Текст книги "Таков мой век"
Автор книги: Зинаида Шаховская
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 44 (всего у книги 62 страниц)
И я повернулась к нему спиной. Прослышав о происшествии – земля слухами полнится, – ко мне подошел польский офицер и сказал: «Вы окажете нам честь, мадам, если будете считать себя полькой и поужинаете с нами за одним столом». Тут поднялся уже занявший место за столом бельгийский коммунист: «Если госпожа де Малевски не бельгийка, то и я не бельгиец». Встали ребята из Миранды, мулат Томас, и тоже перешли за польский стол. Так подлость одних подчас компенсируется благородством других. Впрочем, то был не первый и не последний инцидент между мной и моими новыми соотечественниками.
Мне свойственно, впадая в гнев, относиться с иронией к собственным злоключениям. Ярость не подавляет меня, а воодушевляет, поэтому в целом я сохранила теплые воспоминания об Эмпресс-Холле. Мы много шумели. Ребята из Миранды пели грустную песенку: «Маленький принц и король с королевой как-то зашли, чтоб мне руку пожать, я был в отлучке – меня не застать, им оставалось сказать: «В понедельник заглянем опять»». (Или во вторник, в среду и так далее, в зависимости от дня недели.) Возмутительнее всего было то, что нас считали дураками. Казалось бы, чего проще, скажите прямо: «Вы прибыли из оккупированных стран, мы должны вас проверить, потерпите немного». Так нет же, нам давали совершенно невообразимое объяснение: «Вы на карантине. На «Батори» были случаи заболевания тифом», – а те, кто до нас покинул корабль, стало быть, заболеть не могли.
Бельгийцы пришли в волнение. Ожидался приезд министра национальной обороны Гута, немца, принявшего после войны 1914–1918 годов бельгийское подданство, то есть принадлежавшего к Бельгии приблизительно на том же основании, что и я. У меня не было ни малейшего желания встречать его вместе с остальными, но бравый полковник сказал, что это мой долг. Я всегда знала, что обязанности скучны. Можно даже сказать, что как раз скука и отличает их от добровольных поступков. Я покорно направилась к дверям, в которые только что вошел совсем не воинственного вида министр. Среди нас были четыре женщины: жена полковника, молодая женщина с ребенком, медсестра и я. Но у министра оказалось лишь три букетика фиалок, он галантно оделил ими трех стоявших впереди дам, с удивлением поглядывая в мою сторону. Если мне и было неловко, то только за него. Лично меня все это просто освобождало от чувства признательности к новой родине.
Англичанин-легионер – подсадная утка – все пытался завоевать мое доверие: «Мадам, – шептал он мне вкрадчиво, – у меня есть возможность переслать на волю письма. Напишите, кому хотите. А об остальном я позабочусь». Его любезность меня не обманула, но я обрадовалась случаю и тут же написала письмо мужу, рассказав, какие англичане тупицы, и еще одно лорду Роберту Сесилу – ему меня рекомендовала графиня де Панж – с сообщением о своем прибытии. Довольный тем, что провокация удалась, мой попутчик положил оба письма в карман. Разумеется, ни одно из них до адресата не дошло, но британская служба безопасности смогла прочесть, что я о ней думаю.
Так, в разнообразных развлечениях прошла, кажется, неделя. С сожалением расставалась я со своими многочисленными друзьями. Мужчин отправили в так называемую «The Royal Patriotic School»[91]91
Королевская патриотическая школа (англ.).
