Текст книги "Таков мой век"
Автор книги: Зинаида Шаховская
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 49 (всего у книги 62 страниц)
Один бельгиец с гордостью рассказывал: «Сами немцы были в восторге от нашей хитрости. Они говорили: «Арестуйте бельгийца, сорвите с него одежду, засуньте его голого, как червяка, в тесную одиночку, а завтра утром, одетый с иголочки, он будет угощать вас американской сигаретой»». Пишу не в насмешку, а с восхищением, так как вижу в этом проявление духа Тиля Уленшпигеля.
Сама же я мечтала попасть в Париж и разыскать мать. Но несгибаемый и неподкупный мой муж объявил, что не оформит проездных документов и не поддержит мои просьбы в другие организации.
Французские коллеги по очереди ездили к семьям во Францию, но мне надо было еще долго ждать. Наконец я получила командировку, такую же липовую, как и другие. Министерство образования Бельгии поручило мне изучить в Париже возможности сотрудничества французской и бельгийской молодежи.
Декабрь 1944-го. Продвижение войск союзников замедлилось на всех фронтах, а фон Рундштедт бросил своих солдат в Арденны. Момент был не из удачных, но никто не знает, с какой радостью однажды в холодное зимнее утро я заняла место в «Ансоне», маленьком самолете, в котором, кроме меня, было всего три человека. Зато все они – очень значительные лица. Месье и мадам Ориоль и месье Моник, руководитель Французского банка. Торжество мое было недолгим. Самолет безудержно трясло в воздушных ямах. «Танго, вальс». Как и будущего президента Французской республики с его супругой, меня отчаянно выворачивало наизнанку. Только смертельно бледному банкиру удавалось сохранить достоинство. Путешествие оказалось достаточно опасным, потому что немцы все еще были в Дюнкерке и мы не могли из-за конспирации воспользоваться рацией. Не думаю, чтобы самолет был оснащен оружием.
Над Бурже наши муки закончились, и я осознала: в 1941 году дорога до Лондона заняла у меня девять месяцев, а на возвращение в Париж понадобился час. Ветер переменился.
Мы приземлились среди остовов сгоревших самолетов. Военная машина доставила меня в отель «Скриб», где суетились военные корреспонденты, мои коллеги. «Да, да, плохие новости…» Я торопилась, с нетерпением ожидая, когда попаду на бульвар Османн, где жила в то время моя мать.
Париж был плохо освещен, фонарики времен освобождения забыты. У прохожих грустные лица. Все встревожены, озабочены и ворчливы. Вхожу в бистро, прошу чашку кофе. Он ничуть не вкуснее, чем в 1941-м. Грубый хозяин, узнав, что я приехала из Лондона, злобно сказал: «Нечего было освобождать нас, если немцы скоро опять вернутся. Я вывесил флаги в день Освобождения, но когда вернутся фрицы, кто сможет помешать дочке консьержа из дома напротив, наголо обритой за постельные связи с немцами, донести обо мне в гестапо?» Не зная, что ответить, я не испытывала к нему жалости. На улице настойчиво предлагали себя велотакси, но я предпочла фиакр, которым воспользовалась, кажется, последний раз в своей жизни.
Я бежала по лестнице так же быстро, как в далеком 1918-м, ребенком, в Туле, бежала к освобожденной из тюрьмы матери. Банальный жест – нажать на звонок – становится волшебным после долгого отсутствия и без твердой надежды на возвращение. Многим пришлось пережить смешанную со страхом радость перед заветной дверью, но сколько было и тех, кому не довелось испытать этого счастья. Дверь открывается. Вот и моя мать, вся закутанная в шерстяной платок, со слезами на глазах, улыбающаяся. Остальное можно прочесть в сентиментальных романах…
В квартире, как в леднике. Мебель, кажется, обледенела под чехлами. Мы разожгли бумагу в камине, и сразу же отблески огня теплым светом скользнули по нашим лицам. Время от времени мы грели руки о чайник и пили зеленый чай, неведомо как раздобытый Мари М., которая сдержала данное мне обещание и окружила мать заботой. «Она даже однажды принесла кастрюлю горячих углей, раздобыв их у друзей», – пошутила моя мать.
