Текст книги "Третья истина"
Автор книги: Лина ТриЭС
Жанр:
Роман
сообщить о нарушении
Текущая страница: 21 (всего у книги 40 страниц)
Лулу хотела что-то сказать, но Виконт, сделав очень серьезное лицо, подмигнул ей и деловой походкой направился к дому.
ГЛАВА 4. СЮРПРИЗ ЗА ШКАФОМ.
С приездом отца – а именно он и был «гостем», который прибыл в тот день, сотканный, как лоскутное одеяло, из хорошего и плохого, – дом порядками стал напоминать казарму. Подъем – ровно в семь. Опоздание к столу – преступление. Непорядок в одежде – расхлябанность. Излишества в ней же – распущенность. «Шляпки, банты, финтифлюшки разные – прочь. В Петрограде женщины – в карательных отрядах, кровь проливают. А вы тут расфуфыриваться будете? Увижу пеструю тряпку – сдеру и сожгу!». С лица Доминик не сходило мученическое выражение. Зато аскетичные юбки и блузки Лулу, к которым она пристрастилась, пришлись отцу по вкусу. Ее стиль был даже поставлен в пример «франтихе» Доминик, «хлыщу» Дмитрию, «распустехе» Виктору и «разряженному болванчику» Коко. Только Виконт щеголял в ослепительных рубашках, словно нарочно выбирая самые нарядные и элегантные. В прорези всегда распахнутого ворота был виден его филигранный нательный крест, который, поблескивая, почему-то придавал ему еще более «невоенный» облик. Виктор Васильевич недовольно морщился, когда Виконт, с неизменным теперь опозданием, быстро входил в столовую, но ни слова по этому поводу не говорил, а приступал к обсуждению хозяйственных и денежных вопросов. За столом отец с Виконтом сидели рядом и про общение Лулу с тем из них, с кем хотелось, не могло быть и речи. Петр, выполнявший все предписания отца с офицерской точностью, напрягался и играл желваками на лице все время пребывания Виконта за столом, но ни разу не вступил в разговор. Впрочем, Виконт и уходил от стола первым, после чего Петр пытался неприязненно пройтись по его поводу, но Виктор Васильевич неукоснительно прерывал его и переводил разговор на военные темы.
Евдокия Васильевна, грозившая уехать так долго, что никто этого уже не принимал всерьез, неожиданно получила от дочери слезную телеграмму о каких-то совсем уж вопиющих трудностях вдовьей жизни на фоне разворачивающихся событий, собралась в два дня и уехала. Мало того, что Лулу было очень жаль расставаться с теткой, которая в последнее время заботилась о ней, делилась соображениями и вообще относилась к ней просто хорошо, так она увезла с собой еще и Тоню! А это уже было откровенным ударом. Теплому отношению к тетке, сложившемуся мало-помалу, Лулу и сама удивлялась, а Тоня была для нее в Раздольном наперсницей и подружкой с первого лета.
Дня через четыре после их отъезда, когда разлука уже почувствовалась полностью, Лулу сидела за столом и стискивала зубы, чтобы не расплакаться. Ее не замедлили бы одарить вниманием отец, мать, братья, может быть, даже, дядя:
– В то время как на фронте…
– Разверзлись хляби небесные…
– Цыц ты, нюня…
– Ой, ой я скорблю об отъезде возлюбленной горничной тоже!..
– Мама, не хочу рядом с ней сидеть…
– Sors de la salle à manger, fille méchante, tu ne sais pas comment te comporter en présence de ton père![52]
Нет, спасибо, она слишком хорошо представляет себе все это, чтобы допустить в действительности. Но допустила бы, не сдержалась, если б проводивший тетю до места Виконт не появился в середине обеда и, прежде чем упереться взором в полюбившуюся ему в последнее время точку на скатерти, не кивнул Лулу с сочувственной полуулыбкой. Как вовремя он вернулся! Как раз, когда слезы уже кипели у нее в глазах.
…С дядей Гришей и другими товарищами поддерживать связь стало совсем трудно. В первые же дни по приезде отца Григорий Трофимыч озабоченно сказал ей, чтобы сторожку она заперла, ключи спрятала понадежнее и от греха подальше в ту часть сада больше не ходила.
Дом снова наполнился офицерами. Лулу, не будучи подвергнута никакому наказанию, практически, не имела возможности выходить из комнаты. До нее доносились обрывки фраз: Донской войсковой Круг… Каледина – войсковым атаманом… (а, это тот самый, при котором фехтовали…), казачьи полки с фронта… целесообразнее развернуть здесь…
Лулу читала и вспоминала. Вспоминала и читала… И так до одурения.
Череда весенних дней в Ростове проходила в памяти в тяжелом ритме. Походы в госпиталь, раненые, попытки помочь, облегчить… Разговоры с искалеченным сотником, вернувшимся в Ростов с Румынского фронта… Обожженные женщины из-под Тернополя, где неизвестно кто и зачем, наверное, одна из воюющих сторон, в раже подожгла мельницу, давшую приют испуганным стрельбой людям…
В другом ритме, деловом и гордом, проносились подробности ее «политической деятельности». Вот они с Таней разносят какие-то записки по адресам, вот она беседует с дядей Севером о фронте, и тот своим приглушенным басом говорит: «война, Шурок, человечной быть не может, несовместимые это понятия…», и его слова странным образом напоминают ей о Виконте. Вот Ваня приглашает ее на собрание кружка и ему делают за это замечание. Вот Север отнекивается в ответ на их с Таней просьбу погулять с ними: «Чего-то ноги разболелись, девчурки!», а через час они встречают его, стоящего в кругу людей, около металлообрабатывающего завода Аксай.
Отвратительные, застрявшие в памяти эпизоды тоже тут как тут. Софья Осиповна на страстной неделе, в конце марта, доходит до исступления в своем «смирении», а когда искренне не получается – стенает и охает настолько притворно, что даже кошки ей не верят и шипят в ответ.
Лулу возвращалась мыслями к нынешней обстановке в доме и вздыхала. Надо перетерпеть. Что поделаешь! Потом, ну, когда отец уедет и Петра увезет, все снова будет, как раньше. А терпеть все труднее и труднее. От бесконечного чтения и обилия воспоминаний у нее в последние дни часто болит голова, одолевают слабость и вялость, она даже может внезапно заснуть над книгой и, проспав с полчаса, открыть глаза, не соображая, где это она. И кушать совсем не хочется, наверное, все-таки тетя настраивала «на аппетит», а теперь, после ее отъезда, на еду смотреть противно, горло свербит. Нет, так нельзя! Взять себя в руки и немедленно. Что сказал как-то Виконт? Хочешь развеселиться – представь, что надо развеселить друга. Она знает, что он частенько вечерами читает в библиотеке, и никто его не беспокоит там. А накануне она слышала, как он велел отодвинуть один из шкафов от влажной стены, чтобы книги не портились, и договаривался с мастерами о ремонте. Так он же еще не начался! Вечером, правда, голова болит больше и ужасная тяжесть в глазах, но, если засесть за шкаф пораньше, можно устроить розыгрыш с внезапным появлением или какими-нибудь звуками, коло-кольчиком, например. Как он будет удивляться, оглядываться, не понимая, откуда доносится этот перезвон. На минуту тупое сознание Лулу проясняется, и она сама поражается глупости своей затеи, но просветление длится только эту минуту, а после любой повод кажется ей очень даже разумным.
Она забралась за шкаф почти сразу после обеда. В тишине и безделье мысли опять пошли по кругу воспоминаний. Только теперь вспомнилось, как они с Виконтом «в наказание» за ранний подъем здесь, в библиотеке, разбирали письма и ели сыр. Она «прокрутила» это воспоминание несколько раз, скрипнула тяжелая дверь, и появился он. Зажег свечи одного из старинных канделябров и сразу вышел. Тут Лулу обнаружила, что колокольчик-то как раз и не захватила! Она не успевала удивляться нелепости своих поступков. Ведь именно об этом мечтала – разыграть! А главный атрибут забыла! Но вылезать отсюда и бежать за колокольчиком уже не было времени и сил. Память, обостренная в последнее время, тут же предложила ощущение страха, который она испытала когда-то, оставшись в темной библиотеке, наедине с мерцающими свечами и чувство полного облегчения, когда Виконт вернулся. Тревожный полумрак тогда сразу стал уютным. Лулу предвкушала, что это произойдет и сейчас. Ожидая, не заметила, как задремала. Поэтому, когда наступил кошмар, она не поняла, во сне это происходит или наяву.