[Закрыть], женщин перевезли в лондонское предместье – я на ходу успела прочесть табличку с названием Найтингейл Лейн – на виллу, где хозяйкой была матрона в твидовом костюме. Она принадлежала к тому типу женщин, который я ненавижу и который прочно обосновался в Англии. Ее тонкие сухие губы нехотя растягивались в лицемерной улыбке, – она же любит всех без исключения. Может быть, мы желаем петь вечерами церковную музыку? Она готова аккомпанировать – это здоровое времяпрепровождение. Попадая в общую спальню, мы чувствовали себя воспитанницами пансиона, но отсутствие свежего воздуха и недостаток витаминов сказались очень быстро, да и знаменитые тосты, и фасоль, неизменно подаваемая на ужин, опостылели не меньше похлебки из свеклы. Иногда по ночам в спальне возникал некий Том, феномен, довольно распространенный в стране, все еще погруженной в викторианскую атмосферу. Кем он был? Сторожем, а может, пожарником? Мы визжали, хотя на самом деле мы его в своем бесстыдстве нисколько не стеснялись, и он спасался бегством. Брюнетка-полька, которую я снова встретила в Эмпресс-Холле, каждое утро говорила мне: «Видите, я предупреждала, что Англия вас удивит». И иногда добавляла, мучительно переживая недоверие: «Я и сама уже начинаю сомневаться. Может, я действительно шпионка?» А блондинка, отвергнутая высокоморальными дамами, находила у меня утешение, рассказывая о своих многочисленных и весьма прибыльных приключениях.
Наши ряды таяли день ото дня. Снова появился тот, с крысиной физиономией, и принялся просеивать нас сквозь мелкое сито. Подруги мои оказались податливыми, и одна за другой выходили на волю. «Крысиная морда», как все полицейские мира, не гнушался классическими методами привлечения к «сотрудничеству». Одна еврейская беженка, выйдя от него в слезах, призналась, что должна будет теперь доносить обо всем, что творится в ее окружении, – видно, у нее не было склонности к такого рода деятельности, в отличие от моего попутчика-англичанина. «Но зачем же, черт возьми, вы согласились?» – «Я проявила неосторожность. С мужем мы не виделись уже два года, и у меня во Франции появился друг. Я везла с собой его письма. А этот человек пригрозил, что передаст их мужу. Они вообще ничего не понимают. Я у них на подозрении уже потому, что по документам австрийка, а родилась в Праге».
Тип с крысиной физиономией тут же стал для меня личным врагом, и, отправляясь к нему на беседу, я поклялась, что не позволю себя запугать. Беседа оказалась краткой:
– Вы должны понять, что здесь вы просто беженка и ничего больше.
– Нет, я не беженка; в Париже мне ничто не угрожало, я оставила вполне комфортабельные условия ради Англии, чьи шансы на победу ничтожны. Но хорошо, пусть я беженка, однако это не мешает мне быть дамой. (I might be a refugee but I am also a lady.) В полиции Виши и даже в гестапо со мной обращались учтиво, так что имейте в виду: если вы не будете держать себя, как положено, я просто не стану с вами разговаривать.
Он разозлился так, что даже побледнел.
– Вы, вероятно, не отдаете себе отчета в том, что в соответствии со статьей В.2 я имею право держать вас тут до конца войны…
– Прекрасно, держите хоть тридцать лет. Я больше не желаю с вами говорить.
– Вон! – рявкнул полицейский. Я вышла.
Вскоре мы остались один на один с мегерой в твиде, любившей все человечество, а на самом деле делавшей над собой усилия, чтобы не показать, как она меня ненавидит.
Мой бедный муж, чье внеочередное увольнение подходило к концу, пытался все это время дознаться, куда я пропала, – а я как сквозь землю провалилась. Никто ничего не знал, и даже самые влиятельные из его английских друзей были бессильны. Всем правила служба безопасности. Я не столь впечатлительна, как моя подруга полька, и потому, не сомневаясь, что упрекнуть меня не в чем, с чистой совестью предавалась гневу.
Так прошел, если не ошибаюсь, почти месяц со дня моего прибытия. Наконец меня снова вызвали для беседы. На этот раз передо мной сидел офицер. Хотя он не представился, я, из вредной привычки знать все, что от меня скрывают, прочла его имя на папке. Звали его Слокомб. Он вежливо встал, едва я вошла.