Стемнело, а мы все не могли наговориться, вспоминая о том времени, когда жили в разлуке. Полному счастью мешала неизвестность. Какова судьба моего брата? Священник русской церкви в Берлине, мог ли он выжить под бомбами? Что будет с ним, если первой в город войдет Красная Армия? «Я чувствую, что мы еще увидимся», – прошептала моя мать, которая всегда отказывалась верить, что дети могут умереть раньше нее. О моем приезде ее предупредили, и она готовилась к празднику. Каким чудом в духовке жарилась утка – загадка! Я привезла кофе, сахар, коробку сухого молока, шоколад… Большая тонкая шерстяная шаль, посланная ранее с американскими друзьями в только что освобожденный Париж, стала первой ласточкой нашей будущей встречи. Она не расставалась с тех пор с этой шалью.
Вечером я вышла прогуляться. До Рождества оставалось несколько дней, но праздника не чувствовалось. Прошлась по Елисейским Полям, слегка растерянная среди редких, торопливых, нахохлившихся от холода парижан. Торговцы газетами выкрикивали тревожные вести из Арденн… Люди подобно теням скользили по лестницам метро. Я не узнавала Парижа. Город непроницаем и колюч, он словно не верит в восход солнца над европейской ночью. И вдруг, неожиданно, вернулся из детства и коснулся меня дымный запах каштанов, чуть пахнувших ванилью. Я услышала: «Зика». Это Анри Л. Он купил мне пакетик каштанов. Тепло, проникавшее через меховые перчатки, словно вернуло мне Париж. Все так просто и близко моему сердцу.
По бульвару Османн прогуливались друзья. Слава Богу, я разыскала их всех, похудевших, осунувшихся, к тому же в слегка потрепанной одежде, но таких же пылких, как и в прежние времена. Элен Шарра, Андре Маршан, женатый, остепенившийся и преудобно живущий в мастерской на улице Кампань-Премьер; его последняя выставка с «Распятием» принесла ему известность. А вот Одиберти узнать трудно, он изменился. То ли он уже не так несчастен, то ли научился примиряться с окружающим миром; во всяком случае, подобно юной девушке из сказки Оскара Уайльда, он потерял свой «скрипичный» голос, и нам уже не обрести былой непосредственности.
В кафе «Флора» и «Дё Маго» мой приезд стал маленькой сенсацией. Официанты приветствовали меня столь же горячо, как и покинутые три года назад завсегдатаи. Первое же посещение «Флоры» повергло меня в изумление. Перемены вокруг разительны, и прежде всего бросается в глаза группа молодых поэтов, явно приложивших немало усилий, чтобы породить на юного Артюра Рембо. Можно было бы понять, если бы такая идея пришла в голову кому-то одному, но сразу дюжине – это уж слишком. В течение нескольких лет забегая во «Флору», я буду находить тут у молодых людей общее стремление к внешнему сходству. Вскоре стали подражать прическе американских военных, затем наступила мода на растрепанные космы под Джеймса Дина, сменившиеся длинными волосами битников. Я всегда считала, что главное для каждого молодого человека – искать свой путь к индивидуальности. Но нет, молодежь теперь стала, кажется, жертвой коллективистского духа, и даже ее романтизм – стадный.
Элегантные стиляги снуют вокруг дюжины Рембо, а «экзистенциалисты», никогда ничего не читавшие, но ставшие энергичными популяризаторами дорогих сердцу Сартра идей, толкутся поблизости, как всегда подчеркнуто неопрятные.
Гораздо сильнее меня поражало большое количество интеллектуалов среди участников Сопротивления моего возраста. Никогда прежде я бы не поверила, что можно с успехом сочетать две столь разные задачи: поровну делить пыл между борьбой с оккупантами и творчеством, стремлением добиться писательской славы. Как они успели? У меня за три года не было времени ни на одно сочинение, кроме нескольких строк спешных заметок на память и написанных к случаю газетных статей, и в лондонских шкафах я не оставила ничего, хотя не была, разумеется, ни солдатом, ни подпольщиком. Но я напрасно удивлялась. История не зря учит: чем дальше времена взятия Бастилии, тем больше парижан участвовали в нем, пусть даже дата рождения свидетельствовала, что тогда они могли лишь с трудом дотянуться до соски.
Менее удивительной и гораздо более забавной стала встреча в той же «Флоре» с тремя журналистами, которых я знавала еще во времена оккупации. Хорошо одетые и очень угрюмые господа мрачно пили аперитив, когда я, проходя мимо, с ними поздоровалась. «Добрый день! Как поживаете? Я недавно из Лондона, скоро обратно, кажется, все прекрасно!»
«Может, для вас и прекрасно, а для нас не очень», – сказал один. «Нам не приходится радоваться победе», – добавил второй уныло, а третий объяснил: «Стараниями ваших друзей мы провели несколько недель в тюрьме».
Что прикажете делать, оправдываться или обвинять? Я не была готова ни к тому, ни к другому и предложила: «Давайте похороним прошлое, господа. Действительно, вы проиграли, но выглядите людьми состоятельными, я же победила, ни на грош не разбогатев. Посему налагаю на вас штраф. В качестве личной репарации вы приглашаете меня на ужин в ресторане. Я так долго была этого лишена».
Мои коллеги-коллаборационисты охотно согласились на это предложение. И в тускло-серьезном Париже 1944 года в тот вечер можно было видеть четверку веселых подвыпивших людей, переходящих мост Искусств и распевавших во все горло, как и подобает в день подписания Перемирия.
Иная встреча, случайная, с человеком с другой планеты. Его прошлое оставалось покрытым тайной. Из какой части СССР прибыл мой собеседник? В конце концов мне было все равно. Вместе с другими военнопленными фашисты послали его на строительство Атлантического вала. В начале 1944 года бедняга бежал и без особого труда добрался до Парижа в лохмотьях военной формы, тут он уселся на лавочку, еле живой и не зная, что делать дальше. Ни одним языком, кроме русского и нескольких выученных в плену немецких и французских слов, беглец не владел. Рядом с ним присел какой-то старик, недоверчиво поглядел и спросил: «Фриц? Немец?» Без сомнения, он принял нашего героя за вражеского дезертира. «Нет, я русский». – «А, русский?» – «Да». Перебирая пальцами по скамейке, он показывает знаками, что улизнул. «Фриц гут? Хорошо?» – переспрашивает старик. Русский отрицательно качает головой. «Нихт гут». Старик поднимается и зовет беглеца с собой. Они долго шагают по незнакомым улицам, потом заходят в бистро.
Француз обменивается несколькими словами с кассиршей, та зовет из задней комнаты человека, который, в свою очередь, делает жест, приглашающий пленника следовать за ним. Его приводят в мансарду, где француз знаками объяснив, что надо раздеться, уходит, унося с собой обноски военной формы и запирая дверь на ключ.
