355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Зинаида Шаховская » Таков мой век » Текст книги (страница 29)
Таков мой век
  • Текст добавлен: 5 октября 2016, 03:24

Текст книги "Таков мой век"


Автор книги: Зинаида Шаховская



сообщить о нарушении

Текущая страница: 29 (всего у книги 62 страниц)

Было время, когда я хотела завести молоденького крокодильчика, животное весьма обременительное, на привязанность которого почти бесполезно надеяться. Но началось все с шутки, хотя, признаться, не лучшего свойства. Мою мать, которой предстояло еще благополучно прожить сорок лет, стали заботить, как большинство людей, мысли о месте, где ее похоронят. Я видела много разрушенных могил и знала, что купленное заранее место на кладбище не столь уж и вечно, к тому же наша семья была разбросана по странам и континентам, так что семейный склеп казался мне весьма проблематичным. Мать время от времени затрагивала этот не слишком радостный сюжет в своих письмах, но писала она без всякой печали, будто говорила о новой квартире, куда мы все рано или поздно переселимся. Я ответила ей, что, учитывая нашу рассеянность по миру, лучшим решением для нас стал бы передвижной походный склеп, вроде живого крокодила. Эти, ящеры живут три или четыре века и прекрасно могли бы управиться с несколькими поколениями Шаховских и их близких. Его можно завещать последнему выжившему, а имена умерших надо будет гравировать на чешуйках животного. Мама, к счастью, не оскорбилась моей идеей, зато муж стал звать меня «крокодил», намекая тем самым, что только крокодил способен произвести столь несуразную мысль.

Наш посыльный бросил призыв всем своим приятелям: «Нужен крокодил». Как я уже говорила, охота на крокодилов очень трудна, живые животные очень опасны, и то, что мне приносили в качестве крокодилов, имело с ними весьма отдаленное сходство. Предлагали множество самых невинных ящериц: «Ты хочешь крокодила? Вот, пожалуйста. Сколько дашь?» Перед моим взором представали голубые и красные ящерицы, множество которых грелось на камнях вокруг дома, гекконы, жившие на стенах веранды, большие игуаны и вараны, чьи мягкие животы дрожали от ужаса в корзинках, сплетенных из пальмовых веток. Мясо их было съедобно, и я прекрасно знала, что их ждет, если придется отказаться принять их в качестве крокодила. Но нельзя же поселить у себя в доме всех местных земноводных. И тут мне принесли крокодиловое яйцо, я его купила. Беда была в том, что никто в округе не мог мне дать совета, как из него вылупить крокодильчика. Меня только предупреждали: «Будьте осторожнее, крокодилы злы с первого дня своего появления на свет». Тем не менее я положила яйцо под курицу-наседку, и каждое утро ходила удостоверяться, что весь мой курятник не съеден новорожденным. Цыплята вылупливались из яиц, а крокодила все не было. Я подвесила яйцо над лампой, и оно оставалось там столько времени, что могло бы, думаю, испечься или прокоптиться, но тем не менее осталось без видимых изменений. Наконец, я узнала, что мне нужно было его всего-навсего закопать в песок на солнце. Но оказалось уже слишком поздно. В общем вышло так, что выращивание крокодилов не стало главным делом моей жизни.

В России, занимающейся сельским хозяйством, я была слишком мала, чтобы наблюдать за животными. В Африке же, где у меня было несколько кур и голубей, эти птицы, казалось бы, давно прирученные, удивляли меня тем, что нисколько не уступали в жестокости своим диким собратьям. Они убивали более слабых, съедали их останки. Голуби выкидывали своих птенцов из гнезда, куры избивали заболевшую курицу…

