Текст книги "Таков мой век"
Автор книги: Зинаида Шаховская
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 62 страниц)
У меня нет желания изображать прежнюю Россию в идиллических красках. Я перебираю свои воспоминания – такими они сохранились в душе, отражая чаще всего мои счастливые мгновения. Конечно, моя жизнь соприкасалась с трагедией судьбы крестьянства, – стоило лишь шагнуть за ворота имения, войти в соседнюю деревню. Невозможно жить из поколения в поколение рядом с крестьянами и не знать всей тяжести их бытия. Если верить недавно опубликованной во Франции работе Жоржа Вальтера «История французского крестьянства», в странах, обогнавших Россию, положение крестьян было немногим лучше, хотя, как мне кажется, здесь историк в описании картины намеренно сгущает краски, руководствуясь политическими мотивами.
С деревней Матово у нас поддерживались самые тесные отношения. Все ее жители были потомками бывших крепостных, получивших вольные от моего двоюродного прадеда Дмитрия Федоровича Шаховского еще до официального освобождения крестьян (в ту эпоху не он один, но и другие помещики поступали таким образом). Он также помог крестьянам построить свои первые избы свободных людей.
Это была затерянная деревня, связанная с внешним миром через имение Матово. Каждый день на Красном крыльце, в прихожей, толпились мужики и бабы, пришедшие за советом и помощью: за лекарством от жара или зубной боли, от дизентерии или ревматизма, за мешком муки или за семенами. Для скудного крестьянского хозяйства потеря лошади или коровы оборачивалась настоящей трагедией, и владельцам имения надлежало оказать помощь потерпевшим – в рассрочку продать им скотину взамен павшей. Иногда надо было отвезти кого-нибудь в больницу; бывало, что погорельцы просили леса на постройку новой избы…
Стоит рассказать, быть может, одну анекдотическую историю, приключившуюся во время революции 1905 года, то есть еще до моего рождения, и описанную в воспоминаниях матери. Отца не было дома, когда крестьяне, взбудораженные слухами о беспорядках, явились высказать свои требования моим родителям. Время было послеполуденное. Довольно разгоряченная толпа подошла к дому, и прислуга доложила о ее появлении моей матери. Она вышла на балкон с простыми словами: «Не шумите, мои дети спят». Этого оказалось достаточно, чтобы воцарилась тишина. «А теперь изберите представителей, с которыми князь и я будем разговаривать». Тем временем приехал отец, и делегаты были приняты. Они объяснили, что, по слухам, отныне установлена арендная плата в десять рублей с десятины земли и что они желают платить такую сумму. Отец рассмеялся: «Хотите платить по десять рублей? Пожалуйста, я не против. Только вы, верно, забыли, что сейчас платите нам всего по пять рублей с десятины?» Беднягам, по их неосведомленности, такое даже в голову не пришло: едва прослышав об официальном понижении платы, они поспешили действовать – и теперь, в полном смятении от того, что дело приняло подобный оборот, пустились, сожалея, извиняться. Разумеется, арендная плата осталась прежней, ниже официально принятой.
В 1956 году я вновь побывала в окрестностях Тулы. Стояла лютая стужа, и меня охватило чувство безнадежности: я увидела, что этот пейзаж, эти лица за прошедшие почти полвека совсем не изменились. Казалось, здесь все разорено и обречено на вечное запустение. Как могла я когда-то быть счастливой в этих местах? Могла бы я снова привыкнуть к таким суровым условиям? Наверное, нет.
Я рассказываю об этой встрече с местами моего детства для того, чтобы напомнить: привычка стирает первые наши впечатления, хороши они или плохи. Если присмотреться, красавица может показаться нам не такой уж и красивой, а дурнушка, наоборот, – не столь некрасивой, как на первый взгляд. Прекрасно зная, что в моей стране крестьяне живут в тяготах и лишениях, я сожалела об их бедственном положении (не без влияния моих родителей) и желала, чтобы оно изменилось, однако сам вид нищеты меня не поражал. Точно так же сегодня мы без всякого удивления проезжаем на машинах мимо бидонвилей[13]13
Трущобные поселения окраин, состоящие из импровизированных жилищ, выстроенных из подручных материалов, – от франц. bidonville (прим. перев.).
[Закрыть], существующих во всех столицах западного мира, и если даже нам хочется, чтобы они исчезли, а их обитатели могли жить в более пристойных условиях, – тем не менее аббаты Пьеры[14]14
Аббат Пьер – французский священник, инициатор движения помощи неимущим, организатор благотворительных столовых; его имя стало символом милосердия в современной Франции. (Прим. перев.).
