Текст книги "Таков мой век"
Автор книги: Зинаида Шаховская
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 59 (всего у книги 62 страниц)
Вячеслав Иванов откликался на все гуманитарные и научные веяния, в эмиграции он стал профессором римского университета, перешел в католичество. Новая Италия рисовалась в его кипучем уме наследницей Древнего Рима.
Вячеслав Иванов представлялся мне высоким, но сейчас я стояла перед маленьким изможденным стариком с седыми волосами, обрамлявшими открытый лоб, – стариком, жившим в атмосфере поклонения и одновременно под бдительным присмотром своего сына Жана Невеселя, дочери Лидии, прекрасной музыкантши, своего друга и помощницы Ольги Шор. Передо мной был не эстет, а восьмидесятилетний старик, готовившийся покинуть мир.
Я посох мой доверил Богу
И не гадаю ни о чем,
Пусть выбирает Сам дорогу,
Какой меня ведет в Свой дом.
Последнее произведение Вячеслава Иванова, из которого я услышала тем вечером несколько отрывков, было написано в манере русской былины, его тема, возможно, была навеяна легендой или пророчеством о наступлении на земле тысячелетия счастья.
После литературного паломничества к Вячеславу Иванову я совершила еще одно.
В доме на Порта Пинчиана горничная провела меня в маленькую комнату, стены которой были увешаны портретами русских писателей. Здесь жила старшая дочь Льва Толстого, Сухотина – Толстая. Ей, как и Вячеславу Иванову, было 80. Маленькая, с энергичным лицом, она вошла решительным и быстрым шагом, о котором я знала из рассказа Ивана Бунина о первой встрече с Толстым: «…Человек быстрый, легкий, устрашающий, с пронизывающим взглядом…» Я задавала себе вопрос: «Похожа ли дочь на отца, такие ли у нее «выступающие вперед надбровья» и его «маленькие пытливые глаза»? Да, она была на него похожа. Она обладала темпераментом Толстого, его огромной жизненной энергией, его физической силой, скрывавшейся под женской хрупкостью. Когда она говорила, ее сходство с отцом чувствовалось еще больше. Ее голубые глаза, – у отца они были серые, – будто ощупывали меня.
«Вы знаете, почему я такая крепкая в свои восемьдесят лет? Я вегетарианка. Люди не должны питаться трупами».
Точными и краткими формулировками она воскресила в моей памяти образ Толстого, молодого офицера, автора «Севастопольских рассказов», которые сразу же были оценены писателями, особенно Тургеневым. Он даже пытался покровительствовать молодому Толстому, но вскоре был озадачен его высказываниями: «Жорж Санд ничего не стоит», «Шекспир ушел в небытие»…
Я спросила о семейной драме Толстых.
«В ней не было виновных, – ответила мне с твердостью в голосе старая дама, – только несчастные…» И она повторила еще раз: «Да, все были несчастными, никто не виноват».
Незаметно наш разговор перешел на другие темы.
«Как он умел развлекать! Он сочинял песенки, чтобы нас рассмешить!»
Вокруг нас на полках были расставлены книги Толстого и книги о Толстом на разных языках: японском, литовском… Сухотина-Толстая доставала из ящика фотографии своего отца в детстве, юности, в окружении учеников-последователей, в кругу семьи, в старости. На всех фотографиях Толстой с неизменно пронзительным взглядом, а в облике что-то животное, от чего он пытался избавиться всю свою жизнь. За фотографиями Толстого последовали портреты членов его семьи.
«Толстые – очень старинный дворянский род, но графский титул они получили сравнительно недавно. Вот, посмотрите, первый граф Толстой, – ее голос стал несколько ироничным. – Здесь нечем хвалиться, титул был ему дарован Петром Великим в знак благодарности за убийство царевича Алексея».
Перед моими глазами мелькали лица разных поколений Толстых и, наконец, фотография маленькой Сони, правнучки писателя. Соня была женой Сергея Есенина.
Сухотина-Толстая на минутку остановилась, словно подумав о мертвых, и продолжала:
«Из всех детей Толстого в живых осталось только двое, моя сестра Александра, живущая в США, и я – гражданка Франции. Мой внук – итальянец, племянник – француз, Соня – в СССР… Свои воспоминания о Толстом и нашей семье я завещаю Национальной библиотеке».
Она встала, взяла корзинку для рукоделия.