– Мадам, вы, кажется, отказались разговаривать с моим коллегой, но мне неизвестны мотивы вашего отказа.
– Не выношу грубости и угроз. Я прибыла сюда с дружескими намерениями и готова ответить на все положенные вопросы при условии, что они заданы вежливо.
– Надеюсь, мне вы ответите.
– С удовольствием. Жаль, что мне не пришлось иметь дело с вами с самого начала. Ведь даже если бы я располагала важными сведениями, за это время они бы устарели.
Я снова изложила ему все, что могла. И снова заметила, что симпатии англичан скорее на стороне Петена, чем на стороне де Голля. А когда допрос закончился, я призналась Слокомбу, что скрыла от досмотра рукопись «Поэмы для одинокого человека» – доказательство того, что проку от такого досмотра было немного, ведь с таким же успехом я могла укрыть план объектов, подлежащих взрыву. И меня выпустили на свободу.
Меня отвезли на машине в «Royal Patriotic School» и вернули там все документы и вещи. У дверей дожидалось такси. «Куда прикажете?» – спросил шофер. Мне нужно было в предместье Лондона, где жила семья майора Бремли-Мора, друга Святослава, согласившегося меня приютить, но я не спешила, радуясь освобождению.
– Сначала в хороший погребок.
Они как раз только открывались. Мы катили по заснеженным улицам.
– Вот этот очень хороший, – сказал шофер, остановив машину возле питейного заведения.
– Пойдемте со мной. – Он посмотрел на меня с удивлением. – Говорю же, пошли. Не люблю пить в одиночестве.
– Но это пивная для избранных, – возразил в смущении мужчина, – я лучше тут подожду.
– Глупости! Пошли.
Он нехотя последовал за мной. Никто на нас не обернулся, когда мы вошли. Я заказала два виски.
– Как вам нравится эта страна? – спросил шофер.
– Пока что совсем не нравится, я ведь только что из тюрьмы!
– О! Какая же это тюрьма, это «The Royal Patriotic School». Я всегда их обслуживаю. Стольких уже оттуда перевозил, и женщин, и мужчин! Одни сердятся, другие радуются. Мы вообще странный народ. Допустим, тут полно народу, и каждый сейчас, готов пари держать, думает: «Смотри-ка, как интересно, молодая дама, а рядом всего лишь шофер», я-то знаю, что они так думают, а вот вам, наверное, кажется, никто нас даже не заметил. Да, странный мы народ!
Я отправилась на Итон-Сквер, прозванный бельгийцами «улицей Лалуа» в честь той улицы Брюсселя, где находится большая часть министерств. Многие здания были заняты здесь бельгийским правительством. Из подвала дома, где располагался кабинет премьер-министра, доносился аромат хорошего супа, который варили консьержи. Премьер-министр уделил мне две минуты и, небрежно вскрыв пакет сенатора Франсуа, рассеянно пробежав документы глазами, сказал: «Молодчина Франсуа! Как он там поживает?» – «Трудится, господин министр, – ответила я, – не жалея себя, делает очень важную работу». Господин Пьерло больше ни о чем не спросил. Франсуа будет и дальше трудиться, до самого конца – до концлагеря. Да и я кое-чем рисковала ради бумажек, которые, оказалось, никого не интересуют. «Улица Лалуа» жила своей собственной жизнью.
Бельгийскую службу безопасности возглавлял капитан Арониггейн, бельгиец, обосновавшийся в Аргентине. Наконец-то мне попался интеллигентный и умный чиновник. Британские коллеги, возможно, уже предупредили его о моем несговорчивом характере, поэтому он не стал вызывать меня к себе, а пригласил в отель «Риц». Мне очень понравились и встреча, и ужин – и я была весьма красноречива. Я не стала скрывать, что сильно охладела к бельгийцам. Арониггейн доверительно сообщил мне, что у Святослава тоже возникали такого рода осложнения. Он поступил весьма разумно, воздержавшись от вопроса, какого я мнения о лондонском правительстве в Бельгии и о поведении бельгийцев в оккупированных странах. Ходили слухи, что, если бельгиец, прибывший в Англию, отвечал на этот вопрос так: «О, это потрясающее правительство!» – его сразу же записывали в подозреваемые. А те, у кого не было никаких задних мыслей, обычно осыпали министров проклятиями, что и являлось показателем их искренности.