[Закрыть] среди нас встречаются редко. Министры арабских стран так же проезжают мимо убогих лачуг, а чиновники международных организаций – мимо нищих негритянских поселений; по всей вероятности, им тоже хотелось бы видеть вместо всего этого что-то иное, но пока они смотрят на эту бедность спокойным взглядом, как на нечто привычное.
Итак, все матовские крестьяне были для нас старыми знакомыми. Мы знали их по фамилиям и именам, знали их семейное положение, достоинства и недостатки, а они в свою очередь все знали о нас, – ведь из поколения в поколение мы росли бок о бок. «Матовские» не сливались в наших глазах в безликую толпу. Сквозь десятилетия разлуки я помню, например, многочисленный выводок Павла: отправившись как-то зимой на заработки на один из тульских заводов, Павел привез из города болезнь, которая пометила всех детей в семье физическими изъянами, не затронув их умственных способностей. Павел был плутоват, его умение словчить и критический ум были нам хорошо известны. Часто сказанное им словцо входило в поговорку. Слушая однажды, как мой брат рассказывает запутанную историю, Павел шутливо заметил: «Ничего не поймешь, а потешно!» Эта фраза вспоминается мне теперь при чтении некоторых романов моих собратьев по перу, и я радуюсь, если словечко «потешно» оказывается кстати.
Как в каждой деревне, был в Матове человек, слывший грозой здешних мест: Осип, молодой еще мужик, довольно-таки красивой наружности, с пустым взглядом светлых глаз, от которого всякому, кто к нему приближался, не исключая детей, становилось как-то не по себе. Осип то появлялся, то пропадал, иногда оказываясь в тюрьме; о нем шла молва как о воре и поджигателе, способном подпалить и хлеб в поле, и избу своего недруга. Говорили еще, что он насилует девок, даже малолетних.
На крестьян периодически обрушивались несчастья: засуха, эпидемии, падеж скота, – но страшнее других бедствий были пожары. В деревнях, где избы строились из дерева, а кровли крылись соломой, малейшая искра грозила бедой. В Матове на всех избах висели таблички со схематичным изображением таких приспособлений, как лестница, ведро, молоток, топор, веревка, в напоминание о том, что каждый из жителей обязан принести с собой в случае несчастья.
В окрестностях пожарной службы не было, и единственная на всю округу пожарная помпа находилась у нас. Когда раздавался звон колокола возле избы старосты, отовсюду, бросив работу, сбегался народ – мужики, бабы и ребятишки. Вереница людей выстраивалась у единственного деревенского колодца, ведро опускалось и поднималось, гремя цепью, воду выливали в другое ведро, и оно, переходя из рук в руки, направлялось к горящей избе. Люди метались среди разлетавшихся снопами искр, пытаясь выхватить из пылающего костра хоть несколько бревен. К нам скакал посыльный, но иногда еще до его появления клубы дыма замечал кто-нибудь в имении; огромную красную помпу со всей спешностью выкатывали во двор фермы, где закладывали пару лошадей. Мои родители и все наши мальчики верхом на лошадях следом за помпой торопились к месту бедствия. Потушив пожар, оценивали убытки. Самым трудным было не возмещение скудной мебели и одежонки, а восстановление разрушенного дома: для строительства требовались толстые бревна, а в нашей местности, где лес был вырублен, дерево стоило дорого.
Сотня страниц, продиктованных моей матерью незадолго до ее смерти профессору Калифорнийского университета, включает рассказ о ее деятельности во время голода, опустошившего Россию в начале века. Мать взялась организовать помощь нескольким тысячам «душ», как говорили тогда, в Венёвском уезде. К ней присоединились многочисленные добровольцы: помещики, священники, школьные учителя, мещане. Нужно было собрать пожертвования на закупку муки в Соединенных Штатах, устроить пункты раздачи и медицинской помощи, которую нередко оказывали студенты-медики, так как квалифицированных врачей не хватало. Состоя в благотворительном Обществе императрицы Александры, мать получала в большом количестве одежду из Петербурга для раздачи бедным: она вспоминала, как одной старой крестьянке среди прочих вещей досталась красная фланелевая юбка и та отказалась ее носить, сказав, что хочет сберечь ее для собственных похорон.
Но и в урожайные годы картина страды быстро убеждала ее очевидца в том, что хлеб насущный действительно добывается в поте лица. Августовский зной изнурял людей и скот – и в эту пору приходилось, не покладая рук, жать, собирать и обмолачивать хлеб. В полдень по дорогам и через поле тянулась вереница детей, несущих из деревни кувшины с водой и квасом, хлеб и творог, и жнецы в изнеможении валились на землю, в тень редких деревьев на краю поля.
