Текст книги "Меч истины (СИ)"
Автор книги: Atenae
Жанры:
Мистика
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 27 (всего у книги 38 страниц)
Вот рядом Жданка-сестра. Не по крови сестра, по наречию. Да по судьбе, что нас всех вместе накрепко связала. Крутила жизнь, мотала щепками в водовороте, да и прибила к тихому берегу надёжному. А берег тот – возьми и обвались! И вновь щепки плывут по реке, и нет им пристанища. Да, верно, и не будет уже!
– Нельзя ворожить теперь, – Жданка говорит. – Время пришло ей очнуться! – и ко мне. – Плачь, Смородина! Бабы плакать должны. Не век с горем вековать будешь, только нынче крепись. Жить ты должна, Смородина, сын у тебя! Твой сынок, твой да ещё того, по ком скорбишь. Негоже сыну без отца-матери.
Смородиной она меня прозвала не со зла, не потому, что, дескать, запах от меня дурной. Это она ягоду вспомнила, что растёт в наших краях. Душистая ягода, сладкая. Говорит, будто глаза у меня, что смородины. Всем я не в своё племя пошла. И сыночек тоже в меня уродился – смуглотой и волосом вороным. Только глазёнки не смородинами – щедрой небесной синевой глядят. В отца…
Для чего же ты повстречался мне, синеглазый мой, для чего покинул, когда жить без тебя не смогла? Была себе бабой крепкой, амазонкой без сердца и памяти. Для чего ты меня отогрел? Для того ли, чтоб ныне сердце рвалось на все стороны – искать твои следы. Да нет их, следов – всё развеял ветер, затоптали кони, зализали волны. Сарматы над могилою ставят курган, и тем выше курган, чем выше человек, что в нём лежит. Нет над тобой кургана, высокий мой, могилы даже нет, где могла бы оплакать, отрыдать всласть над загубленной судьбой! За что же так? За то ли, что себя не щадил, других бороня?
Будь он проклят, тот, кто тебя на смертные муки обрёк! Да отольётся ему стократ каждая твоя кровиночка, каждая слеза моя! Нет божьего суда над убийцей – будет людской! Сама свершу. И не будет ему милости, и не будет прощения.
А Жданка знай, шепчет на ухо:
– Живи, Смородина! Сын у тебя…
*
Это прежде мне казалось, будто я ненавидеть умела. И не злоба то вовсе была – ползлобы, и вышла она вся, едва встал на моём пути высокий синеглазый чужак. Да и для чего мне ненавидеть было, коли всё совершалось по Правде божеской и людской? Рано я позабыла, каков мир вокруг, как он отличен от того, что Визарий строил своей верой да жертвою. Теперь ко мне настоящая ненависть пришла, когда пал он – не от меча, от измены чёрной, когда замучили его те, для кого он жизни своей не жалел. Теперь знала я настоящую злобу, и не было на земле того существа, к кому относилась иначе.
Подступила к галлу:
– Марк тебя учил. Отслужи теперь – научи драться меня!
Лугий остро посмотрел.
– Оно тебе нужно, Аяна? Для того ли жить сейчас должна?
Я отмолвила, как отрезала:
– Для чего – не тебе судить. Меня судить теперь ни у кого права нет. Сама судить буду.
Не стал он спорить, только жёлтой головой покачал.
Я меч Визария взяла. Не тот, каким он бился со мной в памятный день, когда отвёл от меня злую судьбу, жизни научил. Тот был вовсе диковинной работы. Томба сказывал, что отковали его для мести лютой, ан служить ему по-другому пришлось. Сломался тот меч, Марк говорил: оттого, что на хорошего человека поднял. Тот меч я и не знаю, удержала бы? Долгий он был да тяжёлый, лишь Визарию по руке. Ну, а после он другим мечом сражался, простой римской спатой. Спата тоже тяжела, да поднять всё же мыслимо.
Чёрный Томба только головой покачал:
– На что он тебе, сестра? Для воина половина умения – подобрать оружие по себе. Не удержишь ведь!
Что он смыслит в этом? Тяжёл, нет ли? Его черен мужнина рука держала, он помнит её тепло. Всё помнит и меня не предаст.
Ещё Томба сказал: «Ну, застрели его, коли невмочь!» А не разумеет главного: не на стрелах пребывает милость Маркова Бога – на клинке. Правды с луком не ищут. Хоть мне и впрямь владеть им было сподручнее.
Лугий же ничего не сказал. Учил без жалости, спрашивал строго, лишнего не говорил – ровно и не он вовсе.
Стояли мы на поляне в лесу. Я, как опамятовалась, им сказала, что не поеду никуда, пока не превозмогу ту науку, что мужа моего кормила да защищала. Так и стали табором, благо – от какого-то города невдалеке. Томба туда наведывался, поесть приносил. Где брал – того не ведаю. Деньги-то все последние на тот свиток ушли, что лежал теперь, в чистую тряпицу завёрнутый, среди прочих ценных вещей. Жданка схоронила, я его больше в руки брать не могла. Прошло для меня время слёз. Скоро другим плакать.
И опять не помню ничего, только раз за разом мгновенный проблеск меча, да как его отражала. Наскачусь, намашусь за день, после сплю без снов, ровно оглушенная. Но Богининого безумия я не звала. Не так за Марка мстить хочу, а в полном уме и памяти.
Не то чтобы прежде я драться не умела. Амазонки с малку воинской науке учились, да у нас она всё же другая. Мирина сарматка была, они к конному бою привычные. Так она и нас на коней усадила, обучила луком владеть. Мечевая наука не всем давалась, я ещё из лучших была. Чтоб мечом ударить, на то большая злоба нужна – крови не бояться. Стрела что – пустил, и полетела! Попала, нет ли – стрелок крови не видит, разве что срезнем стрелять. А на мечах – тут без крови не обойдётся. А то ещё срубят рученьку, или голова с плеч слетит. Драться-то нам в те поры только понарошку приходилось. Марк говорил: напади на нас кто всерьёз, не удержались бы. Да ведь не нападал никто. Как же нас местные берегли, лелеяли – за драгоценную бабью науку, за животворящие руки девственных жриц! А мы, знай себе, махали меж собой лёгкими мечами-акинаками, и думали, что нет нас сильнее. Как до дела дошло, Лугий Мирине быстро эту ошибку объяснил.
А мне бить насмерть надо было. Два удара нанести, а там пропадай моя незадавшаяся жизнь! Один – тому святоше, что Визария замучить велел. Не видала я епископа Прокла никогда, а чего только горечь не рисовала! Это и хорошо, что после схваток спала почти без снов. Когда сны приходили, видела я, как вхожу в христианскую обитель. И брызгала кровь от меча по обе стороны. А потом шла какими-то подвалами да проходами, и кто-то всё нападал из темноты. А уж после находила того, и не человек он был вовсе, а зверь страшный да гадостный. Заносила свой меч, и вдруг срывалась рука, падала. И я падала, не в силах свершить, для чего пришла. Просыпалась как во льду, дрожала. И уж после трудила себя, что было мочи, чтобы не повторилось въяве, когда убивать приду.
А другой удар не являлся мне во снах никогда, хоть и знала, кому его нанесу. Тому мальчишке кудрявому черноглазому, которого Марк пригрел. Всё лето гадёныш хлеб наш ел, западню готовил. И если хозяин его виделся мне невиданным чудищем, отвратительным и всемогущим, то смазливого рисовальщика могла я раздавить, как червя, обувь только поганить не хотелось.
Нет, не видела я, как монашка Давида убивать буду, а только знала, что убью наверняка.
Бабы не поверят, если сказать, что сын меня вовсе в те поры на свете не держал. Умерла я вместе с мужем, страшно любить было. Всё мнилось: привяжусь к кому, вот тут и настигнет амазонку гнев Богини, которую предала. Не так ли Визарий у меня отнят был?
Ревнива девственная Богиня Луны, и отступниц карает без жалости. Первая кровь мне сполна отлилась, вторая не прольётся. Жданка с Лугием малыша не бросят, Томба ему вместо дядьки будет. А для меня всё окончилось, кроме мести. Да и ей скоро конец придёт.
Не добралась я до отрока Давида. Другой мне под руку подвернулся.
Было это, когда снова тронулись в путь. Пределы Империи уже давно остались позади, однако поклонники Единого бога и тут попадались. До Боспорских пределов, где их не жаловали, были ещё долгие дни пути. Заехали мы в один городок, не городок – селение с небольшим торгом. Какое дело нас на торг занесло, не ведаю, не вникала. Близкие обо мне заботились, я же больше для мира не жила.