«Тут я не на шутку испугался, – рассказывал позднее беглец. – Вдруг хозяин вернется с немцами? Но делать было нечего. Я ждал и ждал, обеспокоенный. Француз вернулся к вечеру с узлом гражданской одежды под мышкой. Я оделся и последовал за хозяином. Мы вернулись в ресторанчик. Там было несколько посетителей. Меня посадили в углу, дали овощного супа и стакан вина. Все это пришлось очень кстати. Окружающие переговаривались, поглядывая на меня и жестикулируя. Наконец один из мужчин приблизился, коснулся моего плеча, произнес что-то, словно подбадривая, и, попрощавшись, я вышел вслед за ним на улицу. У моего спасителя был грузовичок с пустыми ящиками под брезентом, туда я и залез. Он пояснил, что нельзя шевелиться, и мы тронулись в путь. Ехали долго. Сколько времени? Не знаю, часов у меня не было. Мне показалось, что прошло много времени. Когда же машина остановилась, мы были за городом, на какой-то ферме, владельцы которой стали задавать вопросы. Я ничего не понял, но сообразил согнуть руку, показывая свою силу. Через несколько дней фермерша позвала меня и познакомила с вашей матерью – та приехала по просьбе хозяйки на велосипеде. Мне удалось поговорить по-русски, и это было счастье. Ваша матушка объяснила мне, что вокруг снуют немцы, наблюдая за фермами, и надо притворяться глухонемым. Я и впрямь видел нескольких фрицев, работая с хозяином в поле. Они что-то спрашивали, но я притворился, что ничего не слышу, и вслед им помычал, по-коровьи. С тех пор они не возвращались, а вот что мне теперь делать, ума не приложу».
«Вы сумеете вернуться в Россию…» – «Я бы не хотел. В нашей армии пленных приравнивают к предателям. А что оставалось делать, если тебя загнали, как крысу? В плен не сдашься по доброй воле, тем более, с советскими людьми немцы не церемонятся. Шансов нет. Я хотел бы остаться здесь, никакой работы не боюсь».
Это был первый из сотен советских солдат, увиденных мною на освобожденной земле. И у каждого мысль о возвращении домой вызывала ужас вместо счастья. Не знаю, что сталось с моим собеседником. Быть может, за первой удачей – встретить во Франции смелых и порядочных людей – последовала вторая, и сегодня он живет в какой-нибудь деревушке…
Я обещала мужу встретить Новый год вместе с ним, но из-за ухудшения метеоусловий вылет гражданским лицам запретили. Ежедневно по три раза я совершала набеги на парижское представительство авиалиний, зная, что англичанам нравится настойчивость. Мне отказывали, я возвращалась вновь. В день Святого Сильвестра мое упорство дало свои плоды – мне разрешили вылететь на военно-транспортной «Дакоте».
На этот раз прощание с матерью совсем не походило на драматическое расставание в 1941 году. Мы вновь жили в одном мире, и я знала, что скоро вернусь.
«Дакота», как и все военно-транспортные самолеты, была оборудована всего двумя узкими скамьями вдоль борта, но взлет и посадка превращали эти узкие сидения в подобие тобогганов, спортивных саней, вдоль которых пассажиры валились друг на друга. Мы приземлились в Лондоне в снежную бурю и позднее, чем предполагалось, но я все-таки успела переодеться перед приемом в Клубе союзников. Начинающийся год должен был стать годом Победы, неполной и спорной, но все же победы.
В обращении по радио Гитлер напрасно обещал своему народу и истерзанным солдатам немедленную победу Третьего Рейха; бомбовый дождь, падавший до зари на полуразрушенный Берлин, обличал его во лжи, лишая надежды. Несмотря на близкий исход, война продолжалась, а вскоре началась революция в Греции. Британцы, к большому неудовольствию Америки, не прореагировали быстро и жестко, а США хотели видеть Грецию «албанизированной», что не могло радовать греческий народ. В Югославии появился Тито, которого тоже поддерживали Соединенные Штаты, не забывшие, что рождением своей нации обязаны революции. Они не вполне годились на роль мирового лидера, но все же из принципа помогали любым «демократиям», пусть даже в диктаторской окраске. В Арденнах, несмотря на горячие разногласия между Монтгомери, Бредли и Паттоном, к середине января немцы были вынуждены сдаться, и в то же время Красная Армия усилила свои действия на западном направлении.
Мне было двенадцать лет в момент подписания Версальского договора, но я уже стала взрослой, когда начали ощущаться его плачевные результаты. Было нетрудно предположить, что после «самой последней» войны карта Европы будет похожа на плохо скроенное лоскутное одеяло, что появление новою Данцига, очага будущих разногласий, неизбежно. Границы, обсуждаемые за круглыми столами, в действительности никого не удовлетворят, ибо решение принимается с точки зрения сильнейшего, а вовсе не по разумным соображениям. Политика вообще редко оказывается в руках мудрых людей.