Войдя как-то в деревенскую церковь – в какую и где, не помню точно, – я увидела стоящие в ряд пять или шесть гробиков; в них покоились грудные младенцы, жертвы страды – восковые куклы с открытыми личиками иссиня-зеленоватого цвета: должно быть, их навеки усыпил маковый отвар.
Проводы рекрутов – под звуки гармони, громогласное пение и обильные возлияния – тоже были трагедией.
Последний нынешний денечек
Гуляю с вами я, друзья.
А завтра рано, чуть светочек,
Заплачет вся моя семья.
Заплачут братья мои, сестры,
Заплачет мать и мой отец…
В ту эпоху частые праздники скрашивали на время тяготы и беды. Без сомнения, в колхозах и совхозах выходных дней меньше, чем в деревне при царском режиме, и, конечно, нет в них былой красочности.
Тогда еще жили старые традиции – например, веселое шествие с первыми дарами земли. К нам в дом несли с поля первый сноп хлеба, нарядно убранный пестрыми лоскутками. Рабочих угощали водкой, девок – квасом, пряниками и конфетами, а в рощице на поляне запевала гармонь. Заводили хоровод – душой его была у нас молодая крестьянка по имени Полька. Эти танцы, уже выродившиеся, совсем не походили на те, что теперь танцуют фольклорные ансамбли, – за исключением, пожалуй, присядки, в чем некоторые парни отличались большим мастерством. На молодых редко можно было увидеть костюм Тульской губернии, но кое-кто из обладательниц такого наряда, полученного по наследству, в подобных случаях красовался в нем.
Наши края славились панявой – жестким льняным полотном ручного ткачества: из ярких разноцветных ниток получался рисунок в клеточку, напоминающий шотландку. Панява шла на юбки; на вышитую рубашку из белого полотна с широкими рукавами надевалось то, что у нас называли «занавеской»: подобие шелкового передника, иногда вышитого золотыми и серебряными нитями. Голову повязывали цветастым платком, шелковым или из тонкой шерсти. Стеклянные бусы в несколько нитей довершали этот пышный костюм. Парни носили шаровары – широкие штаны, заправленные в сапоги, русские рубашки – красные, белые, голубые, желтые – и картуз, заломленный так, чтобы из-под него выбивался чуб. Другой распространенной в повседневном обиходе женской одеждой был сарафан, просторное длинное платье из какой-нибудь хлопчатобумажной материи, доходившее до подмышек и закрепленное на плечах короткими бретельками, так что на виду оставались широкие рукава и ворот рубашки.
Сарафан был и у каждой из нас. Я с удовольствием носила свой – красный, с нитками стеклянных бус, танцующими на груди, – бегая босиком или в лаптях, сплетенных для меня на заказ. Что касается панявы, то моя мать, стремясь поддержать традиционное ремесло в нашей местности, заказала для себя из этой ткани красивого черного цвета в сиреневую клеточку необыкновенную и прочнейшую амазонку, а для нас – короткие красные юбочки в складку и на бретельках, очень понравившиеся нашим столичным друзьям.
В день рождения деревенские ребятишки с большой торжественностью преподносили нам молодого петушка или курочку – в соответствии с тем, кто был виновником празднества: брат или одна из нас, сестер. Вручив нам повязанную бантом птицу, дети по обычаю получали выкуп серебряными монетками, в сумме превышавший ее цену. Среди наших деревенских гостей по кругу передавались подносы с пряниками и конфетами, а потом мы вместе играли на лесной поляне в самые популярные игры – например, горелки, или устраивали состязания: бег с яйцом в деревянной ложке, бег в мешках и так далее, а победителям в этих испытаниях доставались призы. Из граммофона с огромным красным раструбом сквозь шипение доносились голоса Шаляпина, Липковской, Собинова или удивительный голос Вари Паниной. И, бывало, кто-нибудь из стариков, собиравшихся в Матово на праздник, осенял себя крестным знамением, пугаясь адской машины, предвосхитившей всевозможные шумы, которые обрушивает сегодня техника на наш слух, невзирая на его сопротивление.
На Пасху – самый большой праздник Православной Руси, по возвращении из церкви, на рассвете крестьяне шли в имение, где их ждали ведра водки и сотни крашеных яиц. Мать и отец христосовались со всеми по очереди, – помню и я прикосновение к своей щеке этих шершавых бородатых лиц, кисловатый дух разговления с примесью водочного перегара и запаха конопляного масла, которым смазывались кое-как приглаженные вихры… Патернализм? Да, конечно. Но разве бюрократизм привлекательнее?
Впрочем, не стану утверждать, что жителей имения и деревни Матово связывала любовь. Может ли существовать любовь между какими-либо социальными группами? Но мы хорошо знали, а значит, понимали друг друга, и взаимное уважение возникало независимо от богатства или бедности. Готова держать пари, что мой отец знал народ лучше, чем Максим Горький, выходец из мещан, лучше, чем многие городские интеллигенты – те, кто избрал для народа судьбу, приведшую его в колхозы, совхозы и лагеря заключения.
Среди других рабочих в Матове многие годы жил кузнец Матвей, тщедушный кривоногий вулкан, настоящий мастер своего дела. В имении он женился, у него родились дети, ставшие для нас товарищами по играм. Мы любили заглядывать к Матвею в кузницу, а ему доставляло радость наше восхищение, когда из фонтана искр на наковальне возникали готовая подкова, деталь экипажа, замок… Время от времени Матвея одолевал зеленый змий.
«Ваше сиятельство, Вас Матвей просит», – докладывала прислуга, и отец, привыкший к таким приступам, выходил на Красное крыльцо. Дико озираясь, нетвердо держась на ногах, Матвей кричал:
– Не могу больше! Не желаю работать! Отдайте мне, что заработал, да прямо сейчас. Душа просит – ухожу!
– Ну ладно, ладно, Матвей, – мирно уговаривал его отец, – завтра получишь все, что заработал, и уйдешь.
– Не завтра, а сегодня! Мне уйти надо, – настаивал Матвей, пропивший все деньги и готовый продать душу дьяволу в обмен на возможность раздобыть какого угодно горючего.
Отец был непреклонен, и Матвей, изрыгая ругательства и проклятия пересохшими губами, возвращался к себе в казарму. В трезвом состоянии кроткий, в запое он становился буен, набрасывался на жену и детей, на других рабочих, и хотя они были сильнее, уважение к Матвею не позволяло им дать ему взбучку… Если никак не удавалось его утихомирить, прибегали к последнему средству – звали моего брата, которому было лет одиннадцать-двенадцать; стоило ему подойти к одержимому со словами: «Ну, Матвей, пора спать», – как Матвей, послушнее ягненка, позволял взять себя за руку и отвести к нарам, где падал замертво.
Знаки почтения, оказываемые помещикам челядью и крестьянами, – такие, как обычай целования руки или плеча, – шокируют современные нравы. Случалось, прося о какой-нибудь милости, крестьянин бросался на колени, что приводило в замешательство моих родителей, которые совсем не одобряли общепринятые демонстрации такого рода. Но, если подумать, это были всего лишь устаревшие формы испрашивания милостей, сегодня замененные иными. Достаточно почитать письма Вольтера, и мы убедимся, что, сколько бы ни превозносили человеческое достоинство философы XVIII века, они способны были дойти до низости, угождая своим высоким покровителям. Да и теперь повсеместно вокруг тех, кто обладает властью, можно заметить самую грубую лесть и низкопоклонство людей, считающих себя свободными. Изменяя формы, общество не изжило раболепия. Во всяком случае, моим родителям никогда бы не пришло в голову заставить слугу или крестьянина плясать гопак, что с легкостью позволял себе Сталин по отношению к окружавшим его высшим чиновникам. Крестьяне жили в нищете и невежестве, но мы понимали, что это люди с умом, сердцем, совестью, душой.
Другое, более отдаленное село Гремячево, где находилась наша приходская церковь, отличалось своеобразием и было совсем не похоже на Матово. Оно состояло из нескольких богатых хуторов и выглядело, как маленький городок. Здесь обосновалось множество лавочников – мещан. Дома, нередко кирпичные, были больших размеров. Над селом возвышались две церкви, меж пологих берегов текла речка, значительная площадь была отведена под окружную ярмарку. Хутора, входившие в состав Гремячева, носили исторические названия: Стрельцы, Казаки, Пушкари. Здесь жили потомки неспокойных казаков, переселенных Екатериной II в окрестности Тулы, подальше от мест их боевых подвигов. Вблизи Гремячева не было ни одного поместья, и жители села привыкли рассчитывать только на самих себя, благодаря чему были независимы по характеру и находчивы.
В большом храме, куда мы приезжали по церковным праздникам, служил молодой еще священник отец Александр. Он был многодетным вдовцом, но жениться не мог, так как Православная церковь запрещала священникам вторично вступать в брак. Отец Александр терпел сильную нужду и, кроме собственных серьезных забот, обременен был бедами прихожан. Самоотверженный и обаятельный в своей простоте, он опекал школу, где учительствовала его старшая дочь. Мои родители старались помочь ему справляться с трудностями.
Гремячевская ярмарка! Выйдя из церкви, родители беседовали с отцом Александром, обсуждали деловые вопросы с лавочниками или крестьянами, а мы тем временем бежали посмотреть на веселую суматоху ярмарки, пробираясь между телегами, понаехавшими со всей округи. Густая толпа, повсюду разложен товар, а вокруг – кудахтанье обезумевших кур, пронзительный визг поросят, скрип гигантских весов, гнусавые звуки механического пианино, шуточки рекламирующих свой товар торговцев… На подносе с опилками блистали фальшивые камни дешевых украшений; с хлопаньем разворачивались в руках суконщиков рулоны пестрого ситца. Вот двое цыган-барышников расхваливают достоинства лошади – возможно, где-то украденной; там толстая торговка режет крупными ломтями ситный – белый хлеб, мягкий, словно кусок масла. Повсюду разлетался сор от подсолнуховых семечек, нащелканных сотнями ртов. Как груды драгоценностей, сверкали запыленные леденцы неестественно ярких оттенков. Я доставала мелочь из кошелька, покупая все подряд: колечко с рубином, носить которое мне не позволят, какие-то черные стручки с лакричным привкусом (не знаю их названия), ломоть ситного, на самом деле похожего на вату; потом, зная наверняка, как меня будет мучить морская болезнь, я все-таки влезала на карусель – и лебеди, свиньи, гривастые кони с магически застывшим взглядом кружили и кружили вместе со своими всадниками и всадницами.
Через сорок лет я ехала в казенном ЗИМе с советским шофером, членом коммунистической партии, и спросила, из каких он краев. «Из Тульских», – ответил он. «Из какой же деревни?» – «Из Гремячева». И вновь ожили для меня краски гремячевской ярмарки. Этот шофер был одних со мной лет. Наверное, он был среди тех мальчишек, что катались рядом со мной на карусели в его родном селе; он мог быть среди детворы, принимавшей подарки из рук моей матери под высокой рождественской елкой в приходской школе. Такие встречи с прошлым готовит нам судьба…
Объевшись семечками, моими любимыми «раковыми шейками», розовыми в красную полоску снаружи и с начинкой «пралине» внутри, круглыми белыми «жамками» – печеньем с мятным ароматом, ощущая приторный до тошноты вкус тульских пряников во рту, я уносила домой цветные шелковые ленты и куски мыла – подарки дворовым девочкам. Без особого воодушевления пускалась я на поиски брата или кузена, удрученная тем, что близится момент отъезда и надо быстрее, быстрее все осмотреть, ничего не пропустить; а вокруг уже шатались пьяные мужики, другие спали в тени подвод.
В проповеди после обедни отец Александр напрасно призывал паству к воздержанности, убеждая отказаться от обычая предков – кулачного боя. Самые жестокие традиции долговечны, и ярмарка в Гремячеве не могла завершиться без этого средневекового побоища, где из года в год сходились стенка на стенку жители разных концов села, и всякий раз это оканчивалось большим числом пострадавших. Такое освобождение инстинктов обычно миролюбивого народа было своего рода опасным спортом – им занимались, не имея никаких видимых мотивов, кроме желания показать свою храбрость и презрение к боли. Каждый год, несмотря на увещания батюшек, находилось достаточно любителей кулачного боя; естественно, мы никогда не были в числе зрителей, пусть даже из любопытства: нельзя было подать ни малейшего признака одобрения.
В Гремячеве я впервые в жизни была на заупокойной службе в деревянной часовенке, возвышавшейся над крестами деревенского кладбища. Там, по логике вещей, должны были покоиться и мои родители, – но один похоронен в сердце России, а другая лежит теперь в калифорнийской земле.
Отец Александр молился за упокой душ князя Дмитрия и княжны Варвары[15]15
Варвары Федоровны, см. приложение. (Прим. Д. М. Шаховского).
[Закрыть] – тех, кто оставил Матово моим родителям. Помню этот день в начале лета. Я была мала. Мне нравилось пламя свечей, горевших у каждого в руке. Все дышало умиротворением: облачение священника, луч солнца, косо падавший на покрывало богослужебного столика, вышитое блеклыми цветами по черному фону. Пчела, покружившись в клубах ладана, по ошибке опустилась на вышитый цветок и осталась на нем сидеть.
Тогда еще смутно – но со временем я пойму это ясно, – воспоминание о двух плитах, прикрытых ковром, ниже ветхого пола часовенки, соединилось в моем сознании с матовским домом. Так я узнала, что есть Шаховские в земле и Шаховские на земле и что все они связаны навсегда.