На торгу кого только не было: варвары, сбродный народ. Говорили всё больше по-гречески. Греческую молвь я разумела с грехом пополам, да и не прислушивалась особо – пусть себе галдят. И вдруг среди гама послышалась мне знакомая чистая латынь. Высокий голос говорил, как выпевал:
– …Боже, будь милостив ко мне, грешнику! Сказываю вам, что сей пошёл оправданным в дом свой более, нежели тот: ибо всякий, возвышающий сам себя, унижен будет, а унижающий себя возвысится!
Меня как подкинуло: и сюда добрались проклятые! Всюду тянет корявые руки вездесущая тень креста! И пошла я на голос, сквозь толпу, как сквозь воду.
Проповедник один был. Рубище с обтерханным подолом, босые ноги из-под него глядят. Молодой – по голосу слышно. Давида проклятого старше может лет на пять. Волосёнки светлые, реденькие, с них лупа сыплется – плечи, как в снегу. Все они такие – приблажные, золотушные! Змеи ядовитые!
Зарычала я и потянула свой меч. Едва не рубанула поганца со спины, хватило бы сил пополам разделать. Да вдруг клинок с размаху на другой налетел, только искры брызнули. Проповедник от толчка упал навзничь: бородёнка куцая, прыщавый, руки в цыпках крест тискают, шепчет чего-то. Дёрнула я спату, хотела снова ударить. И снова не удалось, меч на меч налетел. А монаха заслонило лицо Лугия:
– Стой, Аяна!
Всё было, как в тех поединках, что вели каждый день. Только одним отличалось: лежал у нас под ногами христианин. И мой клинок к живому телу рвался, а галл ему не давал.
– Пусти! – рыкнула я.
– Не пущу, – просто сказал он. – Что тебе этот сделал?
– Все они…
– Этот Визария не убивал! – рявкнул Лугий. – Этот никого не убивал! Ты его убить хочешь. Ты! Чувствуешь разницу?
Не было для меня разницы, и быть не могло. Но он всё равно не пускал. Биться с ним? Так ведь не одолею, как ни разу не одолела в учебном поединке. И помнилось мне, что галл словно бы в росте прибавил. Так-то мы с ним почти вровень были. А когда сошлись, столкнувшись к клинку клинок, вдруг оказалось, что возвышается надо мной этот воин, и глаза знакомым синим огнём горят.
– И ты с ними!.. Они Марка… и ты…
Он вдруг убрал свой клинок, и мой меч провалился вниз, заставив посунуться за ним. Пока его поднимала, Лугий быстро заговорил:
– Ничего ты не поняла, Аяна! Не поняла, чему Визарий учил. Не в мести правда, а в воздаянии. Когда бы он на невинного меч поднял, не так бы мы его оплакивали. Знаю, тяжко тебе! И мне тяжело. Обещаю, вместе по Проклову душу пойдём. Ты только прежде сына вырасти! Пусть живёт Гай Визарий, пусть знает, чему служил его отец. Пусть сам определится, для чего жить будет! Вот тогда мы с тобой сможем воздать. Но не раньше того!
Горячо говорил, но я не опускала меча, хоть держать всё тяжелей становилось. И этот тихонько шептал да молился у наших ног.
– Посмотри на него, – Лугий сказал. – Посмотри, на кого руку подняла!
Ряса проповедника задралась, и стала видна невозможно кривая, в трёх местах переломанная нога с жуткими шрамами на месте ударов.
– Думаешь, только с тобой жизнь жестоко обошлась? Тогда ударь его! Давай, бей, сестра! И бог Визария тебя простит!
Последним усилием рванула я вверх тяжёлый мужнин меч. А опустить на калеку так и не смогла. Упала, как падала в тех снах, и меч на камне вдруг переломился у крестовины.
А над головой всё звучал голос Лугия:
– Нет больше Визария. Но мы есть. И кому ещё на земле его живую Правду блюсти, кроме нас?
Стиснула я обломки меча, ранясь в кровь. Чья-то тонкая рука настойчиво пыталась вынуть их у меня. Она мелко дрожала, эта рука – вся в цыпках. Я подняла глаза. Бледный до синевы золотушный проповедник что-то шептал трясущимися губами, а сам всё гладил мои израненные пальцы.