Раздался голос и он почему-то был голосом не Виконта, а Петра:
– Что, Шаховской, не предполагал за приятным чтением, что с тобой придут расправиться? Этот калибр тебя устраивает?
Виконт, оказавшийся все же в комнате (пропустила она его, что ли?), тускло спросил:
– Что, надумал все же со мной стреляться? Прямо здесь?
Что-то не то ей слышится сквозь звон в ушах, он же не умеет стрелять, а дуэль для него – это шпаги? И вообще, какая дуэль, какой Петр, где сама Лулу? Надо проснуться немедленно…
– Ишь, чего захотел! Те времена прошли! Я с тобой, возомнившим приживалом, поквитаюсь! На коленях просить прощения будешь за свой гонор, за каждый раз, что ты на меня руку поднять осмелился. Иначе я твою смазливую морду изувечу. Отстрелить ухо или нос, разве не забавно? А то и вообще пулю в лоб получишь. Сейчас времена темные, мало кто мог в дом забраться... Спишется…
– А, так это ты с карательными мерами явился. Опыт имеешь, или на мне потренироваться решил перед большой работой?
– Заткни рот, или я тебе его свинцом заткну! Проси прощения, как следует, проси, любимчик чертов, и впредь знай свое место.
– Падаю на колени или ты стреляешь? Я правильно понял?
– А ты действительно умник, мать тебя недаром всегда превозносила.
– Из этого пистолета?
– Из этого, из этого, не тяни время.
– Посмотри на него. Паршивое оружие. И держишь паршиво.
По шкафу сильно ударили, как будто в него швырнули что-то очень тяжелое, стекла зазвенели. Лулу от этого сотрясения пришла в себя и, приникнув к щели, увидела и услышала, что совсем рядом, притиснутый к стенке шкафа, с вывернутой Виконтом рукой, скалится, рыча, Петр. Блестящий пистолет был теперь у Шаховского и он, тоже разозленный, тяжело дыша, спросил:
– Ну, что – теперь выстрел мой, а?
Если бы они были чуть дальше и, если бы у Виконта было хоть чуточку узнаваемое ею выражение лица, Лулу бы вылетела из своего укрытия – на помощь, за помощью, несмотря на страшное головокружение, стук в голове и застилающие глаза слезы. Знакомое мешалось с незнакомым, опасное со страшным, понятное с чудовищным. Рукав белой рубашки чуть не коснулся ее носа – Виконт поменял положение, все еще удерживая Петра у боковой стены шкафа. Теперь слышится поток гадких слов из уст дяди, в котором осмысленного только:
– Ты не посмеешь... Что ты Виктору...
– Думаешь, мразь, я, в самом деле, стал бы кровью мараться? – Виконт то ли фыркнул, то ли коротко засмеялся, но опять так не похоже на себя, что у Лулу мурашки поползли по телу.
Если бы ей было хоть чуточку лучше, может быть, она не так испугалась бы того, что делает и говорит Виконт. Но в том странном состоянии, в котором она пребывала, ужас ее каждый миг удваивался. Щурясь от света свечей, она увидела, как Виконт несколько раз ударил Петра локтем в грудь очень сильно, так что тот почти вдавился в стенку шкафа. Мелькнул задранный вверх синеватый выбритый подбородок – предплечье Виконта легло Петру на горло.
– Это чтоб не вздумал продолжать фарс, – и Шаховской прибавил слово, которое Лулу не поняла. Потом, придерживая уже обмякшего противника спиной и плечом, он немного нагнулся, высыпал из пистолета патроны, сунул их в карман и отшвырнул опустошенное оружие:
– Убирайся.