Я забыла маленького зверька, который больше всего меня радовал в стране, где я не могла завести себе собаку в качестве сотоварища. Мой опыт с мангустами был так неожидан и нов, что я даже написала рассказ об этом животном, которое никого не может соблазнить красотой, но как будто создано для того, чтобы жить с человеком в дружбе. Научное наименование Рики-Тики-Тави Киплинга – герпест. На коротких ножках с длинным телом, больше всего похожие на крыс, мангусты парами выходят из своих нор, едва только наступят сумерки. Нет ничего более славного, чем их прогулка, когда за родителями следует череда потомства. Я не поняла, что это за зверек, когда мальчуган принес мне, держа в руках маленького грызуна с красными глазками, едва покрытого сероватой шерстью. «Н,тото-н,тото», – говорил мальчуган. Н,тото означает «земля», и я поняла, что принесенное животное – наземное. «Хорошо», – одобрил зверька посыльный мальчик. «Очень хорошо, – присоединился и Самуэль, – никогда змея не войдет в дом, где есть н,тото. Когда он взрослый, то бывает очень сильным и может убить даже льва. Он бросается вот сюда, – Самуэль показал на свой затылок, – и вцепляется зубами. Лев вскидывается, старается его сбросить, но н,тото держит его зубами и, когда укусит вот здесь, лев падает».

Зверек, похоже, заслуживал уважения, но его внешний вид никак не вдохновлял. Очень осторожно я взяла его, и он улегся у меня на руке весьма доверчиво, будто мы были давным-давно знакомы. Я заплатила мальчику столько, столько он просил, и н,тото, покинувший полчаса назад джунгли, обошел дом так, словно он ему принадлежал. Не зная усталости, трусил он повсюду: «кик, кик, кик!», – и в этом крике было все – радость жизни; завоеваний и любви. Если крики вдруг прекращались, у нас тут же начиналось беспокойство – наверняка случилось несчастье. Н,тото был любопытнее сороки, падал во все люки и с удивительной беспечностью каждую секунду рисковал своей жизнью. Он падал в ведро с водой, ибо хотел посмотреть, что там находится, прыгал с моего плеча на раскаленную плиту, когда я пробовала приготовленное Самуэлем новое блюдо и ему понравился вкусный запах. Он быстро бежал по раскаленной поверхности и вместо торжествующего и счастливого «кик-кик-кик!» громко кричал от боли, а я никак не могла его поймать. Затем пришлось долго лечить его нежные розовые лапки. После лечения он сворачивался у меня на коленях, и я ласкала его, как кошку, почесывая за ухом, а потом лаская маленький почти голый животик коричнево-розового цвета, и он начинал мурлыкать. Н,тото любил всех и вся, кроме змей, и доверял абсолютно всем. Мне пришлось применять сетки в курятнике, потому что н,тото с юношеской страстью бросался сквозь дырки к курам, будто к своим старинным друзьям, и недоброжелательное клеванье кур ранило его вдвойне. И еще, он действительно любил яйца. Надо было видеть спектакль, который он разыгрывал перед нами, когда ему предлагалось сырое яйцо. Н,тото катал его своими когтистыми лапками, крича сперва от восторга, потом от гнева. Наконец, ему удавалось схватить яйцо передними лапками. Усевшись, как кошка, на задние лапки – топ! – он разбивал яйцо об пол. Если дырочка получалась небольшая, н,тото с очень довольным видом поднимал яйцо и выпивал его; если яйцо растекалось, он подлизывал его досуха, ничего не оставляя тряпке. Иногда он пугал гостей не меньше, чем львята. Ничего не подозревающие люди усаживались на террасе, чтобы выпить стаканчик, а н,тото, притаившись в засаде, облюбовывал себе жертву и принимался карабкаться когтистыми лапками по чьей-нибудь ноге…

У меня было много н,тото, но – как ни печально – их милый нрав ведет зачастую к смерти. Н,тото с живейшим любопытством встречает все неизведанное. С криком радости эти, в общем-то, очень умные животные бросаются к грузовику, что взбирается в гору, к водоноше или к любому незнакомцу, который, случается, без колебаний отшвыривает их ударом ноги, и бедняжка падает на камни с отбитыми внутренностями. Но никто не может стеснить их свободу, даже желая помочь им. Ни один н,тото ни разу не пытался сбежать из нашего дома. У меня не было случая проверить, действительно ли мангусты могут убить льва, укусив в определенное место на затылке, но я знаю, что с ними можно совершенно не опасаться змей. Увидев змею, это благодушное животное будто перерождается, хвост с гладкой шерстью распушается и становится трубой, глаза, и без того красные, краснеют еще более. Приготовляясь атаковать, н,тото прыгает вокруг змеи, примериваясь, как лучше на нее броситься, выбирая миг и место, где сомкнутся его железные челюсти.

Ни люди, ни животные в бельгийском Конго не представляли собой истинной опасности – подлинные враги были совсем другие. Беспощадную войну приходилось вести с теми, кто бесконечно мал, – с насекомыми, червями, джики (крошечные клещи), с коричневыми тараканами. Жирные, отвратительные и не желавшие умирать под струей инсектицидов, они сжирали все, что находилось на их пути, выпивали чернила, грызли дерево и бумагу. О том, чтобы ходить босиком, даже в доме, не могло быть и речи, – клещи ввинчивались в кожу больших пальцев или под подошву, и ничто не могло их оттуда извлечь, разве что умелые руки боев, поднаторевших в подобных упражнениях. Нитевидные черви, тонкие в самом деле, как нитки, заражали воду, их эмбрионы проникали в кровь и возбуждали болезнь, становившуюся преддверием слоновой. Аборигенам иногда удается в момент нагноения локализовать этого червя, и они терпеливо день за днем наматывают его на спичку. Комары переносят малярию, мухи – сонную болезнь… Отдыхая днем, я брала пачку старых газет и с противомоскитной сеткой располагалась их почитать, но из первой же сложенной газеты выскакивали, будто бусины от четок, пять, шесть, семь скорпионов – гигантских по сравнению с их маленькими турецкими собратьями. А если не скорпионы, то африканские сколопендры, величиной до 35 сантиметров, с ядовитыми мешочками.

Негры прекрасно знали опасности своей неблагословенной земли. В углу моей спальни я однажды обнаружила мохнатого паука величиной с кулак и закричала, зовя нашего боя. Он прибежал, посерел, будто его выкупали в жавелевой воде, и с криком «Кууфа! Куфа!» (смерть) убежал из дома. Мужа не было дома, и мне пришлось самой умерщвлять сию разновидность «черной вдовы».

Но еще опаснее перечисленных насекомых были невидимые микробы. Молодая женщина, уколовшая руку о колючий куст, спустя три дня умерла от заражения крови. Бельгийские власти к тому времени сумели справиться с эпидемиями, но к концу нашего пребывания в Матади один из пассажиров, прибывших из французского Конго, умер от желтой лихорадки, «вомито негро» из Мексиканского залива. Больной умер, заболел еще один человек, а Матади стал похож на город, описанный Камю в «Чуме». Хотя нет, на улице не было крыс, и трупы не громоздились здесь… В районе объявили карантин. Вооружившись мачете, рабочие постоянно вырубали жалкую поросль вокруг Матади, не оставляя ни былинки. Ананасы, которые я посадила, папайи и две-три желтые пальмы исчезли, как и все остальные растения. Жителям строжайше запретили – с заката солнца и до рассвета, то есть в часы, когда больше всего кусают комары, – носить короткие юбки и шорты. Мужчины и женщины облачались в длинные брюки, надевали на руки перчатки и закрывали лицо вуалью.

Алексей, который как раз в это время приехал в Матади, решив повидаться с нами, прежде чем отправиться в Маньему, не мог даже навестить нас. Если бы он покинул помещение для транзитных пассажиров, то до окончания карантина должен был бы оставаться с нами. А кто мог предвидеть его продолжительность, когда сроки рассчитывались с последнего заболевшего или умершего.

Унылое Матади сделалось мрачно-угрюмым. Почти каждый день на кладбище провожали то одного, то другого белого из тысячи пятисот здесь живущих. Под солнцем, раскаленным, будто печь крематория, опускали гроб в окаменевшую землю, и шорох латинской молитвы едва будил тяжкое молчание еще живых.

Но мало-помалу все привыкли к близости смерти. Снова люди стали выходить на улицу в коротких юбках и шортах, исчезли вуали со шлемов. Но стоило наступить темноте, как город погружался словно бы в летаргию. Чтобы отогнать наваждение, мы привязали как-то ванну к нашей террасе, и Самуэль стал стучать по ней молотком, короткими, отрывистыми ударами, словно звонил в колокол. На звук прибежали соседи. Мы угостили их стаканчиком вина. Черное наваждение отступило. Для живых продолжалась жизнь.