*
Не помню, как Лугий меня с торга увёл. Всё тело свинцом налилось, ноги не шли. Не смогла я за Марка отомстить. И впредь не смогу. Для чего жить теперь?
Баба я – ни силы, ни ума! Мнила – мужа заменю в нелёгком служении. Куда там?
Наш табор по обычаю за городом стал, у сонной, осокой поросшей реки. Подошла я – бросился в ноздри запах конского навоза и мяты. Дети на берегу играли, Жданка что-то шила и напевала. Томба у котла колдовал. Лугий меня мимо них сразу к палатке повлёк. Увидала сестра, что у меня с ладоней каплет, кинулась, чистых лоскутов принесла, давай мне руки обматывать. Обматывает и шепчет, кровь заговаривает. Жданкины заговоры крепкие, быстро руда унялась. А всё одно – в ушах будто комары зудели, и перед глазами плыло. Изрезанные руки болели, да по мне хоть бы и сильнее. Потерялась я на этой земле, сама себя не найду.
Жданка меня уложить норовила, а только я не легла. Почудился вдруг за пологом ненавистный голос, по-латыни говорящий. Слов не разобрала, зато хорошо слышала, что Лугий ответил:
– Она не причинила тебе зла. Напугала только. И ты на неё зла не держи, иди отсюда.
Золотушный не уходил, говорил смиренно. Ох, как же я их говор ненавижу!
– Душа этой женщины в смятении. Может, я смог бы помочь?
Судя по тому, как Лугий цедил слова, он тоже себя превозмогал, чтобы не ругнуться, а то и рубнуть сплеча:
– Не нужна ей помощь от вашего брата. Её мужа христиане убили.
Золотушный коротко охнул и смолк. Я подумала – ушёл. Но время спустя он вновь голос подал:
– А ты уверен, добрый человек, что это были мои братья во Христе? Господь воспретил проливать кровь. Ибо сказал Он: «Любите врагов ваших, благотворите ненавидящим вас, благословляйте проклинающих вас и молитесь за обижающих вас!»
Лугий оборвал:
– Избавь от своих евангелий! Если епископ Истрополя – не христианин, то я, наверное, женщина!
Голос золотушного совсем упал, но он продолжал разговор:
– Расскажи мне, благородный воин, как такое могло произойти? Не сотворил ли погибший какого греха, что пастырь решился его покарать? Быть может…
– Я не знаю, что, по-вашему, есть грех! – громыхнул Лугий. – Марк Визарий бился на поединках за обиженных, когда они прибегали к его помощи. Не было человека мудрее, чем он, никто так истину не искал! Потому что за каждую отнятую жизнь бог убивал его, заставляя испытать все муки виновного. И воскрешал, сочтя приговор справедливым, чтобы Визарий мог вершить суд дальше. Он служил людям разумом и мечом двадцать лет. А потом ваши сочли, что это как-то оскорбляет Христа. Визария заманили в ловушку и убили в тюрьме!
Настала тишина. Я уж думала, надоедный всё понял и ушёл. Голова кружилась, но я встала и откинула полог. Хромоногий калека сидел на земле, молитвенно сложив руки, и плакал. Увидав меня, он поднял некрасивое мокрое лицо и прошептал:
– Прости меня, женщина! Прости за моих братьев, которые не поняли Божьего чуда и отняли жизнь у достойного человека! Прости, не ради меня – ради себя самой. Потому что если не простишь, не достанет у тебя силы жить.
Я ломко прошла мимо него, словно полный сосуд несла, стараясь не заплакать. Села на берегу, пропахшем мятой. Запах горячее горло студил. Вода мимо текла, мясистые стебли колыхались на дне, танцевали вместе с рекой. Над водой зависла стрекоза, отражалась в струящейся глади. И так покойно было в мире, что слёзы могли его напрочь разбить, как разбивает молния древесный ствол.
Сзади детские ножки протупотели, сынок в спину ткнулся и побежал дальше играть. Поодаль раздался малышкин голос:
– Дядя, ты кто?
– Я Пётр, – ответил незваный. – А ты кто?
– Я Златка, – сказала она. – А ещё Гельд.