С меня наконец сняли все подозрения, снова признали бельгийкой, хотя гордости по этому поводу я отныне не испытывала, выдали мне продовольственные карточки, и я смогла отправиться к мужу в Хиэфорд, где располагалась крохотная бельгийская армия.
Ни в одной книге о войне не встретишь описание буден солдат иностранных армий в Великобритании. А почему, собственно, надо забывать об этой, пусть незначительной стороне истории, об унылом существовании бойцов, лишенных битв? Хиэфорд, а позднее Лимингтон-Спа, где была расквартирована символическая бельгийская армия, стали для наиболее горячих добровольцев чистилищем – там затухал, а затем и вовсе был похоронен их энтузиазм. Даже бурные дни злосчастной кампании во Фландрии Святослав вспоминал с ностальгией. К Длительной бездеятельности добавлялись плохие материальные и моральные условия. У офицеров жизнь была довольно приятной, они часто ездили в Лондон, получали приличное жалованье, их меньше всего беспокоило положение подчиненных, а те, в полной праздности – ни маневров, ни нарядов – томились от скуки, кляли судьбу и свое правительство и завидовали опасной, но не лишенной смысла жизни тех соотечественников, которым посчастливилось попасть на службу в военно-воздушные силы Великобритании.
Все маленькие армии: бельгийская, норвежская, греческая, югославская, а поначалу и французская, находились в одинаковом положении. Британцы вполне могли найти лучшее применение своим солдатам, многие из которых получили университетское образование, в Intelligence Service или в многочисленных подразделениях своих штабов, но каждое правительство держалось за горстку своих военных – эфемерный залог собственного военного могущества.
О продвижении по службе не могло идти и речи: офицеров и без того хватало; британцев – их-то армия была регулярной – удивляло вечное пребывание в солдатах людей, окончивших университет и знавших по несколько иностранных языков; они даже подозревали, что у тех не все чисто по части морали. Один бельгийский офицер, выслушав жалобы своих подчиненных, признался: «Вам скорее сто фунтов дадут, чем повышение. Ведь нам очень нужны солдаты».
И все же некоторым удавалось даже в такой армии сделать карьеру; к примеру, Пьер Вермейлан – в лагерь Эндоуэр они с моим мужем попали вместе, а позже их обоих произвели в бригадиры – уже через три месяца стал майором, потом подполковником и наконец возглавил военный трибунал. Но он был политиком, поэтому по окончании войны занял сначала кресло сенатора, а затем пересел в кресло министра внутренних дел.
«В Хиэфорде на нас разве что шальной бык может напасть», – говорил Святослав и, пока Гитлер совершал свой стремительный бросок, ездил в увольнительные в Лондон – там и война ощущалась сильнее, и Сопротивление подогревалось отвагой лондонцев. Достоевский писал в «Записках из Мертвого дома», что каторжники безропотно исполняют полезную работу, но бунтуют или впадают в уныние, если их вынуждают заниматься чем-то бессмысленным. Бунт и уныние были обычным состоянием и солдат, которых я встретила в Хиэфорде, – многие из них так стремились в бой, что на пути в Великобританию преодолели тысячи препятствий. Я побывала в лагере, поговорила с людьми – в глазах у них застыла тоска. Бельгийцы, в особенности фламандцы, не любят подчиняться. Строптивость их порой доходила до отказа подчиняться требованиям командиров, даже если это касалось пустяков. Один солдат, например, упорно отказывался нашить на рукав опознавательный знак «Belgium» – единственное, что отличало воинов маленьких армий союзников, одинаково одетых в британскую походную форму. «Не по-французски и не по-фламандски, – объяснял он. – Это не наш государственный язык». Все меры дисциплинарного воздействия оказались бессильны. Тогда один майор – верхнюю губу его украшала щетка усов – решил поговорить со строптивцем по-хорошему. «Дружище, в этом нет ничего оскорбительного». Солдат его выслушал и сделал вывод: «Ну, так и приклей себе «Belgium» на усы». Другой, завербованный вопреки своей воле, отказывался считать себя солдатом. Он выражал свой протест всеми доступными ему способами. Однажды, когда строй брал оружие на караул перед приехавшим с инспекцией английским генералом, он уронил ружье прямо перед его носом, чем вызвал немалое удивление.
Недовольство зрело долго, и в конце 1942-го, когда моего мужа уже в бригаде не было, вылилось в открытый бунт – власти призывали восставших к порядку пулеметами. Зачинщиков отправили на грузовиках в военный трибунал. По пути они пели «Интернационал» – он становился воистину гимном всех недовольных как раз тогда, когда в СССР начали петь патриотические песни. Однако суд над ними провалился: бельгийцам, хорошо знавшим собственную конституцию, была известна и та статья, которая гласила: «Бельгийская армия может существовать только на территории Бельгии».
Святослав открыто не бунтовал, но с самого начала предпринимал попытки перевестись на службу к британцам. Однако сколько ни присылали на него запросы различные службы, бельгийцы всегда отвечали отказом.
Кого тут хватало, так это женщин. Если в высшем эшелоне иностранные военные крутили любовь, то низшие довольствовались летучими «батальонами сопровождения»; девицы всех возрастов, зачастую слишком юные для подобного занятия или призвания, так и кружили вокруг лагеря. Никакого романтизма – встречались, где придется, на грязных пустырях. Появление множества незаконнорожденных детей повлекло за собой и необходимость за ними присматривать. Одна добрая женщина рассказывала мне, что как-то раз, желая сделать приятное молодой маме, похвалила младенца: «Какой хорошенький, беленький. Наверное, в папу», – на что мать простодушно ответила: «Не знаю, мадам. Он не снимал берета!»
Рядом с подобной будничной расчетливостью особенно ценились сердечный прием окрестных жителей и бескорыстие «фронтовых опекунш», чем некоторые и пользовались вовсю. Говорили, правда, я не проверяла, что один ушлый бельгийский солдат умудрился в 1940 году обзавестись ста двадцатью шестью «опекуншами» и, заваленный подарками, сговорился с коммерсантом из Танби, чтобы их сбывать.
Мы со Святославом не виделись целых двадцать месяцев, и за это время оба сильно изменились. Чудо, конечно, пройти через все и снова встретиться, но в каком плачевном состоянии застала я мужа! Его мучила тяжелая болезнь – не надо было получать диплом врача, чтобы это понять. Он обращался к врачам, но его неизменно отправляли обратно с порошками аспирина «от неопасного гриппа».
Мы поселились у одного местного жителя, вернее, жительницы – точной копии матроны в твиде из Найтингейл Лейна – и пригласили Ги де Монсо из Бержанделя откупорить ту самую бутылку арманьяка, которую я упорно возила с собой из Брюсселя в Париж, из Парижа в Лиссабон, из Лиссабона в Лондон. Погасили свет, и я ощутила полное бессилие. Никаких великих задач теперь передо мной не было, но нужно было по крайней мере вытащить Святослава, иначе он – в чем я не сомневалась – погибнет. Святославу хотелось, чтобы я оставалась рядом, и мое стремление переехать в Лондон – как говорится, в больших городах и Провидение ближе – ему не нравилось. Но я стояла на своем, Хиэфорд казался мне болотом, готовым нас засосать… И он сдался.
