райт устраивает званый вечер. Меха, драгоценности, смокинги, декольтированные дамы…

Я так увлекся, что не увидел, как потухли снега за окном и снова начало мести. Я, конечно, заметил, что Лиза несколько раз подходила к окну, но деревенские жители всегда беспокоятся о погоде: то слишком много снега, то слишком мало.

Слуга приносит Райту телеграмму. Эта телеграмма сообщает о первом падении акций на нью-йоркской бирже.

– Совсем дорогу замело, – сказала Лиза, тревожно глядя в окно.

И верно, снег падал плотной массой, и так стремительно, что вскоре большой сугроб совсем закрыл одно оконце и подобрался к другому.

Но я уже не мог остановиться. Райт выходит в сад, освещенный гирляндой праздничных фонариков. Звуки джаз-банда льются из открытых окон его собственного особняка. Но теперь это уже не его особняк.

Вероятно, я подспудно помнил высказывания Наполеона после Ватерлоо. Он считал, что должен был действовать стремительней и тогда победа была бы ему обеспечена. К тому же меня вдохновляло прочное отсутствие Ильи.

А снега все наваливало и наваливало, и наконец даже я стал замечать, что под его напором наша изба гнулась и трещала, как гнилая щепка.

– Как же теперь папаня? – спросила Лиза.

– Сейчас разгребем! – Я схватил лопату и выскочил за дверь, за что и был наказан ледяным вихрем.

Лиза втащила меня в избу. У нее, надо сказать, руки были железные.

Она гневно схватила одеяло и закрыла им окно, откуда уже дуло бурей, я помогал ей, мы закрыли всяким тряпьем и другое окно, и вьюшки, ветер давно задул пламя в печке, и в избе было холодно. Дверь из сеней на улицу билась и стучала, мы закрыли ее на большой колун.

– В прошлом году на Восьмое марта двоих вовсе замело, у нас первый раз женский день отмечали. Вы меня извините, боялась, что утопнете.

– Ну что вы, Лиза, спасибо…

– Очень уж шибко метет… Не дай бог выпивши…

– Он же почти непьющий, да и не пустят его…

И в это время мы явственно услышали какой-то стук, не шум метели и не хлопанье двери, а стук. Кто-то стучал нам, и, похоже, стучал кнутом в окно, ничего нельзя было разобрать, а спустя минуту стук повторился. Стучали в дверь.

– Папаня! – Лиза бросилась к двери, но я решительно ее отстранил. Это дело мужское. Я вытащил колун и сразу почувствовал, как что-то тяжелое уперлось в дверь. Открыл одну за другой задвижки, в это время дверь рванули снаружи, и в сени ввалилось тяжелое бесформенное тело. Я едва справился с дверью, которая сразу же забилась на петлях, и снова ее закрыл.

Но это был не Илья. Этот человек, с ног до головы забитый снегом, оказался военным и, как потом выяснилось, пограничником, уполномоченным Г-й комендатуры. Он вытер лицо, разлепил рот и коротко рассказал суть дела. Их четверо, они попали в буран, и лошадь дальше не тянет. «Полчаса как стоим, а простоим еще полчаса – и всех заметет».

– Что ж вы раньше не постучали, – крикнула Лиза. – Этак и до несчастья недалеко. Сейчас заведем лошадь в конюшню.

– Так, может, и нам лучше туда? – как-то натянуто спросил пограничник. Очень скоро я понял, в чем причина его натянутости.

– Всем места хватит!..

Кое-как мы завели лошадь в пустую конюшню, распрягли, укрыли старой дырявой попоной, еще хранившей тепло двадцатых годов. Вид у всех был жалкий: и у лошади, и у ездового – совсем еще молоденького солдатика, и у тех двоих, что сидели обнявшись в санях. Я не оговорился: когда мы оделись и выскочили им на помощь, те двое сидели в санях обнявшись, или, во всяком случае, мне так казалось: один обнимал другого, а метелью они были слеплены в одно тело.

Когда мы вошли в дом, это целое распалось на двух человек. Один из них был пограничник с тремя треугольниками в петлицах, что примерно соответствовало теперешнему сержанту. Через минуту я узнал его: он отлично откалывал у нас польку-бабочку. Другой, невоенный, был одет лучше всех, или, вернее, теплее всех. Длинный белый тулуп, ставший со временем черным, а сейчас, благодаря снегу, похожий на новый, теплая шапка с ушами и, кажется, меховые рукавицы. Руки он держал за спиной, и я заметил только кусочек меха.

В сенях все кое-как отряхнулись, но шинелей не стали снимать и поторопились в комнату. По-прежнему уполномоченный держался как-то по особенному натянуто и напряженно.

Расселись так: сержант, затем человек, рукавицы которого только что промелькнули, молодой солдатик-ездовой, а на том месте, где обычно сидел Илья, то есть в конце стола, уполномоченный комендатуры. И все сразу стало понятным. И почему те двое сидели в обнимку в санях, и почему один из них, тот, что в тулупе, держит руки за спиной, и почему он в серединке, а они по бокам.

Я взглянул на Лизу, она тоже все поняла; они не хотели, а может быть, и не имели права останавливаться в пути и решили во что бы то ни стало проскочить в город. Уполномоченный отвечал и за жизнь подчиненных, и за жизнь этого человека, который держит руки за спиной, и, когда уже не было выхода, он приказал прибиться к нашему двору.

Мы все молчали, а молчать вшестером куда труднее, чем молчать вдвоем. Невероятно неловкое чувство. Они сидят, и тебе тоже неудобно расхаживать по комнате. Лечь спать или даже просто прилечь – тем более невозможно. Начать какой-нибудь, пусть самый незначительный разговор… при нем? И потом, в этом доме Лиза была хозяйкой, и я, может быть, больше чувством, чем разумом, ждал, что она первая заговорит, спросит, не голодны ли люди; у нас в подполье мерзли ушки с зайчатиной. Но, может быть, им сейчас и не полагается неказенная еда, вернее не им, а ему.

Вот так мы и молчали, и с каждой минутой это молчание становилось все более тягостным. Для всех, кроме одного.

Другого такого случая осмотреться, причем вполне легально, у него еще не было, да и вряд ли такой случай еще будет. Позади граница, болото, снег, топь, может быть, схватка, короткое: «Руки вверх!» Впереди допросы, очные ставки, голые стены тюремной камеры.

Я видел, как он осматривался. Не робко, не исподлобья. Взгляд его смело охватывал предметы, изучал и запоминал. Граммофон, самовар, букетик искусственных цветов, расписание школьных уроков, календарь с амурчиком в пионерском галстуке, шкафчик с посудой, картинка из журнала «Наши достижения» и свадебная фотография. Лизина мать была в том самом плюшевом жакетике, который носила Лиза и который и уродовал ее, и шел ей.

Потом он взглянул в мой угол и точно определил, что этот угол – мой: чемоданчик гармошкой, ярлычок «Фабрика им. Бебеля» с ценой, дважды перечеркнутой чернильным карандашом; одна маленькая подушка – «думка», привезенная из города, стопочка тоненьких книжек и журнал «30 дней» с окончанием «Золотого теленка».


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю