Текст книги "Таков мой век"
Автор книги: Зинаида Шаховская
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 62 страниц)
Тени коварно подкрадываются, наползают и обступают, застилая свет, но внутренний голос не подсказывает, что вот-вот они окутают и нас.
Летом 1915 года мы опять отправились в Проню вместе с нашими кузенами. Товарищи брата Борис Григорьев и Павлик Самойлов тоже провели эти каникулы с нами.
В деревнях, через которые мы проезжали на этот раз, остались одни женщины и старики. На замену мобилизованным рабочим наняли крепких скотниц с Украины. В домиках имения поселились семьи польских беженцев, в казармах – человек двадцать австрийских пленных. «И к тем, и к другим вы должны быть особенно внимательны, – предупреждала нас мать, – потому что эти люди несчастны». Чтобы пленные не чувствовали себя совсем потерянно, мать расспросила каждого о его профессии и каждому нашла подходящее занятие. Австрийцы собрались перед домом и, стоя в своих серых шинелях, слушали мою мать, на их языке пожелавшую им провести здесь время так, чтобы потом вспоминать о нем без горечи.
«Гансу, почтовому служащему, поручили доставку почты; садовнику Иозефу – уход за садом; старый фельдфебель Каратош, чье имя местные жители тут же переиначили в «Картошку», стал заведовать «кавалерией» Прони, получив в помощники красавца Мартина. Фермера приставили к молочному производству; чех Федор, унтер-офицер, прежде чем стать помощником управляющего, выполнял обязанности ключника, заменив на этом ответственном посту нашего славного Ивана, мужа поварихи Насти, убитого на фронте и без особой сердечности оплаканного его несносной супругой. Среди тех, кого я помню по имени, был еще сапожник Карл – ему купили верстак и все необходимые для его ремесла инструменты. С тех пор он стал обувать всех обитателей Прони и, кроме того, неплохо зарабатывал, обслуживая жителей деревни. Винокуренный завод встал. Перегонные кубы и бродильные чаны были опечатаны.
Жизнь по-прежнему текла мирно. Сельские амазонки с Украины и военнопленные вместе возвращались с поля, бок о бок, в обнимку сидели на телегах и, нимало не смущаясь, распевали навязший в зубах патриотический деревенский шлягер:
Сербия, Бельгия,
Жаль нам тебя.
Германия проклятая,
Идем мы на тебя.
Иногда в Проню прибывали русские раненые, на лечение в госпиталь, оборудованный отчимом и матерью в одной из пустующих усадеб. Для них устраивали прогулки по парку и на озеро. Война подступала вплотную и вместе с тем была далека от размеренного уклада русской деревни.
Новая горничная Маша – черноволосая, крепкого телосложения, дочь волжского рыбака – научила мальчиков ловить раков ночью, при свете факелов, используя как приманку испорченное мясо. Существовал и более «героический» способ ловли раков. Рискнув разуться и опустить ногу в озеро у самого берега, можно было надеяться выдернуть ее из воды – лишь только клешня вопьется в большой палец – вместе с прицепившимся раком. У этого необычного спорта поклонников было достаточно: наши мальчики и Наташа ходили с желтыми от йода ногами.
Церковь находилась на территории Прони. Мы шли туда пешком, дорогой вдоль парка, минуя купы кустов, где под замшелыми надгробиями покоились прежние владельцы имения, князья Вяземские. По воскресеньям мальчики любили звонить в колокола, а деревенский хор пел в меру своих способностей, довольно-таки посредственных, хотя мой дядя Петр Нарышкин, большой любитель пения, прилагал немалые усилия, стремясь усладить наш слух более нежными звуками. Рыбная ловля, охота, верховая езда, теннис, уроки французского и немецкого занимали целые дни. Мы строили планы. «Когда Зика немного подрастет, поедем охотиться на медведя в Сарану», – обещал дядя Ваня, владелец еще четырех тысяч гектаров леса в Пермской губернии на Каме, близ Урала.