С тех пор, как из готского селения ушли, никто не звал девочку германским именем, а она всё помнила. Монаху, однако же, двух имён мало показалось.
– Красивое имя, девочка. На моём языке оно тоже красиво звучит – Аурика! И волосы у тебя впрямь золотые. А это братец твой? Как тебя зовут, малыш?
Когда дома жили, он только начинал говорить. Там простые слова: «мама», «дай». Мы ещё спорили, понимает ли он, что лепечет? Потом сошлись – понимает. Потому что он на моих коленях разное щебетал, но стоило появиться Марку – птичкой вспархивал: «Папа!» А так, по большей части, говорил непонятное. Как мы бежать пустились, я и не замечала, что он растёт. Не ждала и нынче, что внятно скажет. Но сынок ему ответил:
– Гай Визаи!
И разлетелся мир на куски, как тонкая чашка…
Какое богатство мне было дано? Всё потеряла, растратила! Всё забыла в злобе и горести. Даже ту малость, которую помнил малыш двух с половиной годов.
Гай Визарий! У меня сын, и имя ему – Гай Визарий. Он вырастет и станет красивым статным юношей. Его отец никогда не понимал, как он был красив! Сын пойдёт в него: ростом, силою, разумом. Я буду смотреть на него и видеть живое воплощение мужа, лучше которого нет и не было на земле. Он будет жить, и память моя, омытая моей лишь кровью, будет чиста.
Прости, сынок! Как же долго ты был один! Как долго не знал материнской ласки. Пока я упивалась горем, ты хранил в памяти своё имя – имя твоего отца, что не должно исчезнуть, раствориться в безвестности.
Марк, даже умирая, не забыл свой долг. А я, никчёмная, едва не позабыла свой. Презренный мальчишка Давид, потрясённый его гибелью, пришёл, чтобы спасти нас. Я же едва не потеряла сына, которого муж мне подарил!
Гаяр, почуяв неладное, снова тепло ткнулся мне в спину. Потом подлез под руки, заглянул в лицо чистыми синими глазёнками:
– Мама пачи?
Я не плачу, сынок! Пусть годами плачет моё сердце, омывая вырванную часть – тебя больше не коснётся горе. Ты будешь расти в довольстве и радости. Я обещаю тебе!
А он уже мостится у меня на коленях, словно котёнок:
– Мама, и пачь!
Мама, не плачь! Как же сдержаться, как не напугать его звериным рыком, что рвётся из груди?
И чей-то голос, отвлекая, шепчет прямо в ухо:
– Крепись, сестра! Смерти нет, есть лишь разлука. Любящие души встретятся, когда Господь призовёт их на небеса!
Кажется, у нас с Визарием были разные небеса…
*
Хромой калека остался с нами. Никто и не понял, как это произошло. Просто сначала он оказался подле меня, когда едва не зашлась в жутком крике. И крик вдруг отступил, как отступает штормовая волна, когда стихает шквалистый ветер. И не слова были тому причиной, я и не слышала тех слов. А просто… Не знаю, какой силою он меня усмирил!
После же… они сидели со Златкой подле шатра. Мой сынок тянул деревянный крест, что монах носил на груди. Пётр не сердился, давал малышу посмотреть. Златку же интересовало другое:
– Дядя, кто тебя так?
Она с любопытством разглядывала кривую, всю в шрамах ногу. Интересно, увечья Томбы не казались детям странными или уродливыми. Они даже не понимали, что он тоже калека: всё время просились на спину – покатать. Бывший воин сажал их на загривок по очереди, или высоко подкидывал над головой, заставляя визжать от восторга. Он был почти так же высок, как Визарий. И хромота его была заметна только чуть. Он весело говорил, что подрубленные жилы заросли за столько-то лет, но Марк всё равно смотрел больными глазами. Когда-то он сказал мне, как случились эти раны. Какую же силу надо, чтобы сотворить, а потом носить этот грех в себе! Но Томба зла не помнил:
– Визарий правильно сделал. Он спас меня. У меня бы ума не хватило его спасти. Да и не одолел бы. В тот день на арене не было бойца лучше Лонги! – кажется, он гордился своим победителем.
Томбу дети увечным не считали. А Петра пожалели сразу.
– Кто тебя так?