В том движении, которым он удержал пошатнувшегося Петра и развернул к двери, Лулу на минуту узнала «своего» Виконта, но Петр отнюдь не пошел в предложенном направлении, а схватив Шаховского за кисти рук, зашипел с остервенением прямо ему в лицо:
– Хватит изображать благородство. Ты, бессребреник, прикидывался, что тебе от нашей семьи ни копейки не надо, а сам, Виктора облапошил и домом, как хочешь, заправляешь? Рай себе устроил – сколько женщин! И служанки, и мадам, и девчонка! О твоей всеядности еще в Питере даже воробьи знали! Неужели и сестрицу-казачку не обидел? Она за тебя чего-то горой. А что? Матушка была в тех же годах, только попородистей… после этого смеешь ее крест носить!
Затылок Петра снова врезался в шкаф – Виконт рывком развел захваченные Петром руки в стороны и ударил противника головой в лицо. Саше казалось, что любой из этих звучных ударов может стать последним, однако, дядя и не думал умирать. Напротив, замолотил кулаками по ребрам Виконта. Саша зажмурилась и не видела, сколько ударов он успел нанести, и как Виконт смог захватить его сверху. Открыла как раз в мгновение, когда согнувшийся Петр получил коленом в лоб и отлетел к столу.
Шкаф, так жутко трясшийся около Лулу, успокоился. Зато заскрипел стол, и с него посыпались какие-то предметы. Один из них очутился в руках Петра. Тот, второй, незажженный канделябр, бронзовый, тяжелый. Он опустился на голову и лицо Виконта дважды. И если бы рука, которой тот его перехватил, не амортизировала удары, добил бы. Виконт вырвал подсвечник, и в этот самый момент дверь распахнулась. На пороге возник Виктор Васильевич, а за ним Лулу различила еще несколько человек-домочадцев, говорящих что-то громкими возбужденными голосами.
– Мон дье! – кричала громче всех маман. – Месье Поль, такой воспитанни молодой человек! Месье Пьер – офицер!
Лулу никогда еще не чувствовала такого облегчения от голосов матери и отца. Сейчас, сейчас это все прекратится.
По углам, растерзанные, растрепанные – у Виконта мокрая челка закрыла весь лоб – тяжело переводя дыхание, стояли недавние участники схватки… Петр с искаженным лицом трясущимися пальцами застегивал гимнастерку. Виконт, весь поникший, все еще держал подсвечник. Левая сторона лица и головы у него были испачканы кровью, вокруг глаза расплывался кровоподтек.
– Чтоб он сдох! – прохрипел Петр. – Я тысячу раз скажу: приживал чертов, все прикарманил, пользуется, как хочет, всем и всеми здесь. Моя маменька пригрела, Мессалина блаженная…
Виконт вытер пот и кровь со лба подрагивающей рукой с подсвечником. Поставил его аккуратно на стол. Отшвырнув стул, рванулся к Петру… и Виктор Васильевич не успел его удержать. Лулу зажмурилась. Опять стук, грохот, полузадушенный вопль Петра. Команды отца на надсадном крике:
– Все вон отсюда! Виктор, да, помоги, истукан! Петр, назад! Павел, ошалел, опомнись!
Лулу заставила себя снова смотреть и увидела, что Петр корчится на ковре, а Виконт сел на стул и уперся лбом в сгиб руки… Виктор Васильевич поднял Петра и подтолкнул к сыну:
– Держи его, уведи отсюда, – а сам подошел к Виконту и крепко взял за плечо, видимо, на всякий случай.
– Не трогайте меня! – передернулся Поль и встал.
Отец поспешил занять позицию между ним и Петром, которого теперь поддерживал старший племянник, и яростно загромыхал:
– Идиоты! С цепи сорвались! Петр, кретин! Как ты смеешь… память матери… А это еще что такое? Откуда оружие? Кто принес? Где твои мозги? Он мальчишкой тебе кости переломал! Соображаешь, что сейчас могло быть? А ты, Павел? «Приживал – не приживал», «блаженная – не блаженная!». Долго будешь, как институтка, на каждое дурацкое слово вскидываться? Ненормальный, да я что, брата должен был из дому выкинуть? – и снова зазвучали непонятные Лулу слова, теперь в исполнении отца.