В параллель этой вполне обычной жизни, протекавшей у всех на глазах, у меня была другая жизнь, и ее тайны были непонятны мне самой. За гранью суеты простирался мир воображения; я лежала на ковре из иголок и прислушивалась к шорохам ельника. В голове проплывали какие-то мысли, вернее, обрывки мыслей и, не оформившись, растворялись, как бывает во сне. Я повторяла вслух строфы выученных наизусть стихотворений, и этим ритмам странным образом вторили ветви, шелестя в вышине, верхушки деревьев, раскачиваясь на ветру. Вдыхая аромат нагретой смолы, я погружалась в сладкое оцепенение и ощущала, прикрыв веки, как некий свет касается моих глаз. Это было обретение новой ипостаси моего «я» в любви к тишине и покою.
Со мной происходило нечто такое, о чем никому не хотелось рассказывать, даже матери. Когда мы сидели в столовой или в гостиной, голоса беседующих вдруг куда-то удалялись, а стены и люди отодвигались от меня, становились далекими, как будто я смотрела на них в перевернутый бинокль. Это длилось несколько секунд, а потом все вокруг приобретало нормальные пропорции, я вновь слышала все звуки и сознание возвращалось ко мне.
Еще меня охватывал иногда непонятный страх – непонятный, потому что он возникал беспричинно, где угодно, в любой момент, но только если я была одна. Этот страх нападал на меня, когда я была занята игрой или погружена в книгу, лежала в лесу или сидела в своей комнате. Вначале я ощущала неясное беспокойство; разрастаясь само собой, оно достигало кульминации. Я знала по опыту: стоит мне побежать на поиски Наташи или позвать няню, и подступающее беспокойство рассеется, но я ничего не предпринимала. Как зачарованная, ждала я прихода этого страха. Он овладевал мною постепенно, расходясь, как круги по воде, когда в пруд бросают камень; леденя сердце, он растекался до кончиков пальцев и ушей и сковывал меня. Все продолжалось какие-то секунды или минуты, но я застывала, не двигаясь и не дыша, отдавшись во власть этого необъятного и беспредметного ужаса, который не был ни страхом боли или смерти, ни страхом перед призраками… А потом он отпускал меня, я освобождалась и, встряхнувшись, становилась самой собой.
Возможно, я ничего не рассказывала матери, потому что не умела объяснить происходящее. Но воспоминания об этом настолько ярки, что и теперь я иногда заново переживаю один момент: я лежала у кромки леса в придорожной канаве (стоило только перейти дорогу, я бы наткнулась в саду на своих тетушек, чьи голоса были мне слышны) и созерцала облака. Играя в обычную детскую игру, я находила в их форме сходство с чудовищами или персонажами книг – птицами, зверями, ангелами Апокалипсиса. С горизонта, постепенно поглощая белые кучевые облака, на Матово надвигалась большая плотная туча. Темная масса заволакивала небо, омрачая землю. А я, скованная ужасом, ждала, когда она нависнет надо мною и сразит меня, лежащую в траве.
Эти приступы страха, год от года становясь все реже, прекратились только после 1940 года.
Уехав из Матова, мой отец поселился в Мураевне, родительском поместье в Рязанской губернии, а Матово сдали в аренду некоему Бадеру, немцу из Прибалтики, бывшему управляющему соседнего имения. Второй этаж сохранялся за нами, и сюда приехала после развода ее родителей моя маленькая кузина Сумарокова[28]28
Дочь Константина Владимировича Сумарокова и Наталии Алексеевны, урожденной княжны Трубецкой. (Прим. Д. М. Шаховского).
[Закрыть], дочь двоюродной сестры отца, урожденной Трубецкой, вместе с гувернанткой, англичанкой мисс Слэйд. Дед оставил ей солидное наследство, что немало осложнило ее жизнь. Надя, с ее невозмутимым лицом и локонами по английской моде, с ее скромно-застенчивыми манерами, внесла романтическую нотку в нашу маленькую компанию детей, воспитанных в полной свободе. Мы несколько раз ездили к ней в гости. Матово изменилось! Под управлением герра Бадера из имения оно превратилось просто в хорошую ферму, эксплуатируемую со всей жесткостью, – ферму, где не осталось и в помине прежней патриархальности. Прием, оказанный нам слугами и рабочими, свидетельствовал о том, что наш отъезд вызвал тогда искренние сожаления. Что касается собак, мое сердце разрывалось при виде их бурной радости, но в Проне были свои собаки, и, как положено порядочным собакам, они ревниво относились к вторжению чужаков, так что привести с собой матовских псов было невозможно.
Но Медведь не дожидался приглашения. Он отправился провожать нас до Прони, как будто поняв, что уехать в город мы сейчас не можем, поскольку лето в разгаре. Умудренный опытом пес, он пробирался через деревни, прячась под нашими экипажами, между колес, и таким образом обезопасил себя от нападения деревенских собак. Он был умен и отлично знал, что не имеет права переступать порог дома в Матове, но рассудил, что в Проне можно себе это позволить. Несколько дней Медведь укрывался в столовой, выходя лишь по утрам и вечерам; он держал под неусыпным наблюдением окружающую местность, чтобы безошибочно выбрать момент, когда собаки-неприятели далеко. Потом, соскучившись по своему гарему и вспомнив об оставленных обязанностях, Медведь исчез и вернулся обратно в Матово. Но он не забыл дорогу в Проню и вновь появился с визитом, на сей раз совершив самостоятельно путь верст в двадцать; обойдя стороной все деревни, он добрался до нас, высунув язык, весь мокрый, так как ему пришлось переплывать речки, – и ринулся в первую же открытую дверь, оставив за порогом оторопевшую пронинскую свору.
Медведь был неотъемлемой частью моего детства, и оно окончилось в каком-то смысле вместе с гибелью Медведя. Эта гибель скрепила его верность тем, кого он всю жизнь неподкупно охранял.
Лечение на курортах занимало свое место в жизни русских дам. По понятным причинам не имея возможности поехать в Бад-Киссинген или в Баден, весной 1915 года мать отправилась с моей старшей сестрой на Кавказ, в Ессентуки. К нам приехала тетя Поля Нарышкина, старшая сестра матери (см. фото. – Прим. Д. М. Шаховского), чтобы помочь дяде Ване оберегать нас от опасностей, которые – мнилось им обоим, детей не имевшим, – непременно нас подстерегали.
Близился Троицын день. С годами у нас установился негласный обычай: в этот день на рассвете дети отправлялись в парк и в лес за березовыми ветками и украшали ими все комнаты в доме, пока взрослые еще спали. Эта экспедиция повторялась из года в год и каждый раз подготавливалась совершенно секретно (конечно, это был секрет Полишинеля). В тот год, не успела заняться заря, как Юра, младший из моих двоюродных братьев, царапнул по стеклу нашего окна. Надев сандалии, накинув на ночные рубашки японские пеньюары, мы с Наташей выпрыгнули в окно первого этажа. Юра раздал ножи и садовые ножницы, и мы углубились в темные еще аллеи парка. Березы росли далеко, на другом берегу озера, над оврагом. Про дрогнув на утреннем холодке, мокрые от росы, мы добрались туда с восходом солнца. Груз срезанных веток был слишком тяжел, мы связали их поясами и тащили за собой, выполнив свою миссию. Подходя к дому, мы услышали крики. С хмурым видом, недовольный, что пришлось так рано встать, мой кузен Алексей ехал на велосипеде по аллее и выкрикивал наши имена. Это обстоятельство заставило нас спрятаться в кустарнике, чтобы не лишиться удовольствия проскользнуть в дом незамеченными. Но будучи уже у дверей, мы угодили в самую бурю. В то время как тетя Поля в слезах прижимала нас к сердцу, а горничная уже несла спиртовую настойку березовых почек для растирания, дядя Ваня разражался громовыми упреками, маскируя свою недавнюю тревогу за нашу участь. Нас наказали – и напрасно мы повторяли фразу, обладавшую, казалось, силой заклинания: «Мама не стала бы нас наказывать», напрасно рыдали из-за такой несправедливости. Домашние уже думали, что нас похитили цыгане, кочующие в окрестностях, – как будто мы были из тех, кого так легко похитить!
Мы не знали, что эта пустячная детская драма вскоре померкнет перед настоящей трагедией.
Дядю Ваню, человека в высшей степени уравновешенного, со дня приезда в Проню летом 1916 года стали тревожить мрачные предчувствия. Смутные и ни на чем не основанные, они не давали ему покоя. Однажды по пути в Епифань – ехал он, по счастью, в коляске с поднятым верхом, укрываясь от солнца, – его едва не убило шлагбаумом: сторож, поспешив, опустил его раньше времени, когда экипаж въезжал на железнодорожный переезд. Поднятый верх коляски смягчил удар, но это происшествие усилило страхи дяди Вани. В другой раз, снова собираясь по делам в Епифань, он накануне признался матери, что предчувствует какую-то опасность, и она убедила его отложить поездку.