И вот я снова в Лондоне, на пороге самых черных дней своей жизни. Оказавшись в незнакомом городе без друзей, без денег, если не считать двух фунтов в неделю, полагавшихся мне, как члену семьи военного, в постоянной тревоге за Святослава, я ощутила прежде всего свою личную несостоятельность.
Раньше, в худшие моменты жизни, я всегда находила опору в дружбе, неожиданной ободряющей улыбке. А в Лондоне я чувствовала себя словно в пустыне. Двери захлопывались передо мной, каждое пустячное недоразумение, которое, будь я в нормальном состоянии, только бы меня насмешило, приобретало вдруг невероятную важность – я подвергалась самому страшному искушению, которое и заставляет человека замкнуться в себе. А окружающие всякий раз клали мне в протянутую руку камень вместо хлеба.
Теперь я нахожу цепь преследовавших меня злоключений комичной; в убогой меблированной комнате раздался звонок: голос русского, едва знакомого по Парижу и давно уже обосновавшегося в Англии, умолял меня пообедать с ним, его сестрой и шурином, швейцарцем, занимавшим высокий пост в международной организации. Я преисполнилась надежды. Этим людям не составит труда помочь мне, хотя бы советом. Но, сев за столик, я сразу поняла, что их интересует только положение на континенте. А когда обед закончился, пригласившие заявили, что каждый из принципа должен заплатить за себя. «Мы всегда так делаем, чтобы никого не обременять». Мало того, что это само по себе бесцеремонно, вдобавок у меня не было денег. «Ничего, вы будете нам должны». Они разговаривали очень мягко. Это были, так сказать, воинствующие православные – довольно известные в русской колонии люди, – но я и раньше не доверяла тем, кто часто говорит о Боге и при этом очень ловко устраивает свои делишки. Впрочем, они проявили готовность мне помочь – «христиане должны помогать нуждающемуся ближнему». Предложили жить в мансарде их собственного дома, окруженного садом. С началом военных действий воздух Кента, спокойного графства, полюбился им больше лондонского. Опять же, чтобы меня не обременять, они назначили плату за мансарду, один фунт в неделю – не меньше, чем это стоит обычно, но, естественно, они не станут требовать денег немедленно. Деваться некуда – пришлось согласиться.
Февраль выдался холодным, снежным, морозным. Мансарда не отапливалась, ни одеяла, ни простыней не было, – лишь у одного человека я нашла поддержку: в подвале жил сторож, старик Иван, служивший когда-то у Шереметевых и сохранивший к дворянам, даже обедневшим, почтение, которого он отнюдь не испытывал к своим нынешним хозяевам. Возвращаясь из своих безрезультатных походов, я пила в подвале у Ивана чай и отогревалась возле его печки. Узнав о наших посиделках, мои «благодетели» немедленно положили этому конец. Тут же оказалось, что они забыли включить в стоимость мансарды дополнительный расход газа.
Куда только я ни обращалась. Один бельгийский инженер предложил мне «составить компанию его жене» в предместье Лондона. Оставаясь одна, она пугалась бомбардировок и вообще, предупредил он меня, была очень нервной. Конечно, мне придется заниматься хозяйством, зато будет где жить… Узнав, что на бельгийском радио требуется журналист, я кинулась по совету Святослава к одному из его бывших командиров, занявшему затем видный пост в министерстве. Он принял меня очень любезно, тщательно записал все координаты и не придумал ничего лучшего, как рекомендовать на вожделенное для меня место свою жену… Я читала все объявления в газетах. Обратилась в британский Красный Крест, которому требовались сотрудники для службы розыска пропавших без вести. Я им как будто подошла, но один лишь взгляд на мой паспорт – на титул перед фамилией, и мне отказали. Разумеется, я попытала счастья во французском Красном Кресте: старая любовь не ржавеет. Но у меня был лишь один документ, подтверждающий профессиональную пригодность, – справка за подписью генерала Хантцигера, а кто другой мог тогда ее подписать? Конечно, рекомендация не из лучших.
Лондон в то время не бомбили. Опасность живо встряхнула бы меня, я бы сразу вспомнила, что на свете нет ничего важнее жизни и смерти. Вспышка гнева, в тот момент благотворного, охватила меня в кабинете главы бельгийской «Labour Exchange», своего рода «принудительной биржи труда», некой Изабель Блюм, жены бывшего депутата-социалиста. Она сухо напомнила мне мои обязанности: промышленность нуждается в рабочих руках, меня ждет завод. Я не стала объяснять, что руками ничего делать не умею, станков боюсь и на трудовом фронте способна только на неумышленный саботаж. Я просто предложила ей, добравшейся до Великобритании безо всяких хлопот, коли заводы нуждаются в рабочей силе, самой туда отправиться, а мне, пока я не оправлюсь от стресса, уступить свое место. Госпожа Блюм рассталась со мной без всякого сожаления.
Я была, грубо говоря, убита, совершенно потеряла голову, а если пользоваться современным языком, – впала в нервную депрессию. Из глаз моих катились неиссякаемые слезы, когда я спускалась по лестнице, когда ела соевые сосиски в «Лайоне», когда ехала в метро, когда шла по улице. Никогда не думала, что у нас такой неистощимый запас слез… Видимо, это не было полным отчаянием, поскольку я еще молилась и не искала выхода в самоубийстве, но реальный мир уже стал для меня уступать место миру вымышленному. Я представляла в бреду сильного и доброжелательного друга; образ обретал краски и ощущение реальности, я с ним разговаривала вслух, повествуя о своих горестях. Он словно постоянно был рядом, успокаивал, а в минуты просветления, наоборот, смущал. К психиатру я не пошла; вполне вероятно, это спасло меня от новейшего в ту пору лечения электрошоком – он отнимает у больных память, по крайней мере на время, и все мучительные проблемы начинают казаться им преходящими. Но что мы такое без памяти? Я всегда стремилась проживать до конца все свои горести и все свои радости, в глубине моего помутненного рассудка теплилась уверенность, что я сама справлюсь с безумием. Приходя в себя, я понимала, что для выздоровления мне нужна дисциплина, следовательно, нужна работа, и я продолжала ее искать.
Кто-то посоветовал мне позвонить княгине Марине Чавчавадзе, молодой женщине моих же лет, с которой у нас были общие друзья; кроме того, она встречалась в Женеве с моей матерью и братом. Она работала у Дороти Керен, известной целительницы, открывшей санаторий и усыновившей несколько брошенных детей. Марина, словно почувствовав, что дело не терпит отлагательств, назначила мне встречу в чайном салоне при магазине Харвея и Николсона. Я, как обычно, в слезах, явилась раньше назначенного часа. Сесть за столик не решилась: а вдруг она не придет, чем тогда я заплачу за чай? Но Марина оказалась очень пунктуальной, с ее появлением кончилась череда моих кошмаров. Она тут же позвонила мисс Кристине Фойл, владелице большого букинистического магазина, и уже на следующий день я вышла на работу в этот огромный мир подержанных книг. Работа была не слишком денежной, не слишком интересной, а атмосфера и вовсе тяжелой. Мисс Фойл управляла своими работниками железной рукой, что не способствовало росту ее популярности у служащих, по большей части беженцев из центральной Европы. Но какое это могло тогда иметь значение! Теперь мне приходилось рано вставать, чтобы вовремя успеть на работу; по вечерам я слишком уставала и уже не общалась с воображаемым другом, – так я перестала плакать, а повседневная рутина вернула меня к реальности. Поэтому, когда я спустя восемь или девять недель вернулась от Святослава из Хиэфорда с опозданием на два дня и была уволена неумолимой мисс Фойл, я уже выздоровела. Она подействовала на меня лучше электрошока.
Выйдя на свет из длинного черного туннеля – от моего нервного потрясения осталось лишь легкое расстройство вегетативной системы, сохранившееся до конца войны, – я ощутила, что жизнь прекрасна, может быть, даже еще лучше, чем раньше, хотя я снова оказалась на улице.