В Лондоне накануне перемен жизнь шла своим чередом. Бомбардировки прекратились – немцы выдохлись. Мы вновь могли спать в ночной тиши.
Картинки прошлого сменяют одна другую. Нас пригласили в посольство СССР на просмотр фильма о войне. На экране не было ни танков, ни самолетов, но мне довелось тогда увидеть один из первых документальных фильмов о массовых убийствах мирного населения. Рядом со мной сидел советник посольства Иван Чичаев, с которым нас связывали достаточно теплые отношения. Погас свет, замерцал экран, и в зале воцарился ужас. Безжалостная кинокамера не щадила нас: безмолвно выли от безмерного горя женщины у могил с эксгумированными телами детей. Нет, эти женщины не еврейки. Украинки и русские, до которых тоже никому на свете не было дела. Крохотные полуразложившиеся тельца, вынутые из могил, куда их побросали без саванов, венков и цветов… Объектив следит за обезумевшей матерью, ее пальцы царапают землю, глаза страшны, рот раскрыт в крике… Казни, казни, партизаны, повешенные посреди деревни, расстрелянные на площади женщины… Чичаев наклонился ко мне и прошептал: «Смотрите хорошенько, вы тоже русская, и кровь вашего народа проливают враги. Смотрите, запоминайте, и пусть ненависть к немцам не покинет вас никогда!»
В зале зажегся свет, но увиденное не отпускает. Однако вопреки всему я сопротивляюсь теории вечной ненависти, которую пытается навязать мне Чичаев. Дипломаты молча поднимаются.
«Нет, Иван Андреевич, я постараюсь это забыть, как сумела забыть другие картины из моего прошлого, за которые, быть может, и вы лично в ответе. Вы, кажется, член партии с 1914 года. Вы и ваши товарищи убивали моих близких без суда и следствия, убили царя, царицу и их детей. А в одиннадцать лет на украинской границе я видела, как комиссары вытащили из толпы двух мальчиков лет тринадцати «четырнадцати и расстреляли, в то время как мы спасались бегством… И не было киноаппарата, чтобы запечатлеть тела замученных в ЧК. Я знаю, белые тоже не были ангелами, но вы первыми объявили террор официальной и государственной политикой. Теперь мы сидим рядом и беседуем, как добрые приятели. Думаю, надо уметь забывать и даже прощать, иначе сведению счетов не будет конца».
Чичаев ничего мне не ответил. Безусловно, он лучше меня знал, что террор никогда не прекращался в стране, где уже не было ни белой армии, ни мирных аристократов. А может быть, думал о том, что и сам не гарантирован от опасности, которая поджидает его дома, когда он вернется в СССР. Нам не пришлось больше говорить на эту тему, ибо с наступлением мира не суждено было встретиться еще раз.
Глава II
В апреле 1945 года все знали, что все кончено и гитлеровская Германия доживает последние дни. Будущее, так долго казавшееся несбыточным, вдруг стало настоящим. Но проблем по-прежнему хватало. Что нам делать после заключения мира? Святославу хотелось остаться в Англии с графом Обером, который стал послом, но его здоровье требовало лучшего климата и более калорийного, чем могла предоставить даже победившая Великобритания, питания. Он попросил назначения в Швейцарию и стал атташе посольства Бельгии в Берне.
Багаж – четыре чемодана – мы сложили очень быстро. Но Лондон, где оставались друзья и незабываемые встречи, мы покидали не без душевного трепета. По какому-то нелепому, как большинство административных мер, распоряжению каждый из нас мог взять не более десяти фунтов. А поскольку на столь мизерную сумму невозможно было ни доехать до Швейцарии, ни прожить в Брюсселе две-три недели, этот запрет оказался, в сущности, прямым призывом к незаконным действиям. Иными словами, к «компенсации», которой, в силу обстоятельств, пользовались все.
Тридцатого апреля очередная «Дакота» перенесла нас на бельгийскую землю. Брюссель, на первый взгляд, поразительно мало изменился, но атмосфера была совсем другой. Полным ходом шла охота на коллаборационистов.
Там, как и во Франции, в русской колонии были коллаборационисты и партизаны, палачи и жертвы. Участников Сопротивления депортировали в лагерь Брендок, а сбежавшие оттуда избегали рассказов о пережитом. Генерала Куссонского, старика, забили до смерти за утверждение, что Германии суждено проиграть войну. Несомненно, благодаря положению мужа я имела возможность помочь некоторым своим соотечественникам, находившимся в заключении из-за расхождения во взглядах с официальной точкой зрения, а иногда брошенных в тюрьму по доносу тех, кто недавно сам выдавал немцам участников Сопротивления. В Управлении национальной безопасности я встретила несколько знакомых чиновников, у которых до войны добивалась виз для бывших офицеров армии Врангеля, обосновавшихся на Балканах, и позднее для евреев, бежавших из Германии.
– Мадам, дорогая, как мы рады были узнать, что вы с мужем в Лондоне, вне опасности, – сказал мне господин Нотомб. – Фюрер русской колонии Войцеховский искал вас с особой яростью и, думаю, останься вы здесь, сегодня вам не пришлось бы наслаждаться весенним воздухом.
Войцеховского я никогда в жизни не видела, но ведь существует и необъяснимая ненависть, которую может внушить людям человек, даже не подозревающий об их существовании. Войцеховского расстреляли его же приспешники, несомненно для того, чтобы он не выдал своих тайных помощников. Вместе с ним погиб, к моему огромному удивлению, Лавров, маленький язвительный интеллектуал, с которым мы встречались в Конго в 1927 году. Что приковало к проклятой галере человека, никогда не имевшего антикоммунистических настроений? Более счастливой оказалась судьба ловкого балтийского барона, работавшего переводчиком в гестапо, но избежавшего наказания, ибо он, едва колесо фортуны повернулось, стал доставлять сведения разведке союзников.
Действительно, в этой войне было нечто, напоминавшее войну гражданскую. Конфликты носили не только межнациональный, но и идеологический характер. Чистая случайность привела к общей победе капитализм, демократию и коммунизм, сражавшихся вместе, – но этот исторический парадокс лишь разжигал послевоенные страсти.
Больше всего меня поразили, впрочем, не удивив, патриотические настроения большинства эмигрантов: победу СССР они воспринимали как победу русских и не уставали об этом заявлять. В чем-то они были, конечно, правы. Ведь победу одержал не сталинский режим, а русский народ. Достаточно почитать прозу и стихи советских писателей-фронтовиков, чтобы понять: солдаты защищали Россию, родную землю, единство русского народа.
В одном из стихотворений Константин Симонов пишет:
«Как будто за каждою русской околицей,
Крестом своих рук ограждая живых,
Всем миром сойдясь, наши прадеды молятся
За в Бога не верящих внуков своих».
Подобно поэту, каждый эмигрант был счастлив, забыв прошлое, борьбу, страдания и страшное бегство, «…горд был за самую милую, за горькую землю, где… родился». Имена Суворова, Кутузова и даже святого Александра Невского были извлечены коммунистами из забвенья и предложены бойцам для примера.
В книге «Безумная Клио» я уже высказала свое отношение к нападению Германии на СССР. Я желала победы русскому народу, пусть и находившемуся под игом коммунизма, но не воодушевлялась ею в послевоенный период. Сталин и его режим никуда не исчезли. Победа над внешним врагом не принесла русским свободы. Я понимала, как велик соблазн у моих соотечественников несмотря ни на что поверить в скорые перемены в России и мечтать о возвращении. Во Франции и в Швейцарии этот порыв был очень силен. Мой кузен Михаил Волконский, первый секретарь югославского посольства в Париже, тоже поддался искушению. Тем более, что ему предлагали работать над исследованием о декабристах, в заговоре которых один из его предков играл видную роль. Местом работы кузена стал не архив, а концлагерь.