Некрасивое лицо похорошело от улыбки. Только улыбка была печальной:
– Люди сделали это со мной. Тебе не надо знать о таких людях, девочка!
Но Златка много чего о людях знала, и у неё было своё мнение:
– Расскажи!
И Пётр рассказал:
– Я учил в одном городе, что не надо насильственно крестить язычников, ибо человек, отрёкшись внешне, в душе может всегда оставаться при своей вере. Люди сердцем должны принимать Христа, нет пользы в насилии. К тому же я говорил, что каждый, кто творит добро и не делает зла, также угоден Богу, как ревностный христианин. Священники объявили, что я повторяю речи еретика Василида, и меня заключили в тюрьму.
Тут Пётр снова улыбнулся:
– Они требовали от меня признания в гностической ереси, в которую я никогда не впадал. Что же, я отрёкся от неё. Но охранники всё равно переломали мне ногу. И в тюрьме я сидел долго-долго.
Златка нахмурила светлые бровки:
– Надо сказать об этом дяде Марку, когда он придёт. Дядя Марк накажет злых людей, обидевших тебя.
Монах Пётр уже всё знал о нашем горе, но лишь кивнул серьёзно:
– Я обязательно скажу дяде Марку, девочка. Только наказывать злых людей не имеет смысла. Они сами должны понять, что ошибаются. Так учил Христос.
– Кто такой Христос? Расскажи! – снова потребовала Златка.
Давид, живя в нашем доме, молился своему распятому богу, но детям о нём не говорил. Я хотела оборвать проповедь, да не успела.
– Иисус Христос был божьим сыном, выросшим в доме простого плотника. Он был беден, но не искал богатства. Вместо этого он всегда помогал людям: лечил больных, воскрешал мёртвых. А потом добровольно позволил злым людям распять себя на кресте, чтобы открыть всем путь в Царствие Небесное.
Златка охнула:
– И он умер, этот добрый человек?
Пётр кивнул:
– Умер и был похоронен. Но на третий день воскрес, и утешал своих друзей. А потом вознёсся к своему Отцу Небесному, и там будет встречать всех нас, когда мы к нему придём.
Но дочь Меча Истины уловила то, что нужным считала:
– Надо папе сказать. И дяде Марку. Они пойдут и накажут злых людей, мучивших Христа.
Пётр не стал с ней спорить, лишь погладил золотую головку невесомой истресканной рукой:
– А знаешь, дядя Марк повстречался с Христом и говорил с ним. Думаю, Христос одобрил его служение.
Златка широко раскрыла глаза:
– Он ходил к Христу? Вот здорово! Должно быть, ему помогали Перунов пёс и Хорсов конь! А почему папа Лучик с ними не пошёл? А о чём они говорили? Дядя Марк узнавал про злых людей?
– Они о многом говорили, девочка. Но я не знаю, о чём.
Златка, одержимая мыслью, дёрнула Гаяра, заставляя выпустить распятье:
– Слышишь, Гай? Спросим твоего папу, когда он придёт, что рассказал ему Христос!
Счастливы дети, они не скоро поймут, что он никогда не вернётся!
*
Никто не погнал увечного прочь. Лугий и Томба молчали, а Жданка даже как-то полечила его язвы и нарывы. Диво сказать, во мне лютая злоба тоже унялась, и не хотелось больше его убить. Мне никого не хотелось больше убивать. Слаба я стала, всё бы сидела, держа на коленях сынка, или глядела, как дети играют. И вот ещё диво: сны меня уже не мучили. Ни разу с той поры не являлся, не пугал звериным рылом епископ Прокл. И Давид… почему-то я не испытывала к нему былой злобы. Орудие он – бессмысленное, слепое, но верное. Один ли на земле зло творит по неведенью? А проведал, что сотворил… – стал ли сам дальше жить?
Странно было. Боль моя словно бы приугасла, подёрнулась пеплом. Знала я, что никуда она не делась, что взовьётся пожаром, едва трону угли. Но откуда-то взялась сила – та, что мне нужнее всего сейчас была – сила жить. Ради сына жить. Ради близких, что Марк за годы собрал. Вот и не было его больше, а с его именем пристал к нам монах Пётр, и принёс мир изболевшейся душе.
Я не ведаю, простила ли? Навряд. Ничего не прощу тем, кто Визария жизни лишил. А только и он мне вовек не простит, если путь свой до срока оборву. Как я не простила бы ему слабости. Был ли он способен на слабость?
Нет, вру! Всё простила бы, всё снесла! Только бы жил рядом, согревал своим теплом!..
Да не бывать уж тому. Одна надежда только и осталась – что Петров бог позволит после смерти свидеться, хоть малое время вместе побыть.
Пётр говорил много и складно. Особенно любил разговаривать с детьми. Жданка, бывало, им сказки сказывала: про чудеса, про богатырей, про славные дела, про мечи-кладенцы. Калека тоже рассказывал, всё про своего Христа. И не было в тех баснях боёв да побед, а малые слушали. Гай по малолетству едва ли что понимал, а Златке нравилось.
– Все вы – добрые самаряне, – однажды сказал Пётр.
Златка потребовала объяснить, и монах рассказал:
– Один человек шёл из Иерусалима в Иерихон, и на него напали разбойники. Тяжко изранили и бросили на дороге. Той дорогой ехал священник. Увидев раненого, он испугался и проехал мимо. Потом также мимо прошёл и левит – учитель законов. А добрый житель Самарии, в которой не почитают истинного Бога, помог несчастному, ничего не требуя для себя. Так записано в святом Евангелии. Вот и я говорю: какая разница, как молится человек, если он добр и праведен?
Златка всегда слушала Петра, открывши рот – ей нравились истории про Христа. Мне же пришла вдруг мысль. Разыскала я купленный свиток и подошла к монаху.
– Ты книжный человек. Можешь разобрать, что здесь?
Он долго читал ломкие листы, потом спросил:
– Откуда это у тебя, женщина?
– Сыну купила, – сердито молвила я. – Вырастет – прочтёт.
Он снова читал и хмурил брови.
– Что в нём?
Пётр свернул рваный пергамент и сказал:
– Это писал Овидий, римский поэт, живший четыреста лет назад. За непристойные стихи император изгнал его из Рима на дальнее побережье Понта, где тот и умер.
Кажется, я прежде слышала от Визария это имя. В Томах Овидий жил, Томы от Истрополя совсем недалеко.
– Прочти мне, что пишет Овидий.
Монах снова нахмурился, но всё же прочёл:
– Вместе накройте землёю, единым накройте курганом
Тех, кто был связан любовью и жизни последним мгновеньем.
Ты же, о древо, ветвями покрывшее тело Пирама,
Вскоре покроешь меня, и да будут же знаком печали
Чёрного цвета плоды; сохраняй их отныне навеки
В память о дважды пролившейся крови: Пирама и Тисбы.
– Едва ли твой сын будет читать Овидия, добрая женщина. Овидий не писал о подвигах, он писал о любви.
Овидий писал о любви. Ничего я не знаю о Пираме и Тисбе, что умерли и похоронены в одном кургане. Только сердце рванулось в ответ. Почему никто не сказывал мне, что в свитках записаны песни?
– Почитай ещё!
Он прочёл:
– Вот завершился мой труд; его ни Юпитера злоба
Не уничтожит, ни меч, ни огонь, ни алчная старость.
Пусть же тот день прилетит, что над плотью одной возымеет
Власть для меня завершить неверной течение жизни, -
Лучшею частью своей, вековечен, к светилам высоким
Я вознесусь, и моё нерушимо останется имя.
Марк, не ты ли это протягиваешь мне руки из своего одинокого посмертия, чтобы я могла найти силы продолжать мой путь на земле? Если это так, я не буду спорить. Довольно я спорила, пока ты был жив. Вольно мне было спорить, когда ты всё равно знал обо всём на свете гораздо больше меня. Ты и сейчас это знаешь, и подсказываешь мне. Я поняла тебя, любимый!
– Монах! Научи меня читать!
*
Воин в панцире с тяжёлым копьём наперевес скакал на сарматской лошадке по серой мраморной плите. Под ногами лошадки были незнакомые буквы. Я уже знала латинскую грамоту и даже сама могла читать некоторые стихи «Метаморфоз», но те знаки были мне незнакомы. Должно, греческие.