Был вечер середины лета. Дом уже погрузился в сон. После позднего ужина все разошлись по своим комнатам. В столовой, дверь которой ведет на веранду, выходящую в парк, мать и отчим, задержавшись за убранным столом, продолжают разговор. Горничная Маша убирает серебро. Внезапно застекленная дверь распахивается, и на пороге появляются двое в рабочих картузах. Один из них совсем молод, другой средних лет, в белом пыльнике. У того, что постарше, в руках ружье. Отчим и мать встают навстречу вошедшим. Вероятно, эти люди явились просить помощи или сообщить о каком-то происшествии. «Что случилось? Что случилось?» – спрашивает мать.
Не отвечая, младший из незваных гостей указывает старшему на дядю Ваню: «Вот он!» Тот вскидывает ружье. Дядя Ваня бросается на него, и ему удается схватиться за ствол, уже наставленный на него в упор. Завязывается борьба. Мать понимает наконец драматизм положения. В ящике ее ночного столика лежит револьвер. Она устремляется за ним, а ошеломленная Маша роняет столовое серебро. Ближайшая дверь спальни оказывается запертой – по одной из тех случайностей, что всегда сопутствуют трагедиям, – и матери приходится бежать к другой двери, выходящей в коридор. Не успевает она ее открыть, как раздается выстрел. Няня Клеопатра, проснувшись от шума и через несколько мгновений выскочив из своей комнаты, видит мою мать с револьвером в руке. «Успокойтесь, барыня, успокойтесь», – повторяет она, а мать отталкивает ее, невнятно что-то объясняя. Но прежде чем вернуться в столовую, она, повинуясь материнскому инстинкту, теряет еще несколько секунд, закрывая наружные засовы, которыми снабжены двери детских спален. Вбежав в столовую, она видит дядю Ваню – он стоит на прежнем месте, держась правой рукой за левое плечо, и повторяет: «Ничего, Аня, ничего!» Мать, вне себя, кидается в парк, отстранив Машу, упавшую ей в ноги с криком: «Барыня, пощадите вашу жизнь ради детей!» Она стреляет во тьму прямо перед собой. Но уже никого не видно. И внезапно раздаются удары набата.
С фермы сейчас же прибегают полуодетые управляющий и австрийцы; одни только «мананки», украинки, чьи домики расположены в отдалении, ничего не слышали.
Раненого укладывают на диван, и пока Каратош и Мартин запрягают лошадей, мать рассказывает мужчинам, что произошло. «Дайте нам ружья, сударыня, – просит чех Федор, – и, клянусь вам, мы отыщем убийц, мертвых или живых». Но управляющий возражает: по приказу, военнопленных вооружать не полагается. Все-таки безоружные люди оцепляют парк, но никого не находят, а карета увозит дядю Ваню вместе с нашей матерью в епифанскую больницу. Дмитрий – ему тринадцать лет – садится рядом с кучером: он вооружен и намерен охранять пассажиров в пути.
Все поражены внезапным событием. Кто хотел убить дядю Ваню? Почему? Никто не способен найти ответ на эти вопросы, а пока надо прежде всего спасать жизнь раненому.
Я еще ничего не знаю о трагедии, все это время проспав. Проснулась я в странной обстановке. У нас под окном разговаривали два человека, одетые в форму, мадмуазель не появлялась, немецкая гувернантка Маргарита Мартыновна была подозрительно молчалива. Клеопатра отвела нас в спальню матери, уже вернувшейся из Епифани и собиравшейся ехать туда снова. Маша суетилась, укладывая чемоданы.
«Мама, что случилось?»
Видя мать – бледную после бессонной ночи, с покрасневшими глазами, я заплакала.
«Два злых человека стреляли в дядю Ваню и ранили его. Он в больнице, и вы поедете навестить его завтра после операции. Молитесь за него». И она уехала.
В Проне мы провели не один, а целых два дня, тянувшихся бесконечно. Об играх и прогулках не было и речи. Из Тулы прибыли судебный следователь, детективы, полицейские. Они подолгу беседовали с крестьянами соседней деревни Дудкино, допросили всех слуг и всех рабочих. Беспокойство, нервозность, подозрительность, страх овладели всеми. Сидя на террасе, мы по очереди листали альбомы, которые показывали нам полицейские, и вглядывались в снимки разных мужчин – толстых и худых, бородатых, с пышными шевелюрами и лысых, блондинов и брюнетов: непривлекательные лица, еще более обезображенные судебной фотографией. Революционеры или бандиты, все они в равной степени казались способными на убийство, но никого из них мы не могли опознать.
В одну ночь все перевернулось. Любой из тех, среди кого мы жили, мог оказаться пособником убийц. Нетрудно представить, что попытка убийства помещика чревата была тяжкими последствиями.
Что касается набата – ударил в него Дмитрий, проявив замечательное для своего возраста присутствие духа. Он услышал крики, затем выстрел и, бросившись к двери, обнаружил, что она заперта. Тогда он выпрыгнул в окно первого этажа и, забыв о любопытстве, выполняя строгие правила, принятые в нашем деревенском быту, побежал не в сторону столовой, а во двор фермы. Дернув за веревку колокола, подвешенного к балкону того строения, где жил управляющий, он поднял тревогу.
Вскоре до нас дошли первые вести из Епифани. Состояние дяди Вани ухудшилось, но, вопреки настояниям матери, он не соглашался, чтобы его отвезли в московскую клинику. Правда, епифанский врач уверял, что рана дяди Вани – проникающее ранение от выстрела из охотничьего ружья под левую лопатку – не представляет опасности, и разговоры о том, чтобы пригласить на консультацию коллег из Москвы, явно его задевали.
Мы увидели еще раз нашего отчима там, в епифанской больнице, в общей палате, рядом с больными крестьянами. Он отказался от приготовленной для него отдельной палаты, и нельзя было не удивляться тому, что этот человек, никогда не вступавший в короткие отношения с простыми людьми, с радостью принял их общество, словно присутствие этих крестьян, смиренных и терпеливых, облегчало его страдания.
Почему моя мать не верила успокоительным словам врача? Она присутствовала при всех болезненных обследованиях, которые этот специалист проводил с помощью подручных средств, не слишком щадя пациента и упорно твердя, что все идет благополучно. Но мать видела, как с каждым днем лицо ее мужа все сильнее искажается, а в глубине его зрачков рождается тревога.
Когда мы подошли к постели дяди Вани, он показался мне уже таким далеким и необычно кротким. Чтобы не утомлять его, через две-три минуты мать отослала нас, и мы вернулись в маленькую меблированную квартирку – лучшее, что можно было отыскать во всем городишке; тем не менее она кишела клопами и тараканами, так что всю ночь мы не сомкнули глаз.
Этим ли утром или наутро следующего дня дядя Ваня умер, и нас троих – Валю, Наташу и меня – отправили в Троицкое, поместье генерала Артамонова, отца наших петроградских приятелей, а тем временем проводилось вскрытие и подготавливались похороны нашего отчима.
Радость встречи с петроградскими друзьями была совершенно омрачена впечатлением от нашего краткого свидания с дядей Ваней, и хотя мертвым мы его не видели, трагическая его кончина вселяла в нас ужас. В ту ночь мы втроем спали в одной постели, прижавшись друг к дружке.
Готов ли кто-нибудь из нас встретить смерть человека, живущего с нами рядом? Среди летних роз расхаживали белые павлины, и сияющее великолепие их распущенных веером хвостов в тот раз соединилось в моем сознании со смутным, но отвратительным воспоминанием, преследовавшим меня лет с пяти или шести. Гуляя, мне случалось наткнуться на зрелище, заставлявшее меня сжаться и побледнеть: распростертый остов лошади, полуистлевший на солнце, или окоченевший труп собаки, убитой, потому что она была бешеной. Как далек от этого светлый образ часовенки на сельском кладбище, утверждающий единство живых и мертвых.