Общий порыв коснулся и Ивана Бунина, но он устоял. Не остались равнодушными моя мать и еще ряд знакомых, уставших жить на чужбине.
Надо полагать, что представители СССР на Западе не могли не иметь точных инструкций, имеющих целью «направить на путь истинный» блудных детей великой России. Двери советских консульств были широко распахнуты, сотрудники приветливы. Эмиграция представляла собой известное унижение для режима, само ее существование было ядром постоянной оппозиции, не говоря уже о том, что, по словам одного советского чиновника, «эмиграция увлекла в изгнание некий важный смысл… массовый исход вырвал звено из истории страны». С другой стороны, поскольку общая победа сблизила СССР со странами Запада, советскому правительству требовалось все больше людей, хорошо знакомых с западным образом жизни, владеющих иностранными языками и знанием европейской цивилизации. Власти ничем не рисковали: покорные могли стать полезными, а что до остальных, то было столько способов заставить их замолчать!
«Умереть в России!» – вздыхала моя мать. «Да, но ты умерла бы там до срока», – парировала я.
Будущее доказало мою правоту. Честные люди, мучимые ностальгией, обретая потерянную родину, отправлялись в лагеря. Я знаю одного русского, участника Сопротивления, – он отсидел шесть лет. Но рядом с чистыми душами было немало других – тех, кто успешно сотрудничал с фашистами, избежал суда и тюрем у союзников и бросился в консульства СССР за гарантированной защитой советского правительства. Крайним проявлением такого приспособленчества стала история одного русского эмигранта, которого я знала с детства, бывшего ученика Императорского лицея. Позднее он был в Париже журналистом, не бесталанным, но абсолютно беспринципным. Будучи франк-масоном, он работал в парижской русскоязычной газете. Едва немцы оккупировали Францию и начали косо посматривать на франк-масонов, Л. предпочел договориться с ними. После победы союзников Л. получил советское гражданство и пользуется теперь привилегиями в Москве.
И все же многие эмигранты, не возвращаясь на Родину-мать, работали в различных советских бюро, торговых или культурных представительствах, где на практике не могли не ощутить, что не следует выходить за пределы временного и ограниченного сотрудничества с коммунистическим режимом. Надежды на изменения в СССР быстро иссякли, и все они предпочли вернуться к неопределенности своего положения – к свободе людей без родины.
Существовала еще одна категория эмигрантов, гораздо более хитрых, которых можно было упрекнуть в экономическом сотрудничестве с оккупантами. Накопив денег, они вовремя сбежали в Соединенные Штаты, где стали жить гораздо лучше, чем те, кто остался верен Европе.
Сразу по приезде я отправилась в меблированную квартиру на авеню Луиз, которую мы снимали в 1939-м. Я надеялась, не очень, впрочем, веря, что найду брошенные там вещи. Дверь открыла какая-то женщина.
Я спросила о владелице дома, англичанке, которая жила в прежние времена этажом выше.
«Расстреляна», – с тайным удовольствием ответила незнакомка. И желчно добавила: «Так ей и надо. Она только и знала, что вмешиваться в дела, которые ее не касались!»
Я разгневалась и принялась ей угрожать за престранную эпитафию участнице Сопротивления. Женщина испугалась и принесла ключи: чемоданы были на месте, но совершенно пустые, до последней булавки. Пришлось предпринять расследование на месте.
Нет, нас обокрали не немцы. Они довольствовались, как и их коллеги в Париже в 1940-м, когда у меня были неприятности с Гестапо, моими рукописями, но не удосужились запереть ни дверь, ни сундук, и добрые соседи опустошили квартиру, предчувствуя или надеясь, что мы не вернемся.