«Посмотрите, что я сделала для благотворительной распродажи в пользу православной церкви в Риме!»
В ее руках появились куколки. Они были одеты точно так же, как одевались крестьяне Тульской губернии, где находилось фамильное имение Толстых. Имение нашей семьи находилось там же. Мы почувствовали себя «земляками», стоя перед окном, выходящим на Порта Пинчиана, вспоминали родные пейзажи, среди которых прошло мое детство и значительная часть жизни этой старой дамы.
Тысячелетие земного рая наступит нескоро. В Риме было полно «sciuscia» – шуша. За этим словом – итальянским переводом английского «shoeshine», чистильщик обуви, – скрывалась армия босых детей, живших в первобытной свободе. Сотни, а возможно, и тысячи юных бродяг от восьми до шестнадцати лет (иногда, впрочем, и моложе, я даже видела четырехлетнего мальчика, работавшего со своим братом десяти лет) должны были разделять судьбу своих старших соотечественников. Они объединялись в организации, члены которых подчинялись строгим правилам. С этими детьми я сталкивалась на каждом шагу. В закоулках на черном рынке они продавали сигареты, совершали налеты на торговцев, спали в котлованах, но самым надежным их убежищем были катакомбы. Худые, в лохмотьях, решительные и веселые, циничные и одновременно ранимые, испорченные и невинные, они лихо прилагали все свои усилия для того, чтобы войти в мир взрослых.
Такие же ватаги бродили по другим городам Италии. Знакомый американский офицер рассказывал мне с восхищением, как в Неаполе среди бела дня он был окружен малышами, обольщен их улыбками, оглушен веселыми щебетом… Когда он пришел в себя через несколько секунд, то вокруг уже никого не было, сам же он оказался без обуви и носков…
Власти принимали все меры для борьбы с детской преступностью. Но в Италии, как и в Испании, ребенок, bambino – это господин в семье. Дела о грубом обращении с детьми были достаточно редкими, и я имела случай убедиться, с какой осторожностью инспекторы в штатском забирали детей во время одной из уличных облав. Первые облавы вызвали настоящую панику среди шуша, но вскоре они успокоились. Полиция жестоко наказывала взрослых, заставлявших шуша продавать свои товары на черном рынке, с детьми же обращалась бережно. Детей направляли в приемник, выводили вшей, а потом возвращали родителям, если таковые имелись. Сирот направляли в детские дома.
Очень скоро шуша стали воспринимать облавы как игру, и когда угроза исчезала, они возвращались на свои обычные места: к фонтанам, в тень домов – туда, где они могли бы найти покупателя или подстеречь жертву. Размеренная жизнь была для них страшнее голода.
Я встретила жертву итальянской беззаботности и приветливости в поезде, отвозившем меня в неизвестность. В течение всего пути со мной в купе ехал только один пассажир – американский полковник. На остановках, а поезд останавливался на каждом полустанке, полковник тотчас же бежал в привокзальный буфет и приносил бутыль кьянти, которую предлагал мне разделить с ним. Молодой человек с обрюзгшим лицом был чрезвычайно мягким и трогательным в своей растерянности. Война впервые заставила его покинуть родные места, тихое провинциальное захолустье. Только в Италии он осознал, что существует иная, непривычная для него жизнь. Он занимал высокий пост в одном городе на юге Италии, а теперь возвращался в Соединенные Штаты. И был на грани нервного срыва.
«Только здесь я понял, что жизнь – это не только зарабатывание денег. Сначала меня потрясали ужасающая бедность итальянцев, но сейчас, покидая Италию, я с отвращением думаю о благосостоянии, которое медленно разрушает душу. С тех пор, как эти ничего не имеющие люди вошли в мою виллу, все изменилось… Их беззаботность, сердечность сочетались с детской пронырливостью, с ними становилось легко и просто. Люди из народа раскрыли мне смысл жизни. Все, что, казалось, обладало разумным и привычным значением, вдруг переставало быть важным. И вот теперь надо возвращаться к прежнему образу жизни – абсолютно бессмысленному, бесчеловечному, отвлеченному. Все они пришли на вокзал пожелать счастливого пути, и я почувствовал, что меня отрывают от родной семьи, от того, что я так полюбил, а сейчас отправляюсь в ссылку…»
Его возбуждение было столь же велико, как и печаль, которую он пытался залить кьянти. Дело в том, что мой полковник до войны не искал смысла в стороне от протоптанных дорог. Вдруг он запел, и, к моему удивлению, не итальянские или американские песенки, а русские (с сильным акцентом) песнопения из православной литургии.