– Вы забываетесь, – бесцветным голосом сказал Виконт и вышел. Лулу одной пришлось выслушивать из-за шкафа конец отцовской тирады. Она уверяла себя, что все увиденное – не реальность, а тяжелое, охватившее ее рассудок помрачение. Тем более, так горит голова. Но разве в бреду могут происходить вещи, которых она и представить не могла? Ее тошнило, смотреть приходилось через какую-то непонятную пелену… Наконец, она осознала, что в библиотеке темно и она давно уже, видимо, здесь одна… Ощупью, не отдавая себе отчета, как и куда идет, она добралась до своей комнаты, легла и … провалилась в беспамятство.
…Когда она пришла в себя и спросила у девушки в белой крахмальной косынке, который час, оказалось, что час – седьмой утра, а вот день… двенадцатое июля. Куда подевались почти десять дней, почему она с трудом приподнимает голову с подушки? Девушка объяснила – корь. Маман, узнав, что она пришла в себя, прислала ей засахаренные фрукты – самое лучшее при кори, сама она навестить дочь не могла – боялась заразиться. Оказалось, что Доминик – настоящий уникум, не болевший ни одной детской болезнью. Из разговора между сиделкой и толстым, с одышкой, доктором, у которого из-под белого халата виднелась военная форма, о кори на хуторе, о возможных переносчиках болезни, Лулу поняла, что болеть корью в ее возрасте поздновато, поэтому, болезнь и протекает в такой тяжелой форме. Отец заглянул как-то в дверь ее теперь всегда сумрачной комнаты (света она выносить не могла), и по его виду и по двум-трем словам было понятно, что болезнь дочери он воспринял как личное оскорбление и еще одно доказательство никчемности потомства женского пола. На что уж Коко, «попик», но и тот, оказывается, заболел после нее, переболел на редкость легко и давно бегает.
Ей было тягостно, душно и тоскливо. Голова – какая-то странно пустая, ни одной мысли не удается додумать до конца, просто фиксируются сменяющиеся картинки: тумбочка, на ней склянки с лекарствами, а теперь, вместо лекарств, поднос с тарелками... За опущенными шторами окна чувствуется день и, видимо, жаркий... Его сменяет свет затененной лампы... Иногда открывается дверь. Доктор, сиделка, изредка, Вера. Вот, один раз – отец. Больше – никого. Малейшая попытка сосредоточиться – и в голове что-то начинает болезненно пульсировать.
Сиделка молча приносила еду, молча помогала привстать, поправляя постель. Как-то раз Лулу заметила, что девушка потихоньку плачет и стала выспрашивать, что случилось, – ее все время не оставляло ощущение какой-то беды. Выяснилось, что у молчаливой сиделки совсем недавно погиб жених: какие-то бандиты, ограбили, отняв те немногие деньги, что у него нашлись, и убили прямо посреди белого дня. Потому что в городе порядка никакого и власти тоже никакой. После этого известия их общение стало совсем безмолвным – Лулу было теперь очень трудно обратиться к сиделке даже с простейшей фразой.
Потом она (ее как-то внезапно осенило) спросила принесшую очередную сладкую посылку от маман Веру, где Поль Андреевич. И с упавшим сердцем узнала, что его в Раздольном давно нет.
– Ушел, мил моя, не слыхала, какой скандальчик жуткий тут разразился? Подрались они с Петей. Ясное дело, нализались к ночи и выдали… Уж вторая неделька как будет… А утром, после того, наш господин главный управляющий, видно, уже далеко отшагал. Пехом, пехом, мил моя,– ни лошадь, ни авто не взял. Во, как оно бывает! Хотела бы я знать, куда он без вещичек отправился? Да, мил моя, не все коту масленица!
– Замолчи!– беззвучно выкрикнула Лулу, но Вера не услышала или сделала вид, что не услышала, и торжествующе закончила:
– Короче говоря, с тех пор о кавалере нашем ни слуху, ни духу!
Лулу зарылась в подушку лицом. Она все сразу вспомнила. Сцена в библиотеке встала перед ней и начала повторяться многократно, как будто отраженная в зеркалах, расположенных по кругу. Это были не воспоминания даже, а как бы явь, не имеющая конца. К вечеру у нее поднялась температура выше прежнего, и доктор заговорил что-то о волнообразном течении болезни, о ее особо токсичной форме и сетовал на нервное истощение своей пациентки, мешающее выздоровлению.