Рана – неопасная, по мнению епифанского врача, – оказалась роковой. Застрявшая в ней частичка пыжа вызвала столбняк. Увы! В войну 1940 года мне придется увидеть воочию, как умирают от столбняка: как деревенеет затылок, сводит все тело, и хотя сознание еще не угасло, человек уже не в силах что-либо выразить: лишь ужас наполняет его глаза…
Мы вновь собрались в Проне, куда должен был прибыть гроб под серебристым покрывалом. Стояли жаркие дни. Лето позолотило поля, под палящим зноем земля растрескалась от засухи. Крестьяне тех деревень, через которые следовал траурный кортеж, вероятно, желая показать, как сильно они осуждают это убийство, попросили разрешения встречать покойника при въезде и через все селение нести его на руках. Крестьяне Дудкина, ближе других затронутые этим событием и вызвавшие больше всего подозрений со стороны властей, прошли с гробом на руках две версты от их деревни до Прони. Гроб плыл, покачиваясь на длинных полотенцах из крестьянского холста. Рубахи несущих промокли от пота, и ладан клубился в недвижном воздухе, не оживленном ни малейшим дуновением ветерка.
Наконец гроб поставили посередине церкви. Вопреки обыкновению, он был закрыт, так как разложение тела шло слишком быстро. Сначала было сделано маленькое застекленное окошечко над лицом, но и его пришлось спешно закрыть. Хор тульского кафедрального собора пел молитвы, которыми Русская Церковь провожает чад своих в последний путь: в них, сквозь мучительную боль разлуки, возносится «аллилуйя» во славу грядущего Воскресения.
«Житейское море воздвизаемое зря напастей бурею, к тихому пристанищу Твоему притек… надгробное рыдание творяще песнь: аллилуйя, аллилуйя, аллилуйя!»
Когда настал мой черед, я приблизилась к стоящему на катафалке гробу и приложилась к нему. Коснувшись губами жесткой серебряной ткани, вместе с ароматом цветов впервые вдохнула я сладковато-тошнотворный запах самой смерти.
Брошены, один за другим, комья земли, затем могильщики насыпали холм у наружной заалтарной стены и поставили временный крест. По тропинке меж деревьев родственники и друзья, духовенство и певчие, рабочие, крестьяне и полицейские вернулись к дому и ферме на поминки – трапезу, которая, следуя за погребением, позволяет людям выплеснуть смятение и страх. Не без удивления я заметила, как, посреди нашего горя, громче зазвучали голоса и заблестели глаза гостей.
В нашем деревенском бытии, где до сих пор не находилось места недоверию и страху, открылась новая глава. Дом в Проне, слишком изолированный, был заперт, и ставни его, наглухо закрыв окна, захлопнулись навсегда. Мы поселились на втором этаже хозяйственной постройки, в непривычной для нас тесноте. Полицейские все еще не уезжали, хотя тайна убийства наконец получила объяснение, так как покушения на помещиков продолжались. Убили некую госпожу Глебову, ранили управляющего графа Бобринского, приняв его за самого графа.
В деревнях были обнаружены революционные прокламации: «Мы убили. Продолжайте наше дело. Убивайте помещиков, поджигайте их дома, грабьте их! Долой дворян! Да здравствует революция!»
Поскольку убийц до сих пор не нашли, оставались опасения, что мать может стать следующей их жертвой, и тульский губернатор уговорил ее не отказываться от опеки телохранителей.
Нередко от трагедии до водевиля один шаг. В то лето французской гувернанткой была у нас миниатюрная старая дева, довольно пожилая и очень кроткая. На прогулках со мной и Наташей, случалось, она удивляла нас приступами стремительного и страстного словоизвержения. Мы ничего не понимали, а она, размахивая руками, распространялась о том, что сотворению мира предшествовал хаос и что наша планета была ввергнута в безумную пляску. Бурно жестикулируя, «мадмуазель» с горячностью твердила: «И все кружится, кружится: земля, звезды, солнце, люди…», – возможно, так оно и есть, думали мы, только очень уж все это не вязалось с мирными полями вокруг.
Наша бедная гувернантка, приехав из страны, известной своей приверженностью свободе, попала, как и все домочадцы, под надзор полицейских. Как-то один из них со скромно-торжествующим видом доложил моей матери о том, что «мамзель» проводит время, сочиняя записки, а затем прячет их за корсаж и направляется по дороге в парк. «Мадмуазель» ни слова не говорила по-русски, так что для любого здравомыслящего человека ее непричастность к убийству была очевидной. Однако дядю Ваню убили, а его убийцы все еще разгуливали на свободе, и никто не мог остаться вне подозрений. Странное поведение француженки могло бы объясняться любовной интрижкой, но возраст «мадмуазель», к тому же вовсе не склонной к кокетству, заставлял отмести подобное предположение. Да и кто мог быть в Проне объектом ее страсти? Один из моих двоюродных братьев? Смешно было допустить такую мысль. Статный красавчик, австриец Мартин – первый парень на деревне, покоритель сердец девушек с фермы и служанок? Это также было крайне маловероятно. Слежка продолжалась недолго; «мадмуазель» была схвачена с поличным в тот самый момент, когда опускала в дупло дерева вынутое из-за корсажа послание. Полицейский принес моей матери целую охапку записочек, так как не мог их прочесть. Это были любовные письма, крики страсти вперемежку с космическим вздором. Бедная «мадмуазель» страдала некоторым «расстройством», и одиночество побудило ее создать воображаемого персонажа, поверенного ее души, идеального сердечного друга, с кем невозможны были для нее никакие разногласия.
В Проне воцарилась гнетущая атмосфера, и наша жизнь изменилась целиком и полностью. Действительно ли моей матери грозила опасность? Никто не мог ответить на этот вопрос. Дежурство полицейских продолжалось по-прежнему, но самыми бдительными стражами матери были мы, ее дети и племянники. Я научилась бояться за свою мать. Она одна была невозмутима и, отвергая страх, восставала против мер предосторожности. Мы спохватывались вдруг, что она исчезла. Мартин сознавался, что она приказала оседлать чистокровного скакуна, подаренного ей дядей Ваней, и уехала на прогулку. Детская кавалерия сейчас же выступала в поход. Охранники вместе с детьми, разыскивая амазонку, прочесывали парк и луга, в надежде не опоздать. Но она возвращалась, бодрая и оживленная, и смеялась над нашими страхами.
Наконец настал день, когда мою мать вызвали в Тулу к следователю, на очную ставку с убийцами ее мужа. При ней ввели двоих мужчин – помоложе и постарше. «Вы их узнаете?» Нет, мать не узнавала их. Это были два человека заурядной внешности, со спокойными лицами, мирным взглядом. Их увели, а затем они вновь предстали перед матерью, на сей раз одетые так же, как в ночь покушения: увы, белый пыльник, картузы были ей знакомы! Теперь мужчины походили на ночных визитеров.
«Мне кажется, я их узнаю, – сказала мать, – но я не могу быть уверена. Выражение лиц было другим». Тогда старший из убийц хладнокровно произнес: «Не утруждайте княгиню, ведь мы же сознались», – и в присутствии матери рассказал, как, приняв решение начать террористическую акцию с убийства дяди Вани, они долго готовились к покушению; оно должно было совершиться в тот день, когда дядя Ваня собирался в Епифань, но отложил поездку, повинуясь предчувствию. Террористы напрасно прождали свою жертву на пути ее предполагаемого следования, в засаде на дороге, и им пришлось разработать другой способ покончить с дядей Ваней. Тогда они решили «уложить» его непосредственно в Проне.
– После полудня мы спрятались в парке, – рассказывал террорист. – Мы видели, как молодежь ушла на озеро, потом, перед обедом, княгиня (местные жители продолжали называть так мою мать) прошла по главной аллее. Надо признаться, я чуть не поддался искушению выстрелить в нее, тем более она была у меня на мушке, но я знал, что в этих краях ее любят, и потом она звала: «Дети, дети!» – и я удержал палец на спусковом крючке.
– Но почему вы убили моего мужа? – спросила мать.
– Чтобы пример подать. Надо же с кого-то начать, к тому же известно было, что он из крайне правых.
Тягостное свидание наконец окончилось; пришел конец и тому напряжению, в котором мы жили последние недели. Мне не известен ход дела в суде, но память сохранила фамилию убийцы. Его звали Акулин. Расследование, вероятно, тянулось долго. Возможно, вылавливали всю сеть террористической организации, а правосудие в те времена было нерасторопным. Убийц не повесили. Кажется, я припоминаю, что один из них был убит накануне революции при попытке побега; другого, верно, освободили во время революции. Не знаю также, способствовал ли факт убийства моего отчима революционной карьере оставшегося в живых убийцы. Никогда больше мы не встречали его на нашем пути – ни на землях, занятых красными, ни в краях, взятых белыми.