«Как это красиво! Как чудесно! Сколько прекрасного в мире, а люди забывают, ничего не замечают. Я был чиновником в завоеванном городе, но его жители были мудрее и лучше меня!»
Поезд остановился, полковник возвращался в чужой для себя мир… Неожиданно он схватил мою шляпу и надел ее вместо каски. Я побежала за ним, чтобы он привел в порядок свою форму.
Глава XVII
Грецию знаешь очень хорошо и в то же время очень плохо, пока не увидишь ее собственными глазами. Приезжаешь сюда со всем грузом ее прошлого. В памяти всплывают имена богов и богинь, названия колонн, храмов, строчки «Илиады», платоновского «Пира», любовной поэзии Анакреонта, подвиги героев и речи знаменитых ораторов. Самолет опускается на землю Аттики и совершает резкий поворот. Военный пилот не привык возить пассажиров.
С птичьего полета мне посчастливилось рассмотреть Парфенон, стелющийся по земле в окружении полуразрушенных колонн.
В городской толпе выделялись греческие солдаты в коротких форменных куртках. На террасах бородатые священники пили из крошечных чашечек крепкий густой кофе. Торговцы, стоявшие вдоль улицы, кричали, предлагая почти даром все, чем испокон веков богата их земля и море: оливки, фисташки, рыбу… Вся улица пропиталась запахами бараньего жира и молодого вина.
В отеле «Великобритания», где я предполагала остановиться, не оказалось свободных мест. И меня приютили англичане в небольшой гостинице для транзитных офицеров. В баре «Великобритании» собирались мои коллеги, приехавшие из Вены или Берлина, – там я их и застала в святой час вечерних возлияний. Гражданская война в Греции еще не закончилась, но сюда уже стали прибывать первые туристы, скучающие и пресыщенные. Они бесцельно бродили между шикарными отелями, сближались с греками, способными принимать участие в их роскошных пирах, – женами богатых торговцев, крупными чиновниками, проматывающими за пару вечеров месячное жалованье. Тысячи драхм летели на ветер так же легко, как лилась кровь в бедной, разделенной враждующими интересами стране.
Пульс жизни я предпочитаю узнавать в других, менее роскошных местах. Революции рождаются в университетах, обретают силу в писательском воображении, но именно народ первым испытывает на себе их последствия. Я дала себе сорок восемь часов на акклиматизацию, ничего не делала, только смотрела и слушала, перебирала в памяти обрывки сведений о современной Греции, почерпнутые в Константинополе в первые годы после эмиграции из России.
И мне скоро представился случай для изучения языка, – я нашла старого истощенного официанта. Он меня не понимал и пытался употреблять немногие известные ему иностранные слова. Перебрав английские и французские, мы наконец поняли, что единственным общим для нас языком был русский. Этот человек оказался одесским греком, потомком колонизаторов черноморских берегов… Именно с ним на следующий день, в шесть часов утра, за час до начала его рабочего дня, я взбиралась на священный холм. Одесский грек не мог, конечно, предоставить мне никаких сведений, содержащихся в туристических справочниках, однако он оказался чувствительным к красоте утренней зари, поднимавшейся над Афинами.
Чуть позже, присев на большой камень, он рассказывал мне о современной Греции, Одессе времен революции и гражданской войны.
Тем же утром я заставила себя пойти на прием к министру информации. Это был еще молодой мужчина, придерживавшийся французских манер. Но от него, как от всякого министра или крупного чиновника информационной службы, я не ждала ничего, кроме традиционного заявления: «Реформы провозглашены», – но я хорошо знала, что они никогда не будут осуществлены или просто скрывают какие-то другие намерения.
На улице сияло яркое солнце Эллады. Ранняя осень. Ее наступление еще никак не коснулось жителей. Город успокаивался только на время послеобеденной сиесты, чтобы с новой силой проснуться вечером. Лица, которые я видела, чаще всего были изможденными, хотя подвижными и умными. Незнание языка в Греции меньше стесняет путешественника, чем в любой другой стране. Греки – люди простые. Отважные и деятельные, они бороздили моря в поисках лучшей жизни на чужой земле. Они столь древний народ, что не могут забыть свое прошлое. История в их крови. Современные греки – потомки эллинов, придумавших богов и героев. Годы угнетения только укрепили в них дух сопротивления. Греки осторожны и хитры в делах, но в политике им не занимать риска.
Я имела честь получить интервью от самого регента королевства – его высокопреосвященства Дамаскиноса. Мои коллеги из более крупных изданий были поражены.
«Как это вам удалось? Его высокопреосвященство Дамаскинос решительно отказывается от любых интервью. Регент никогда не принимает представителей прессы».
«Итак, вы хорошо справились», – сказал мне с плохо скрываемой досадой другой коллега.
У меня возникло было желание ответить резко, что архиепископ Дамаскинос дал мне интервью лишь потому, что знал: я не буду извращать его слова, как это делают те мои коллеги, которым архиепископ регулярно отказывает, но я сдержалась. На самом деле, я, как и все остальные, была на грани провала, но мне посчастливилось найти союзника в лице одного из секретарей его высокопреосвященства, который позже раскрыл мне два «смягчающих обстоятельства» этой встречи. Во-первых, я принадлежала к православной церкви, во-вторых, мой брат был раньше монахом на Афоне…
Передо мной был энергичный и умный человек, оказавшийся еще более сдержанным, чем министр информации. Дьякон из его окружения, говоривший по-французски, до беседы с архиепископом уведомил меня, что Греческая Церковь, хотя ее архиепископ и является регентом королевства, сохраняет в национальном конфликте нейтралитет. Есть священники-роялисты, но также и священники из отрядов ЕАМ[116]116
Ellinico Apeleftherotico Metopo (греч.). – Фронт Национального Освобождения. (Прим. перев.).
[Закрыть]. «Поскольку и там гибнут христиане», – добавил отец Фроментиос. Церковь не поддерживает ни одну из сторон, но монархисты и революционеры сохраняют ей верность. Он меня уверил, что в этой стране нет очевидных признаков атеизма, столь распространенного среди коммунистов в других государствах. К концу недели я могла поставить точку, обобщить сведения, собранные среди самых различных слоев населения, свидетелей военных лет в Греции.
29 октября 1940 года в три часа утра Италия предъявила ультиматум Греции, а спустя два часа правительство Греции ответило на него всеобщей мобилизацией. Греция и Польша были единственными странами, где мужчины, отправляясь на войну, пели и где смело, с улыбкой на губах шли в неравный бой. Болгария и Румыния стали плацдармом для немецкого натиска, Албания послала свои воинские части сражаться на стороне итальянцев.
Участник первого сражения в Пинде рассказывал мне о кампании за взятие Эпира, как солдаты втаскивали на крутые скалы пушки и как на спинах мулов перевозили боеприпасы. Служба интендантства не справлялась. Женщины карабкались на вершины гор, чтобы доставить бойцам продукты и воду. Вместе со стариками они расчищали заснеженные горные дороги, восстанавливали разрушенные мосты. Понадобилось вторжение немцев в апреле 1941 года, чтобы сломить упорное сопротивление греков…
Все, что произошло в Греции после ее захвата, может представить себе каждый, переживший оккупацию в любой точке мира. «Итальянцы не оставили плохих воспоминаний. Они не причиняли зла, – говорили мне, – они в основном бегали за юбками. Что касается немцев, то, провалив операцию «улыбки», они выбрали другую тактику».
Франция и Бельгия, страны с развитым сельским хозяйством, после оккупации с трудом кормили свое население. В Греции же с лета 1941 года наступил настоящий голод. Пшеницу сюда всегда ввозили. И Греция, лишившись возможности импорта продовольствия, была вынуждена к тому же кормить и оккупационные войска.
Мне показывали фотографии, и я словно вновь увидела картины Великого голода в России 20-х годов. На улицах Афин лежали трупы, которые подбирали ужасные грузовики, истощенные дети скрючивались от голода, подобно зародышам в утробе матери, а оставшиеся в живых были измождены, как узники концентрационных лагерей… На кладбищах не хватало места для новых могил. Но к жертвам голода надо добавить и жертв репрессий.
Восточная Македония и Западная Фракия были переданы Болгарии. Повешенные раскачивались там посреди деревень, а улыбающиеся палачи фотографировались на их фоне. Один из них, обмотанный пулеметной лентой, гордо позировал, держа в руках отрубленную голову. Женщин не щадили. В Северном Эпире зверствовали албанцы, а на острове Крит и на Пелопоннесе – их учителя и хозяева немцы. 25 % строений в Греции было полностью разрушено.
Пытки и казни, голод и разруха привели к быстрому сокращению населения. Этот обратный отсчет времени от жизни к смерти приобрел столь высокий темп, что немцы были вынуждены начать переговоры со швейцарским Красным Крестом об организации поставок пшеницы на судах под флагами нейтральных государств.
Позже контингент немецких войск сократился – Восточный фронт постоянно требовал все новых и новых подкреплений.
Необходимо понимать, что нищета и особенно голод способствовали зарождению коммунистического движения. Если мелкой и тем более крупной буржуазии удавалось выживать, то рабочие и ремесленники, безработица среди которых росла, считали себя обреченными на гибель. Хотя в Греции – стране не индустриальной – пролетариат был немногочисленным, а мелкие земельные собственники и крестьяне традиционно находились в оппозиции коммунистическим идеям, всеобщее недовольство населения повсеместно нарастало. Революционные вожди движения Сопротивления пытались извлечь наибольшую для себя выгоду из отчаяния народа. Тем более, что умеренные силы присоединились к Сопротивлению только к началу 1943 года…
Один из свидетелей рассказал мне о странном положении, которое сложилось в Афинах к середине 1943 года. Центр города был занят немцами, но все предместья и горы находились в руках повстанцев.
Между противниками установилось своеобразное сосуществование. Вражеский гарнизон сокращался, а его моральный дух был подорван фронтовыми неудачами немцев и итальянцев, так что войска отказывались от открытых столкновений с участниками Сопротивления. Участники Сопротивления в этот период начали самую жестокую охоту за коллаборационистами, часть которых была сразу же расстреляна, другие заключены в концентрационные лагеря, расположенные в подконтрольных районах. Только в 1944 году греческое правительство в изгнании, многие члены которого принадлежали к крайне левым силам, смогло добиться прекращения скорых и массовых убийств.
Поражения заставили оккупантов оставить Грецию и отступить накануне высадки союзников в направлении Югославии. Эвакуация вооруженных сил врага происходила, по свидетельству того же очевидца, в строгом порядке. По соглашению с движением Сопротивления немецкие войска оставляли Афины с оружием, но их сопровождали вооруженные партизаны. В районе Салоник, как и на Пелопоннесе, наоборот, между немцами и повстанцами происходили ожесточенные стычки.
Война заканчивалась, зарождалась революция. Прибытие союзников и UNRRA сразу же улучшило положение с продовольствием. Но страна пребывала в неописуемой разрухе. Правительство, сформированное за границей, было расколото, в нем преобладали левые. Король не мог и мечтать о возвращении. Регулярные войска оказались бессильны, а их присутствие – чисто символическим. Полиция дезорганизована. Партизаны-коммунисты, хорошо вооруженные, считали себя хозяевами страны. Как и в других местах, сведение счетов было кровавым и диким, тюрьмы переполнены коллаборационистами, и особенно теми, кто не разделял коммунистических убеждений. В стране царил террор, массовые казни были повсеместны, однако до того момента, когда правительство под давлением англичан приняло решение навести какой-то порядок.
Каждый из союзников имел свое представительство в Греции, но отношение к ситуации в стране было различным. Советская миссия поддерживала коммунистов, англичане выступали против, американцы, как и сейчас, действовали осторожно. Опасаясь коммунистов, они в то же самое время еще более боялись того режима, который был способен им противостоять.
Рожденные революцией и сохранившие сентиментальную преданность такому происхождению, американцы полагают, что худшим преступлением является отсутствие в политической системе «левого оттенка». Неизвестно было, поддержат ли они в будущем взлет Кастро? Если Греции и удалось избежать участи Албании (что, впрочем, стало очень неприятным для СССР), то этим Греция обязана только Уинстону Черчиллю. Но для этого было необходимо, чтобы Великобритания решилась на интервенцию. Она началась после того, как в Афинах разразилась революция.
Коммунисты завладели ключевыми позициями, позволявшими им контролировать средства связи, подачу электричества и воды. Террор охватил всю столицу за исключением района, где находилось посольство Великобритании. Посольство охранялось хорошо вооруженными солдатами. Несмотря на очевидное недовольство Рузвельта, Уинстон Черчилль решился ввести в Афины новые моторизированные соединения британских вооруженных сил.
Мне рассказывали об ожесточенных уличных сражениях, последовавших за интервенцией. Когда двигались английские танки, пытавшиеся вытеснить коммунистов из их укреплений, те взрывали окружающие здания, чтобы задержать продвижение техники. Англичан поддерживали правительственные греческие войска. В центре города шли наиболее ожесточенные бои, и до самого конца не было ясно, какая из сторон одержит победу.
Наконец англичанам удалось отбросить красных в северное предместье. Отступая, коммунисты увели с собой большое число заложников. Эта трагедия длилась пять недель.
Афины были освобождены, подача электричества восстановлена, вода вновь потекла из кранов, снабжение продовольствием обеспечено. Столица, почти не пострадавшая от разрушений во время второй мировой войны, еще долгие месяцы жила среди неразобранных развалин войны гражданской.
Все эти события произошли без меня. В ноябре 1946 года в Афинах был восстановлен мир, но в умах и душах людей продолжало царить беспокойство. Радость долгожданной победы омрачалась чувством разочарования, печали и скорби. Недавние несчастья не укротили страстей. Переход от победы к гражданской войне – наименее эффективное средство в обеспечении мира и процветания страны.
Революция не прекращалась в провинции. В Нуасса, в результате сражений между правительственными войсками и красными, было разрушено семьдесят домов, в Пинтафалосе, где находились тайные склады оружия, шли кровавые бои.
В районе Салоник партизаны-коммунисты продолжали сопротивление при активной поддержке Югославии и Болгарии.
Первый раз поддавшись убедительным доводам Черчилля, прекрасно понимавшего суть европейских политических проблем, президент Соединенных Штатов Рузвельт согласился оказать военную помощь греческому правительству, и новая греческая армия смогла восстановить порядок на севере страны.
План Маршалла – спасительная помощь бедным или разоренным войной странам – был целительной акцией, зарубцевавшей раны Европы. Памятник генералу Маршаллу – долг возрожденной Европы.
Греция, которую я увидела в 1946 году, была далека от благополучия. Расслабляющий климат, но и беспомощность социальных организаций, недоедание, малярия, всеобщая бедность. В полдень – несколько оливок, помидор, кусок хлеба, вечером в таверне – тарелка фасоли и стакан вина – таково обычное меню афинского рабочего. Разве удивительно, что 45 % жителей столицы страдали от туберкулеза!
Положение здесь было еще хуже, чем в Германии, Австрии или Италии. А ведь греки выиграли войну! Им давали обещания, которые не выполнялись. Другие страны тоже с трудом, но все-таки смогли обойтись без иностранной помощи. Так, например, Испания восстала буквально из пепла после гражданской войны. Этого нельзя было с уверенностью сказать о Греции. Социальное самосознание отсутствовало у греческого народа, умного и предприимчивого в других областях.
Я посетила предприятие, на котором было занято пятьдесят рабочих, четверть из них были явными коммунистами. Хозяин задерживал выплату зарплаты, но вкладывал миллионы драхм в развитие своего предприятия. «Мы эгоисты, – чистосердечно признался другой предприниматель, – так называемые ближние нас мало интересуют. У нас, в Греции, борьба за жизнь длится столетиями».
Несколько красивых магазинов в центре города, несколько роскошных ресторанов и ночных кабаре, а на окраинах – дешевые кабаки и убогие лавки. Контроль за продовольствием не осуществлялся, цены на продукты – астрономические. Око (два фунта и три четверти) мяса стоил от 5 до 10 тысяч драхм, хлеб – 2200, сливочное масло – 18 000, сахар – 8000. Чернорабочий зарабатывал 3 или 4 тысячи драхм в день и при этом работал неполную рабочую неделю, служащий полиции – 90 000 драхм в месяц, этого хватало не более чем на один обед, прокурор – 280 000 драхм. Но когда как-то вечером два моих американских приятеля повели меня в дансинг, там было много греков, и платили они за стакан хорошего вина 6000 драхм, доставали из кармана пачки сигарет, стоившие по 2500 драхм!
Следует ли думать, что только коммунистический режим способен изменить облик мира? Достаточно было того, чтобы революционные преобразования не являлись левоэкстремистскими, как весь мир, в том числе и Соединенные Штаты, начинал кричать о фашизме. Понятия «левые» и «правые» режимы полностью утратили свое значение. Существуют только эффективные и неэффективные социальные системы. Греции в 1946 году нужна была не революция, а дисциплина.
Я кропотливо занималась сбором информации, опросила большое число приверженцев обоих лагерей. Сторонники коммунистов мне рассказывали о жестокости правительства, о тяжелых условиях содержания в тюрьмах и лагерях (ссылки на остров Ярое начались только в 1947 году); их противники вспоминали пытки и издевательства в дни господства коммунистов в Афинах, жертвами которых стали не только идеологические противники, но и аполитичная буржуазия. Мне поведали об убийстве известной греческой актрисы (которой коммунисты выкололи глаза), о грабежах частных лиц. Я верила и тем, и другим, поскольку с близкого расстояния уже видела русскую революцию. Но никакая диктатура, никакой террор не длился столько времени, сколько существовал советский коммунизм. К этому времени он насчитывал тридцать лет, и все эти годы жестокие преследования не прекращались ни на один день. Постоянному террору я предпочла бы кратковременные репрессии. Ссылка на остров Ярое не была более ужасной, чем лагеря в Сибири или подвалы Чека. Западная пресса мало писала о них, она всегда слепа на «правый глаз».
Но в Афинах я все-таки имела возможность встречаться с разными по своим убеждениям людьми. Я не видела трусов, боявшихся открыто высказывать самую крайнюю точку зрения в общественных местах и при свидетелях. Газеты не проводили единой политической линии, придерживались различных направлений, критика правительства была обычным делом. Во время сбора информации за мной не было слежки, никого не интересовала политическая направленность моей газеты. В моих передвижениях по Греции я себя чувствовала столь же свободно, как и во Франции.
Греки, как и французы, склонны к абстрактным спекулятивным умозаключениям, но им более, чем французам, присущ дух деятельной мысли. Улица – это Форум. Здесь спорят и сытые, и голодные. В книжных магазинчиках я встречала писателей, поэтов и художников, которые страстно рассуждали о современном искусстве, о политике…
Мне удалось завязать дружеские отношения. Художник Иоанн Царухис спросил меня, не хочу ли я познакомиться с великим художником.
Еще бы! Он отвел меня в подвал близ ночного кабаре. Это была не мастерская, а настоящая пещера. Но когда я пересекла ее порог, перед моими глазами, будто удар кулака в лицо, вспыхнула живопись, неистовая по форме, цвету и движению.
Живые, злобные, кипящие – все эти эпитеты годятся для работ Никоса Енганопулоса. Его работы шокировали, разжигали, как красная тряпка матадора приводит в бешенство быка. Он встретил меня как врага, и это стало началом нашей дружбы. Дружбы на многие годы, хотя больше я никогда с ним не виделась.
«В своей реальности он режет по живому», – сказал об Енганопулосе Поль Элюар, а другой его друг, – что «он ни поэт, ни художник, а пламя».
Никос Енганопулос родился в Константинополе в 1910 году, как художник сформировался в Афинской академии. Жил в Париже, Мане считал самым лучшим художником, а Сальвадора Дали – самым плохим. Он первым из людей моего поколения определил Пикассо как «минувшее прошлое». Парадоксы и проклятия изливались из его рта, как поток лавы.
«Я более великий художник, чем Пикассо. Во-первых, потому что я грек, а он испанец, и, во-вторых, потому, что он пишет для всего мира, а я только для одного себя».
Анархист, сочувствующий коммунистам, Никос Енганопулос без разбора проклинал всех и вся, но меня вдруг прекратил ругать и раздобрился.
«Почему вы меня так плохо встречаете?» Он погрустнел. «Сначала я думал, что вы буржуа, но потом понял, что вы еще менее буржуазны, чем я. Ведь буржуазия – племя особое, как и коммунисты, и с особой моралью».
С тех пор, как я переступила порог пещеры, где Никос Енганопулос яростно жил в своих мечтах и гневе, прошло двадцать пять лет, но когда я вспоминаю Грецию, то вижу его – живое олицетворение страны. «Мы будем биться до тех пор, пока не останется хотя бы два грека в мире», – говорил он.
В Афинах, во французской библиотеке я познакомилась с двумя молодыми друзьями, выходцами из бедной среды. Базилиос, работавший в библиотеке, говорил по-французски, а его товарищ Анжел, французского не знавший, служил на Королевском флоте. Первому было семнадцать, второму восемнадцать лет.
Базилиос, красивый блондин, болел туберкулезом, его друг был смуглым, коренастым здоровяком. В их компании я была на представлении театра «Карагёз».