Утром, часам к десяти, я почувствовала себя больной. У меня болели глазные яблоки, голова, бил озноб. Померила температуру – 38,6, позже мне не стало лучше, температура поднялась за 39, а затем – за 40. Сознание оставалось светлым, и я подумала: «Оно самое, настал конец». Собрав силы, я позвала посыльного мальчика и отправила его за Монделе. Мальчик позвал Самуэля. Я не лежала в кровати, а находилась на террасе в шезлонге. Они посмотрели на меня и молча ушли… Время шло, никто не приходил. Я подтащилась к двери. Мимо шел рабочий, мне совсем не знакомый. Нацарапав на бумажке «я больна», протянула ему ее, попросив отнести «Монделе на чоп», за что ему дадут «матабиш» (на чай). Меня трясло, стучали зубы, но сил хватило, чтобы добраться до шезлонга. Сквозь оцепенение увидела я двух монахинь в белых одеждах. Меня положили на носилки и понесли к машине, которая перевозила больных. Потом все спуталось. Я звала Святослава, не узнавая никого, кто суетился вокруг меня. Мне отвечали: «Нет, нет, чуть позже!» В мою руку углубилась иголка. Я ощущала благодетельный холод льда на лбу. Время от времени ко мне возвращалось сознание, и я думала: «Ну вот, я скоро умру. – Рада ли я своей смерти?» Но ответить не успевала, потому что вновь теряла сознание. Потом опять приходила в себя и думала об африканской земле, коричневой, окаменелой, ничуть не похожей на землю моего детства – жирную, черную, умягченную снегами. Святослав все не приходил. Я понимала, что его просто не пускают, – и мне становилось его очень жалко. Что он будет делать в Матади без меня, приехав сюда только ради меня?

Я не умерла, моя болезнь не была желтой лихорадкой. По злой иронии судьбы мой первый сильнейший приступ малярии совпал с эпидемией. На следующий день я очнулась в белоснежной комнате и смотрела сквозь ставни на солнце. «Вы нас напугали, дочь моя», – сказала мне старшая монахиня. «Я и сама испугалась», – отвечала я. – «Еще два дня, и ваш муж заберет вас отсюда».

Первые, кого я увидела, вернувшись домой, были посыльный мальчик и Самуэль. Лица их выражали огорчение. Я читала по ним, как по книге. Они любили меня, вернее, следуя местному выражению, я им была нужна, но они убежали в страхе, не позвав моего мужа и решив, что желтая лихорадка обрекает меня на смерть. Видя тревогу, которая обычно охватывает близких умирающего европейца, Самуэль и посыльный мальчик подумали, что Монделе, конечно, не хватится разных домашних вещей. И, действительно, дома не хватало многого – в курятнике кур, в шкафах рубашек и продуктов… Мое возвращение и выздоровление стало для слуг катастрофой. Я не выставила Самуэля, потребовав от него штраф. Потом забыла и о штрафе, отругала посыльного мальчика и оставила их обоих. Как богатые Скотта Фицджеральда, они были непохожи на нас.

Я думаю, что и для моего мужа, и для меня пребывание в Конго стало одинаковым испытанием. Святослав делал работу, которая ему не нравилась, в очень тяжелых условиях, подрывавших здоровье. Годы его учебы, казалось, пошли прахом. Все, что его интересовало – политика, философия, живопись, – отдалилось. Он принял на себя обязанности главы семьи, и эти обязанности тут же лишили его всякой личной жизни. Что касается меня, то я, возможно, приспособилась бы к жизни в настоящих джунглях и в одиночестве куда более полном или в лучшем климате, например, в Маньеме, где находился мой кузен Алексей. Там я могла бы заняться какими-нибудь исследованиями, изучать этнографию… В Матади в двадцать лет я оставалась одна целый день. Библиотеку мне заменил «Граф Монте-Кристо», забытый каким-то путешественником. Предоставленные самим себе, совсем еще молодые, мы не могли прийти ни к какому согласию. Оба мы были прямолинейны, непримиримы, взвинчены жарой, несчастны, и нам казалось, что наша молодость растрачивается лишь на добывание денег для поддержания существования. Мы не росли ни в какой области – не шли вперед, не ощущали прогресса и втайне обвиняли друг друга в том, что оказались в таком тупике, живя безнадежной, безрадостной жизнью. Жара меня убивала. Я толстела, тупела, задыхалась в своей пустыне. Иногда я заставляла себя отправляться с посыльным мальчиком на прогулку, скорее по необходимости, чем ради удовольствия, но Хрустальные горы ничем не радовали глаз.