К тому же я обнаружила, что переехала не просто в другую страну – на иную планету. Мне было не по себе уже от того, что мы находились на острове, окруженном со всех сторон водой. Я сохранила привязанность к другим границам, разделяющим страны, к границам, внушающим уверенность, к границам, которые, в случае надобности, всегда можно пересечь незаконным путем, избежав таким образом опасности, – здесь же границей было море.
Я понимала, что у страны, куда я попала, богатое культурное прошлое, но она тем не менее какая-то странная и очень сложная. Все здесь сбивало с толку, даже язык – каждое слово могло иметь помимо своего прямого значения благодаря только интонации тысячу разных смыслов. Например, «sorry» можно произнести на разные лады, имея в виду «мне очень жаль», «простите», «пошли вы к черту» и даже, думаю, «я вас люблю». Я сейчас говорю о Великобритании сороковых годов, с тех пор она, как и другие страны, сильно изменилась. Тогда кастовая разделенность общества ощущалась там больше, чем где-либо. Были люди, к которым все обращались только «сэр», и такие, которые никого сэром не называли, разве что баронета. Англия казалась мне пирамидой: на вершине ее находился король, затем правящий класс, состоящий из герцогов, выпускников знаменитых колледжей и университетов, Оксфорда и Кембриджа, но который, следуя принципам греческой аристократии, принимал в свое лоно преуспевших благодаря своим личным заслугам или деловой хватке; чуть ниже располагался немногочисленный средний класс и, наконец, народ – суровый, упорный, неизбалованный. В пропасти, открывавшейся у подножия этой пирамиды, кишела смесь из представителей всех народов белой расы, а на самом дне – цветные, люди с черной, желтой, красной кожей.
Для того, чтобы вознесшаяся так высоко страна не впала в гордыню, чтобы у нее не закружилась голова, существовал Творец Вселенной (и, само собой, Британская империя). Ум, высшая добродетель для французов начиная с эпохи Просвещения, англичанам казался скорее свойством подозрительным, что отчасти справедливо, поскольку рассудок нередко несет в себе разлагающую силу. Проявление ума в Англии – привилегия интеллектуалов, они одни могли его демонстрировать. В прочих кругах «быть умным» считалось дурным вкусом и даже полагалось скрывать как порок, хотя интеллектуальный снобизм особой «касты» был лишен непосредственности, к чему я никак не могла привыкнуть.
Ждали меня и другие сюрпризы. Мало-помалу я обнаружила, что за холодностью и безразличием англичан скрывается крайняя ранимость. Оттого они и надевали на себя непробиваемый панцирь, что сами прекрасно понимали: стоит постороннему проделать в такой защите маленькую брешь, как вся их оборона рухнет. И откроется душевная теплота и даже человеческие слабости. В определенном смысле англичане представлялись мне антиподами французов: те кажутся, на первый взгляд, уязвимыми, а порой мягкотелыми, но внутри у них стальной стержень, который поколебать довольно трудно. Некоторыми своими чертами англичане напомнили мне немцев: такие же сентиментальные, а то и с призванием поучающих гувернанток. Мне казались ужасно смешными усилия друзей, к какому бы классу они ни относились, научить меня жить по правилам, принятым у англичан. Они напрасно тратили время, ведь я не скрывала, что мне скучно брать вилкой каждую горошинку и я не стремлюсь походить на англичанку. С другой стороны, вопреки конформизму англичан, я нигде не видела столько оригинальных и эксцентричных характеров, как в этой стране.
Англичане научили меня куда более важной, чем их манеры, вещи – отказу от self-pity, жалости к себе самой. Как только перестаешь плакать над собственной участью, все твои горести оказываются преодолимыми. Мне повезло, я увидела Великобританию в час испытаний, и это стало для меня настоящим уроком терпения, гражданского мужества и отваги.