– Характерно, очень характерно, – приговаривал он, тряся щеками, – для такой конституции этот параллелизм – нервы и инфекция. Инфекция и нервы!
Лулу совершенно не стремилась выздоравливать – ей вообще ничего не хотелось, а кошмарам, мучившим ее теперь, она бы предпочла отупение тех первых дней, когда она пришла в сознание. Кошмаром было то, что никакого Виконта больше не существовало. Был страшный, чужой Шаховской.
Однако время и выносливость, приобретенная во время беспощадных тренировок, вместе сделали свое дело: она начала поправляться. Из разрозненных сведений, долетавших, как сквозь сон, а иногда и впрямь в полудреме, складывалась картина происходящего в доме. Не четкая картинка, а похожая на переводную. Отец уезжал в Петроград – там была какая-то смута, и для усмирения понадобились казачьи полки. Тот человек, чье имя вызывало у нее отвращение, тоже уехал с отцом и не возвращался, отец же через некоторое время вернулся. Братья перемещались как-то беспорядочно, и ей было трудно следить за их маневрами, но только в доме их постоянно был неполный комплект.
Однажды сиделка молча положила ей на столик двух смешных человечков из сучьев и коры. Лулу вскинулась: откуда? А девушка пожала плечами. Лулу придирчиво рассмотрела фигурки: нет, нет, грубоватые, сделаны почти по-детски. Она со вздохом отложила в сторону, потом снова потянулась к ним. Взяла, стала рассматривать и обнаружила у одного из человечков в полой голове записку: «Не годится болеть, Саня, поднимайся поскорее! Г.Т.».
Лулу все же обрадовалась, – ее не забыли. Одновременно встревожилась: откуда дядя Гриша узнал о ее болезни? Неужели они, несмотря на опасность, бывают в сторожке? Правда, дядя Гриша ей объяснял, что большевики теперь легальная партия, они уже могут не скрываться, («разве что самый чуток» – добавил он тогда), но к их дому это послабление никак не относится – неужели, они не понимают? У отца незыблемые убеждения, и он жестокий и решительный человек, поэтому, не колеблясь, свершит свой суд, несмотря на десять деклараций правительства. А теперь она услышала, как доктор с одобрением сообщил сиделке, что смертная казнь уже восстановлена на фронте и, того и гляди, в тылу ее тоже восстановят, а значит, порядок будет наведен. Ясно, что для дяди Гриши все стало особенно опасным.
Заботы и беспокойство стали понемногу поднимать Лулу с постели. Она ведь даже не осмотрела тогда сторожку, заболевая. А если там осталось что-то? Прокламации, например? Хотя их бережно раскладывали по двадцаткам и раздавали для распространения, но мало ли что? Еще надо написать Кате и Тане, – обе они собирались уезжать с семьями. Лулу старалась не вспоминать об этом и надеялась, что если не думать, то, может, ситуация «рассосется», как тогда, с Катей, когда ее отец уехал в Миллерово один. А тетя? Как там она? Ей ведь, наверное, даже не написали, что Лулу болеет, от кого этого было ждать, от маман? Лулу со слабой улыбкой представляла охи тетки на бумаге, в ответном письме, и расспросы о том, как она кушает после болезни и пьет ли козье молоко. А что, может, и оно, выпитое впрок, помогло ей поправиться… Вместе с болезнью отступал страх: пугающий Шаховской из ночного кошмара в библиотеке вытеснялся образом самого нужного человека в ее жизни – Виконта. И главное, что заставило ее встать, была мысль: Виконт не вернется сам, но где-то же он есть, значит, ЕГО НАДО ИСКАТЬ.