Ну вот я и у реки. Вижу, как ее кипящие воды закручиваются в адский котел. Чуть дальше обнаруживаю заброшенное кладбище; растения скрывают могильные надписи, сделанные почти все на английском. Я в шлеме, по лицу течет пот. Посыльный мальчик предупредительно разгоняет палкой змей, и мы вдвоем усаживаемся на раскаленную каменную плиту, прежде чем пуститься в обратный путь. Мне редко когда хотелось умереть. У меня скорее дар жизни – я хочу жить иногда из чувства противоречия, иногда в надежде, что какой-то миг, пусть один-единственный, все-таки убедит меня в оправданности множества преодоленных испытаний. Отведя в сторону концом своей трости иссохшие серые травы, я прочитала на могильном камне: «Faithfull into death»[55]55
  Преданный до смерти (англ.).


[Закрыть]
. Наверняка в этой красноватой земле покоится английский миссионер, который приехал сюда, чтобы помочь своему ближнему. «Будь верным до самой смерти, и я дам тебе венец жизни», – напоминает Библия. Я знаю, что для меня быть верной значит претерпеть, сжав зубы, все испытания, что я не имею права на отчаяние, не имею права даже приблизиться к утешению мыслью об одном легком скользящем движении в сторону адского котла… Я не имею права даже молиться, чтобы смерть пришла ко мне сама и забрала меня из этого безжалостного мира, прервав монотонную цепочку удушающих дней. Я писала стихи, неумелые и грустные, пряча их, будто супружескую измену, и мать если и догадывалась о моем смятении, то ни разу не услышала жалобы от дочери, которая хотела походить мужеством на нее…

Красный карандаш, зачеркивающий месяцы по кругу, замкнулся на последних днях. И вот тут мне стало страшно, что умру, не увидев Европу. Эпидемия желтой лихорадки превращалась в дурное воспоминание. Я уложила вещи в дорожные сундуки. Матади тоже оставался в прошлом. Мы решили больше сюда не возвращаться, хотя и имели полгода на размышление, шесть месяцев отпуска. И вот я спустилась в тот же портовый ад, который встретил меня полтора года, вернее, век назад, – чтобы вместе со Святославом сесть на пароход под названием «Стенливилль», который совершал свой последний рейс. Капитан оказался нашим давним другом. В первом классе нас было всего двенадцать пассажиров. Судовой врач принялся лечить меня от морской болезни русским методом, приказав принести в каюту икры и водки. Выпив, я и в самом деле перестала замечать качку. Отправилась в кают-компанию и села играть в бридж с капитаном и судовым врачом. В радостном возбуждении от водки, я делала фантастические ставки, и все-таки выиграла все, выиграла у всех, а затем отправилась спать. Доктор поклялся, что больше не будет лечить меня от морской болезни. Я поняла, насколько сильна моя тоска по более подходящему мне климату, только тогда, когда в бинокль на голландском берегу увидела голландскую корову. Это было первое крупное животное, увиденное мною за полтора года. Корова показалась мне необыкновенно элегантным животным, элегантным и обаятельным. Я смотрела на нее с необыкновенной растроганностью. Мы вновь приближались к европейскому континенту – и не знали, как он нас примет.

Предвоенные годы
(1929–1939)

Даже климат Бельгии, который все так любят ругать, показался нам в ту пору нашей жизни чудесным. Небольшая сумма денег, привезенная нами, разошлась довольно быстро: нужно было обзавестись всем необходимым для жизни. Купили мы и маленький подержанный «форд» с откидным верхом. Он был такой ветхий, что терял на ходу все свои гайки. Но двигатель его, казалось, не знал износа. В нем мы ездили в загородные владения наших друзей: в замок «Пон д'Уа», к барону Пьеру Нотомбу в Шалтин, к Бюс де Варнафам в Арденны, к Розе в Румон или к Ван де Верве на Кампинскую равнину под Антверпеном. Жизнь там была проста, обильна, а главное – без светских условностей и церемоний, которые нравились мне все меньше и меньше. Прекрасные получились каникулы, но наши деньги таяли. С ужасом мы стали подумывать о том, что придется вернуться еще на один срок в Матади. Надо сказать, что в Европе до войны не очень-то жаловали молодежь: хорошие служебные места доставались обычно людям зрелого возраста. Но вот как-то раз за ужином у Нико ван Ламсвеерде (Нико дю Бюс де Варнаф, моей подруги по пансиону) мы познакомились с ее кузеном Габриелем де Аллё, инженером-химиком. Эта встреча решила нашу судьбу. Незадолго до того Габриель поступил на службу на открывшийся под Брюсселем химический завод – консорциум Марли в Вилтворде. И мой муж с большой радостью согласился возглавить в этом консорциуме отдел научно-технической документации. Он обладал тем преимуществом, что мог читать специальную литературу на четырех языках: французском, английском, немецком и русском. Он занимал этот пост до самой войны. Его очень тронула благожелательность, с которой отнеслась к нему дирекция завода. Но, к сожалению, промышленная химия его мало интересовала, и он не мог отдаваться ей целиком в отличие от некоторых своих коллег: многие из них, не раздумывая, приходили на завод и в свободное от работы время – тогда, например, когда выпадало три выходных дня подряд, чего они вынести не могли.

Святославу трудно было жить, не участвуя в каком-либо большом деле; его снова стало притягивать к себе евразийское движение, к которому он принадлежал в Париже еще до знакомства со мной. Из всех политических движений эмиграции евразийство было самым современным и, следовательно, самым значительным, тем более что идеологами и основателями его были замечательнейшие люди и серьезные ученые.

Не мне излагать в подробностях достаточно сложную евразийскую программу, хотя в определенный период моей жизни я принимала участие в этом движении как жена одного из активных его деятелей[56]56
  Статья С. Малевского-Малевича была опубликована в журнале «Ревю де дё монд» от 15 июля 1965 года. (Прим. автора).


[Закрыть]
.

Между 1920 и 1930 годами труды евразийцев выходили во Франции, Германии, Англии, Австрии, Чехословакии и в Харбине. Во всех центрах русской диаспоры образовывались очень динамичные евразийские организации. В чем же состояло это учение?

Прежде всего оно провозглашало первенство духовного начала над материальным, отвергая тем самым материализм и коммунизма, и капитализма. Евразийцы рассматривали территорию бывшей Российской империи (приблизительно совпадающую с территорией СССР) и населявшие ее народы как особое географическое пространство, с присущими только ему чертами, отличное как от Европы, так и от Азии.

В социальной сфере евразийская доктрина отвергала эгалитарные теории и устанавливала совсем новый подход. Ввиду того, что и человеческая природа, и вообще природа вещей вступают в противоречие с этим даже в демократических странах мифическим равенством, евразийцы провозгласили принцип «обязательного оправдания привилегий». В сфере экономической они выступали за умеренный либерализм. В политике ратовали за «Советы без коммунистов».

В 1930 году разразилось дело Кутепова[57]57
  В статье генерала Шиманова, опубликованной в «Красной Звезде» от 22 сентября 1965 г., приводится имя чекиста Пузицкого, организатора «ареста» генерала Кутепова в Париже. (Прим. автора).