Плита стояла в основании башни, сложенной из дикого камня. Старая кладка совсем развалилась, к тому же была облизана пожаром. Нынче у подножия стены вновь мешали раствор и укладывали камни. Верно, днём тут было людно. Я же пришла к стене на закате и не встретила никого.
Городок Танаис спал над высоким берегом ленивой реки, нёсшей мутные воды к солёному Меотийскому озеру. Мы вошли в него знойным полднем. Не дремали только стражники у распахнутых ворот. Пустым занятием было сторожить эти ворота, когда стена вокруг них едва превышала мой рост. На нас глянули и без слов пропустили внутрь. А чего ж? Две бабы, два калеки, два ребёнка – и лишь один воин при мече, да и тот невеликого роста.
У дощатой пристани грузился купеческий корабль. Корабль был новый, глазастый, с синим крашеным парусом. Детям он сразу понравился, но поглядеть не дали. Надлежало сначала найти, где ночевать будем. Мыслили, что в корчме, но Томба скоро обернулся и сказал, что кругом полно брошенных домов. Больше развалин, конечно, но есть такие, где можно жить.
Улочки в Танаисе узкие, повозка пролезала с трудом. Хорошо, навстречу никто не случился, не знаю, как разошлись бы. Пётр сказывал, что Танаис – последний греческий город, дальше к полуночи – только варвары. Прежде я не слишком много городов повидала, всё мерила по Истрополю, который сами жители звали дикой окраиной Империи. В сравнении же с Танаисом то был всем городам город.
Дом, куда привёл нас Томба, на улицу одной узкой калиткой глядел. Стена – пуще крепостной. И примыкал он к прежней крепостной стене, да она развалилась вся. Хитрый строитель те развалины в дело пустил – встроил подворье в угол былого детинца. Должно, когда он строился, ни укреплений, ни власти твёрдой в городе не было – иначе, кто бы ему позволил?
Прочие дома, по соседству, закоптились дочерна, у нашего иные камушки чистым боком светятся. По всему, после пожара отстроили. Дворик квадратный, на него со всех сторон четыре хоромины глядят. Одна хоромина большая, с очагом. Вещи там от хозяина остались: мисы, котлы – пыльное всё. Под комнатой подвал в нём пустых амфор десяток, весы, грузики. Не иначе, купец жил.
Что Томбе особо по нраву пришлось: справа тянулся навес под камышовой крышей, а под навесом сено. Рядом амбарушка с зернотёркой, глухо вделанной в глинобитный пол, и зерна сколько-то в больших глиняных горшках. Хлебная печь тут же. Жданка сразу хлопотать взялась, лепёшки месить. Воду нашли в колодце в дальнем углу двора. Недобрая была вода: солёная и горькая, да, видать, в Танаисе иной не водилось – Меотида рядом. Потом Лугий в маленьком дворике водосборную цистерну отыскал, там дождевая вода на дне. Пить из неё взяли.
Кобылку чуть не расположили в странной хоромине, что была открыта с одной стороны, столб крышу подпирал. Очаг там для чего-то. После уже смекнули, что молитвенное место, должно быть. Испросили прощения у тамошних богов, по остаткам старого навоза конюшню нашли. Ночке по нраву пришлось прошлогоднее сено, стояла, хрупала. А то и тянула стебли с камышовой крыши.
Крыши в Танаисе почитай все камышом крыли. Даже странно показалось, истропольские римляне, хоть и небогаты, не скупились на черепицу. Совсем нищий городок, и людей в нём в половину меньше, чем должно быть.
И всё же к вечеру решила я, что осяду в Танаисе надолго. Вот там и решила, у башни с мраморной плитой, на которой конный воин. Подумалось мне вдруг, что это ведь последний город, где грамоте знают. Оно может и хорошо – от креста далеко. А кто же моего сына обучит греческому письму, когда он в возраст войдёт? Пётр наш невеликим книжником оказался: по-латыни знал, а по-гречески говорил только, читать не умел. Извинялся – молод ещё, не успел познать! Молод, правду говорит. Только где познавать будет, если с нами и дальше пойдёт?
Детишки выпросились со мной – гулять. Я взяла, чего ж? Надоело им, бедным, в повозке трястись день-деньской, надобно и ножки размять. Плохих встреч не боялась, был при мне долгий кинжал, почти меч. Мне таким драться сподручнее, чем спатой – прав Томба, как всегда.