ГЛАВА 5. СМЕНА ДЕКОРАЦИЙ
….Итак, впервые ее никто не встретил, но она ничуть не растерялась. Закономерное звено в цепи громоздящихся друг на друга событий последнего времени, нелепых и тяжелых. Она сама поражалась своей стойкости и была твердо уверена, что не будь у нее физической и душевной закалки, которую дали долгие конные и пешие прогулки, ей бы не вылезти ни из болезни, ни из подступивших напастей. Одна из них – расставания. Дядя Арсений и Ваня исчезли первыми из всех товарищей. На все расспросы Лулу – куда, она получала от Тани и тети Поли непонятные, уклончивые ответы. Пришлось удовольствоваться обещанием дяди Севера: «Если будет нужно, они тебя сами найдут». Женщины и дети обеих семей, что самое грустное, Катя и Таня, покинули Ростов почти одновременно, в августе. Лулу стояла на перроне дважды, с промежутком в три дня и ощущала, словно никакого промежутка нет, она просто стоит на этом перроне много часов подряд. А поезда уходят от нее, уходят, исчезают вдали, вильнув змеиными хвостами. Один, другой… Проводы такие похожие: сдерживаемые слезы, и неудержимые слезы, поспешные объятия, от которых мало толку, ведь все сейчас закончится… Если бы дядя Север мог пойти провожать семью Тани, она бы перенесла прощание легче, но Север только замахал руками в ответ на ее вопрос и пробасил: «Шурок, Шурок, когда ж ты поймешь, что не то место, вокзалы и скверики, где мне пристало фланировать?». Лулу поняла и это, и то, что сам он собирается поступить наподобие Тани с Катей. Действительно, через несколько дней Северов тоже уехал. В Москву, по его словам. Эту неделю она с ним не виделась – тяжело было ходить в дом, где уже не живет никто из Грицининых…
Она ожидала, что оставшись «не у дел», будет очень переживать, ждать в нетерпении, когда ее «найдут», но оказалось, ей было гораздо важнее, чтоб ее нашел совсем другой человек. Именно ради этого она всю осень жила у Софьи Осиповны. Искала и ждала. Ходила в гимназию, пока она была открыта. Как не ходить, ведь, если кому-то захочется увидеть ее, минуя дом, разве не легче всего прийти туда? И возле стойки швейцара в гимназии Берберова раздадутся слова: «Я уже нашел… Саша!» Она упорно гнала теперь из мыслей свое детское прозвище. Новое имя стало для нее паролем, который должен притянуть его.
Потом начались все эти беспорядки, пальба… На улицах – то демонстрации с лозунгами и транспарантами, то выстрелы и взрывы. Труднее и труднее доставать продукты. Правда, до отъезда господина Петрова неудобства и затруднения обходили дом на Береговой стороной – его хозяин обладал гениальными способностями к материальному обеспечению. Настолько, что по мере обнищания города, он все больше богател. Откуда-то появлялись, причем, в огромных количествах, и дрова, и продукты. Ими были забиты не только кладовые, но и нежилые комнаты…
Все изменилось с той сентябрьской ночи, когда Софья Осиповна ворвалась к ней, разбудила и до самого утра, заламывая руки, визжала, что Филипп – подлец, и Домна – не лучше: совместно оставили ее, на бобах и с носом. Саша почти не удивилась, когда узнала, что маман, не вспомнив ни о ней, ни о старших братьях, воспользовалась одной из отлучек отца и, прихватив Коко, уехала из Раздольного неизвестно куда, причем, почему-то, вместе с господином Петровым. Засахаренные фрукты были, оказывается, последним проявлением ее заботы о дочери. Наверное, отправилась к себе, во Францию из ставшей такой неуютной России, – ей даже наряжаться теперь здесь не позволялось, а отец в последнее время настойчиво навязывал пример воительниц женских батальонов или, на худой конец, сестер милосердия.
После этого исчезновения тяготы времени дали о себе знать не на шутку. Впрочем, у Софьи Осиповны были припрятаны и крупа, и сахар и даже масло, но всего этого, надо отдать справедливость, даже сама владелица не касалась, предвкушая «черный день» впереди. О! Сколько было сказано слов о благородстве мученицы– Софьи, о бесконечной милости, из которой она держит у себя «детку», правда только до того срока, который оговорен и оплачен заранее. Особо усердно Софья Осиповна напирала на упомянутые ранее бобы, на которых ее оставили те, кого Бог непременно накажет. Здесь с ней делалась истерика. И Лулу, гордая Лулу, то есть, конечно, никакая не Лулу, а гордая Саша, терпела все ее слова. Во-первых, пытаясь разобраться в происходящем, а во-вторых, расслышав в причитаниях двоюродной тети нотки подлинного горя.
Потом они узнали о перевороте в Петрограде. Переворот – так называют события Софья и такие, как она. На самом же деле, это пролетарская революция – то самое, за что боролись дядя Север, Григорий Трофимович, Сергей, Танина семья! А Александрин им помогала и верила в эту правду, хотя иногда пугалась жесткости и непримиримости борцов за нее. Значит, они вместе – победители? Куда же разбежались ее соратники? Почему она одна? Саша раньше представляла все это совсем не так. Ваня говорил с ней о прекрасном мире, где нет бедных, все работают, заботятся друг о друге, после работы вместе управляют государством, борются с врагами, не забывая при этом время от времени петь и танцевать. Жизнь каждого подчинена общей идее – вот как красиво он сказал. И тут же вспоминается, как Виконт рассказывал ей о человеке, проведшем почти тридцать лет в тюрьме, порой в страшных пыточных камерах. В застенках он написал книгу о городе Солнца, городе справедливости и равенства.
Как раз, справедливости ради, надо признаться, что Сашин воспитатель далеко не всегда заботился, чтобы все его рассказы были ей понятны. Очевидно, они должны были восприниматься ею как данность, как что-то интересное, существующее само по себе в жизни, в природе… Можешь – вникни и пойми, что значит раскат грома, полет майского жука, сполохи, а нет – просто смотри, слушай и знай: это есть. Вот и тогда тоже, про этот великолепный город, Виконт сказал, усмехнувшись: «В такое можно верить только в тюрьме», и не стал объяснять, почему.
Что же действительно последовало за радостной вестью: «революция совершилась»? Осень холодная, подмораживает почти по-зимнему. Нет дров. Нет керосина. Тянутся длиннющие очереди к продовольственным лавкам. Саша надеялась, что если Виконт придет к Софье Осиповне, та этого не скроет. Поэтому старалась как можно больше времени проводить вне дома, чтоб не пропустить другую возможность – встречу на улице. Эти ее «прогулки» имели вполне легальный характер – она ходит в лавки за продуктами, простаивает в очередях. Для Софьи Осиповны, отсиживающейся, как крот, в темных комнатах это было сущим благословлением. Без энергичной «детки» заявление: «Ни за какие сокровища шагу не ступлю по улице, где кишат эти большевистские монстры» или обратилось бы в фикцию, или привело бы к катастрофе, несмотря на все запасы, которые с непонятной быстротой таяли, таяли. Видимо, «черные дни», были уже в душе провозглашены Софьей Осиповной для себя.
Виконта Саша искала без каких-либо планов, беспорядочно, сумбурно. Иногда ей казалось, что он обязательно должен быть в Ростове, иногда же встретить его представлялось абсолютно безнадежным делом.
Никого она в своих скитаниях по городу так и не встретила, ничего не решила и невольно стала представлять себе окружающее затянувшимся антрактом, безвременьем, гигантской сменой декораций. Пройдет время, еще день, еще, и взовьется занавес, начнется новая глава, в которой Саша будет действовать, жить…
Время прошло, и декорации сменились, да только так, что она не могла себе и представить. Снова зазвучали выстрелы и попрятались в домах порядочные граждане. Бои под городом, бои в городе. Слухи – казаки, как теперь говорили «белые», наступают, вот-вот будут в городе. Всю эту смутную, тревожную неделю Софья Осиповна молилась, распластавшись перед иконами. Саша, стоя у окна, тоже молилась, по-своему – пусть эта встряска имеет смысл, пусть поставит все на свои места, пусть поможет найти, кого надо. Скоро замелькали на улицах знакомые мундиры и погоны. Их даже стало гораздо больше, чем раньше, – говорят, офицеры понаехали сюда отовсюду, больше всего из «красного» Петрограда. Неизвестно почему, но и после того, как город была взят, Софья Осиповна не ослабила скорби в молитвах – может быть, боялась «белых» тоже? Однако на улицу стала понемногу выходить.