[Закрыть]
. Оно нанесло жесточайший удар по очень активно действующей воинской организации, во главе которой стоял несчастный генерал. Коммунисты сочли его слишком опасным и, как известно, похитили его в самом центре Парижа. Его исчезновение еще более усугубило политические разногласия, разрывавшие эмиграцию. В евразийском движении произошел тогда серьезный раскол. Советы стали проявлять большую активность и предприняли многочисленные попытки внедриться в политические эмигрантские организации. Им действительно удалось заслать своих агентов в большинство таких объединений; тогда-то одно из евразийских периодических изданий[58]58
  Еженедельник «Евразия». (Прим. автора).


[Закрыть]
и начало все более и более склоняться к оправданию «смысла истории» – но, разумеется, ложного.

Некоторых членов евразийской организации вполне могла привлечь марксистская диалектика, в то время как другие прельстились просто-напросто материальной выгодой, которую в некоторых случаях сулит предательство.

Те же, кто остался верен истинным целям Евразийства, оказались в результате в труднейшем положении. Первый кризис евразийского движения не коснулся моего мужа, так как мы жили тогда в Конго. Но когда наступит второй кризис, более серьезный, Святослав будет играть во всех событиях существенную роль.

А меня что занесло на эту галеру? Политику я не любила и до сих пор не люблю. Меня притягивал Запад, я стремилась вырваться из удушливого эмигрантского круга. Мне надоело чувствовать себя отрезанной от мира, в котором я жила! Я хотела писать, общаться с читателями – с возможно большим их числом. И поэтому писать я предпочла бы по-французски. Хотелось зацепиться за что-то реальное, осязаемое; взамен родины-призрака я искала другую родину, хоть и не собиралась забывать страну, где появилась на свет. Но я была связана определенными обязательствами и довольно быстро поняла, что долг вынуждает человека из двух возможных решений выбирать самое трудное. По этой причине я, вопреки своему желанию, но очень добросовестно, стала участвовать в евразийском движении. К счастью, в начале тридцатых годов мне поручили задание, которое нравилось мне своей романтикой: переправлять в СССР евразийскую пропагандистскую литературу.

Нагруженные листовками, отправлялись мы в Антверпен. Встречи происходили в порту, в тавернах, мне была по душе эта подпольная деятельность в обстановке, напоминавшей атмосферу приключенческих романов. Сидя у печки, рыжеволосая служанка вязала что-то для ребенка. Матросы хлопали картами по столу. Над устьем Шельды шел частый мелкий дождь, и с доков сквозь туман можно было разглядеть плавающее под красным флагом торговое судно – то самое, которое увезет в Одессу или Ленинград пачки листовок, предназначенных людям, сочувствующим нашим идеям. Доходили ли они до них? Многое терялось в пути; изредка нас извещали о том, что груз получен.

Бывало, встречи происходили и на антверпенском вокзале, среди нагруженной чемоданами и свертками толпы. Тревожно всматривалась я в лицо приближающегося незнакомца – он тоже держался настороже, нес в руке опознавательный знак – газету. А я еле заметно шевелила красным цветастым шарфиком, моля небо о том, чтобы у другой дамы не оказалось похожего. В кафе мы почти не разговаривали, сидели как бы в оцепенении, а вокруг нас бурлила толпа. Настолько безлики были эти встречи, что сегодня мне не вспоминается ни одно лицо, ни один голос – помню только пачки листовок, упакованных в сероватую советскую газету, да пену на кружках с пивом или красно-кровавое вино в наших стаканах, которые печально позванивали, когда мы их сдвигали.

Помню также красный флаг, реющий над черным килем корабля; через несколько дней поутру этот корабль причалит к берегам страны, виза в которую никогда не будет стоять в моем паспорте, – к той единственной стране, куда мне путь закрыт.

История лейтенанта Хохлова, которую он рассказал в Матади, не позволяла мне питать особые иллюзии. Сколько их было, внедренных в наше движение советских провокаторов? Мысленно я перебирала соратников моего мужа, русских студентов Гентского университета; один из них, эстонский подданный, был для нас особенно ценен – студенческие каникулы возвращали его к самым границам СССР – не он ли? Не сорокалетний ли, с седеющими висками киномеханик Перфильев? А может быть, жена его, не очень подходящая ему пышная брюнетка, то ли подавальщица, то ли кассирша бара в Антверпене? Не был ли агентом другой студент, русский грек с очень живым умом? Или юный рабочий, обрусевший болгарин, смуглый и черноволосый? Или, наконец, самый примечательный персонаж из всей этой компании, Яновский, который, казалось, прямо вышел из «Бесов»? Это был худой и бледный, болезненный молодой человек со светлыми холодными глазами, неподражаемый казуист, бывший центром наших дискуссий. Все эти люди были бедны и как будто бескорыстны. Приходили к нам еще два советских студента, отцы которых занимали важные посты в коммунистическом партийном аппарате. Странно, но эти двое казались мне наименее подозрительными.