Пришлось примириться с мыслью о том, что, кроме спрятанных в надежном месте книг, у нас остались только вещи, привезенные из Лондона. Белье, шуба, столовое серебро – все было украдено!
«Сделайте, как все, потребуйте возмещения убытков», – посоветовали друзья и рассказали, с какой легкостью предприимчивые люди возмещали потерянное. «Вы слышали, наверное, про такого-то? Ну так вот, он заявил, что при аресте у него изъяли 400 000 франков (весьма приличную по тем временам сумму). Он сумел представить двух свидетелей и несомненно получит то, что, возможно, и в самом деле потерял».
Через какое-то время, слегка обезумев от обилия бумаг, которые следовало заполнить, мы попытались подсчитать потери. Шуба была сильно поношена, белье – тоже не очень новое, а сколько могло стоить столовое серебро? Через несколько лет мы получили ответ от властей и рассмеялись: обозначенная сумма, видимо, оказалась слишком скромной и поэтому не могла быть принята во внимание. Тем мы и утешились.
Настал день отъезда в изобильную Швейцарию. Для проезда в Париж на поезде необходимо было получить командировочное удостоверение. О счастье! Спальный вагон, пусть потрепанный, но былой роскошью напоминавший о Валери Ларбо и Поле Моране, о Европе галантной и международной! Для первого за много лет мирного путешествия было припасено шампанское. Поезд двигался медленно. Лишь наутро мы прибыли на парижский Северный вокзал, где еще царил беспорядок. Для размещения в «Бристоле» требовалось быть официальным лицом. Празднуя возвращение, мы, кроме моей матери, пригласили на завтрак наших друзей, графа и графиню де Панж, маркиза Ластейри, господина Луи Шейвена, бельгийского посланника, его прелестную жену и первого секретаря посольства. По счастливой случайности, день дружеской встречи пришелся на восьмое мая, когда официально праздновали перемирие. На столе были розы, в сердцах – радость, а Париж просыпался от дурного сна. Воцарился мир. Шофер такси, в котором мы в тот вечер ехали на Лионский вокзал, принял участие в общем торжестве, машина виляла, а он извинялся: «Ведь не каждый же день кончается война, правда?»
И вот Швейцария, волшебный остров благоденствия. Сначала расцветшая весенняя Женева – город, чей ритм так отличался от привычной для нас жизни, что казался замедленной киносъемкой. Все вокруг требовало не только знакомства, но и трат: плохо одетые чужаки, мы хотели выглядеть порядочными, чтобы войти в мир покоя и благополучия.
Через несколько дней в гостинице на берегу озера Леман я проснулась от грохота пушек. О небо! Все сначала! Неужели несгибаемая Германия напала на этот раз на Швейцарию? Я бросилась к окну; все было спокойно. Мы позвонили администратору и с облегчением узнали, что страна с некоторым опозданием праздновала конец войны.
Перед тем, как приступить к выполнению своих обязанностей, Святослав должен был полечиться в Монтане. Я осталась в Женеве. Ничего не делала, просто жила. Вокруг ежемесячного журнала Алабера Скира «Лабиринт» группировались парижские швейцарцы: Пьер и Пьеретта Куртьон, Шарль-Аль бер Сингриа и Джакометти, с которым мы гуляли по ночному городу. Здесь же – Пьер де Лескюр и Селия Бертен. Я вновь взялась за перо. Первая статья для «Лабиринта», посвященная американской литературе, появилась пятнадцатого мая 1945-го. В пригородном поезде, стараясь не улыбаться, я выслушала трогательное предложение швейцарца, узнавшего, что «мадам из Лондона», проводить меня до маленькой приграничной деревушки, в которой американская бомба разрушила два дома. Нельзя представить себе, до какой степени поражали меня покой и порядок. Я жила как под анестезией, но в состоянии постоянного восторга. Каким чудом чемоданы, которые я по вечной рассеянности забыла на перроне, отправляясь на фуникулере к мужу в Монтану, в тот же вечер догнали меня в гостинице, хотя на них и не было никакого адреса?