В 1930 году мой муж счел нужным созвать евразийский съезд. Действительно, скандал с еженедельником «Евразия», так называемый «кламарский кризис»[59]59
  Кламар – предместье Парижа, где жил проф. Карсавин, у которого собирались
 парижские евразийцы. В Кламаре в 1928–1929 гг. выходил еженедельник «Евразия».
 (Прим. перев.).


[Закрыть]
, нанес большой урон евразийскому движению. Позиции его и цели необходимо было определить заново. Европа в ту пору переживала экономический кризис, грозивший и политическими последствиями. Уже заставляли говорить о себе и Гитлер, и Муссолини. В такой обстановке созвать съезд эмигрантов было делом нелегким. Ни Франция, ни Германия, ни Англия не желали выдавать визы эмигрантам, а тем более для политического съезда. У Святослава были связи с влиятельными бельгийцами из деловых и политических кругов. Среди них нашлись и такие, кто понимал опасность, исходящую от коммунизма. Они поддержали моего мужа в его хлопотах, и благодаря этим усилиям первого сентября 1930 года в Брюсселе открылся первый евразийский съезд.

Это было великолепно. О сне позабыли, дискуссии не прекращались. Поздно ночью, уже после заседания, замечательный ученый Владимир Николаевич Ильин, чья обширная эрудиция во всех решительно областях приводила в смущение профанов вроде меня, прочитал блестящий доклад. Этот доклад получился таким длинным, что был запечатлен в виде шутливого рисунка, на котором молодой тогда еще профессор стал лысым и бородатым, но речи своей не прерывал, а делегаты съезда, тоже постаревшие на полвека, сидели окутанные паутиной. Надо сказать, что Владимир Николаевич Ильин – типичный образец безмерной русской натуры. Мой муж утверждал, что как-то раз Ильин диктовал статью по-русски и внезапно, без предупреждения, перешел для ясности на древнегреческий язык, что совершенно сбило с толку переставшего что-либо понимать секретаря, сидевшего за пишущей машинкой. Владимир Николаевич знал досконально музыку и филологию, математику и философию, химию и анатомию. Поскольку Бог призвал человека достичь божественного совершенства, ничто не мешает человеку быть всезнающим и разносторонним… И профессор Ильин, среди прочего, решил научиться плавать и стал прекрасным пловцом. Одно лишь ему было заказано (и я уверена, что он об этом сожалел): научиться летать, не прибегая к летательным аппаратам.

Присутствовал на съезде и профессор Савицкий. Это был другой тип ученого: рассеянный, с мягким характером. Удивительные у него были глаза, голубые, лучистые. И смелый, дерзкий ум. Очень развито было в нем чувство христианской морали, но страдал он некоторой наивностью, пагубной в политических делах. Он приехал в Брюссель из Праги вместе со своим помощником Константином Чхеидзе – упрямым грузином, таким же упрямым, как и его соотечественник Сталин. Надо мне описать для истории и чету Клепининых, руководившую парижской группой евразийцев и сыгравшую столь важную роль в последующих событиях. Николай Клепинин (не путать с его братом, отцом Дмитрием Клепининым, погибшим в гитлеровском концлагере) был личностью бесцветной; над ним целиком и полностью властвовала его мощная половина, Нина Клепинина, гигантского роста блондинка с правильными, но жесткими чертами лица. В прошлом она была женой профессора Сеземана, ученого мужа, пожелавшего вернуться в СССР. Про него говорили, что коммунистический режим показался ему безобидным по сравнению с тем гнетом, которому его подвергала супруга.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю