Текст книги "Таков мой век"
Автор книги: Зинаида Шаховская
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 23 (всего у книги 62 страниц)
Вскоре между матерью и генеральшей произошла весьма примечательная «дуэль». Наша мать вышла из нее победительницей. Окна комнаты, где находилась больная, открыли; генеральша с бранью согласилась давать дочери немного больше денег на питание и содержание дома. Она не была скупой, но не хотела ничего оставлять нелюбимой дочери. Генеральша затеяла постройку церкви на собственные деньги, а также приказала до конца своей жизни делать взносы на благотворительные цели. Моя мать, любившая своих детей одинаково, посмела ее упрекнуть. Между этими двумя властными женщинами установилось взаимное уважение, какое испытывают иногда самые отчаянные враги.
Когда генеральша выздоровела, мою мать, по рекомендации одного известного врача, назначили директрисой туберкулезного санатория. Там ей пришлось столкнуться уже не с одним человеком, а с целым коллективом профессионалов, и она не устояла в неравном бою. Было очевидно, что добрые намерения невозможно осуществить без нарушений в сложившейся системе, которую она собиралась перестроить.
Позже граф Ги д'Аспремон-Линден рекомендовал мою мать барону Жоржу Вакслеру, владельцу больших магазинов «Бон Марше». Тогда еще не знали терминов «публичные отношения» или «хозяйка», но именно княгиню для приема клиентов желал видеть у себя Вакслер. Однако он не учел энергии моей матери и ее стремления работать по-настоящему, вместо того чтобы быть чем-то вроде декоративного растения. Возникли недоразумения. Не желая ограничиваться болтовней с богатыми клиентами, приезжавшими из любопытства, мать вообразила, что может всерьез заниматься торговлей, и вскоре произошла путаница, так как управляющий коммерческой частью, заведующие отделами, модельеры и старшие мастерицы уже не знали, кого слушаться. Затем – новая сфера деятельности: ремесленная, ручная работа. С ней мою мать познакомил очень забавный и речистый человек, месье Шенкель, уроженец маленького города на русско-польской границе. Поскольку были в моде вязаные «жаккардовые» вещи, он убедил мою мать, что можно заработать бешеные деньги, если вязать на дому и передавать готовые изделия торговцам. «Ваша роль, княгиня, ограничится тем, что вы найдете того, кто будет нас финансировать. Я займусь всем остальным, и мы разбогатеем». Шенкель очень скоро вошел у нас в поговорку. В старой конюшне баронессы де ля Розе поставили две жаккардовские машины. Шенкель купил крашеной шерсти – «очень модной», уверял он. Начали работать. Мать, конечно же, попробовала вмешаться. Пошла серия брака: вытянутые рукава напоминали печные трубы, а сами кофточки годились то на карлика, то на великана. Когда обучение закончилось, не осталось денег на продолжение дела. Шенкель покачал головой, пощелкал языком, рассказал анекдот, пообещал все уладить и кончил тем, что купил оба станка за полцены. Наш финансист согласился, желая избежать полного краха. Мать моя приобрела новый опыт, а Шенкель открыл свое дело и с тех пор процветал.
Не впадая в уныние, мать организовала семейный пансион на бельгийском побережье, в Кок-сюр-Мер. Кухня там была превосходная, но это не давало никакой прибыли. Позже самым удачным из ее начинаний стал чайный салон.
А что же делала все это время я? Вернулась в рай. Одна милосердная бельгийская дама повела меня однажды в большие магазины Биржи, и пока портниха снимала с меня мерку, чтобы подобрать форму для пансионерки монастыря Берлемон, дама рассказывала продавщицам мою историю. По особой милости Бога выражать признательность всегда было для меня делом нетрудным, и я не понимаю, почему такое множество людей испытывает ненависть к своим благодетелям. Тем не менее я, конечно, предпочла бы заказать для кого-нибудь другого то, что делали для меня.
Без воодушевления, но с пониманием необходимости, я вошла в дверь большого здания, расположенного в верхней части улицы Ла Луа, и оказалась в трехсотлетнем монастыре у монахинь ордена Святого Августина. Меня встретили не только с симпатией и любезностью, но и с большим любопытством. Для монахинь и воспитанниц я была первой русской, которую они увидели. Я получила в подарок пачку лубочных картинок – изображений этой таинственной огромной страны, чье название вызывает в памяти европейцев вечные снега, медведей, рычащих по ночам волков, бояр в шапках, царей, один другого свирепей, несчастных рабов; на последней из подаренных картинок был изображен Ленин в образе казака с кинжалом в зубах. Казалось, они ожидали увидеть в моем лице особу с желтой кожей и раскосыми глазами. Именно такое представление распространено на Западе, поэтому Берлемон нельзя осуждать за недостаток более точной и оригинальной информации.
Первое, что я испытала в монастыре, – некоторый страх перед моим положением раскольницы. В монастыре я была единственной инаковерующей, и сегодня невозможно представить себе, что слово «схизматический» для католиков в 1923 году пахло серой. Только авторитет кардинала Мерсье мог навязать религиозным общинам и даже самому Лувенскому университету риск подобной духовной авантюры – позволить нечистым общаться с чистыми. Впрочем, во многих монастырях указания архиепископа Малинского истолковали неверно и поняли не как акт братского милосердия, а как средство ускорить наше обращение в свою веру.
Не таков был дух Берлемона. Никто меня не преследовал, не соблазнял преимуществами, которые можно получить в результате обращения. Это была самая бескорыстная благотворительность, какая только возможна.
Вместо доктора Патрик и очень современных преподавателей американского колледжа явилась кругленькая, умная, добрая мать Мария-Сесиль, старшая воспитательница, и монахини, которые будут заниматься моим обучением. Между двумя большими картинами, изображающими святую Монику и святого Августина, мне чудятся лица двух сестер – матери Марии-Изабеллы и матери Марии-Елизаветы де ла Серна. От своего испанского рода они сохранили веру – суровую и пламенную; прелестная мать Мария-Эммануэль – ирландка; улыбающаяся мать Мария-Игнасия и настоятельница, очень пожилая кузина Вильгельма И…
Доброта, которую здесь выказывали мне, сковала меня – ведь я больше привыкла к враждебности, – но и смягчила мое сердце. Я стала слишком послушной пансионеркой. Первый вечер в маленьком алькове, отделявшем мою кровать от других, показался ужасным. Погасили свет, и голос матери-надзирательницы произнес: «Подготовка к смерти!» Со всех кроватей разом раздался ритмический ответ: «Иисус, Мария, Иосиф, помяните нас ныне и в час смерти нашей! Аминь!»
Сознание смерти для русского человека так же, как и для испанца, иногда для немца, находится, по словам Рильке, «в центре всего». Верующие или неверующие, мы живем среди наших раздоров, счастливых минут и наших игр в ее присутствии, что придает жизни одновременно ценность и ощущение праха. Смерть с самого детства была для меня, как ожог: в революцию она стала реальностью. Для моих подруг она – только риторическая фигура. В первую и в последующие ночи я поняла, как безвозвратно оторвана от своего прошлого. Вокруг меня царили порядок, привычка, монотонность; это был Запад с его обычной жизнью, спокойной, лишенной неожиданностей; все вещи на своих местах, люди – тоже. Может быть, мне мешали мысли о прошлом. Я вспоминала Матово, Петроград, Неву, поля под снегом, расстрелы, бегство… Уже не ребенок, я тем не менее плакала, уткнувшись носом в подушку, но картины, далекие или близкие, не исчезали. Вспоминалась, например, ночь в Скутари, в Малой Азии, таинственная звездная ночь, под ветками шелковицы, чьи плоды падали на землю с глухим шумом. Все превращалось в миф, дававший, однако, ощущение свободы. В мире домашнем, прирученном я оказалась запертой, как в тюрьме.
Многие из соучениц стали моими подругами, но пока я не находила ничего общего с этими милыми девочками. Неважно, что их знания были обширнее моих, – они ничего не знали о жизни. Кроме того, я читала Толстого, Достоевского, Шекспира, Стендаля, а они оставались на уровне «Золотой колесницы» и «Фабиолы» – повестей о Риме эпохи первых христиан. Я была скрытной в разговорах с ними, что мне легко давалось, поскольку перемена обстановки была благоприятной для моих нервов. После того как я в колледже заикалась по-английски, в монастыре я начала так же ужасно заикаться по-французски.
История изменяет свое лицо в зависимости от страны, где ее изучают. Наполеон совсем не один и тот же человек для английских и французских учащихся. Для французских история Франции становится прекрасной с момента Революции. В Берлемоне католические государства и их владыки явно превосходили в своем значении другие страны и их государственных деятелей, а испанская инквизиция казалась сущим пустяком по сравнению с ужасами, которые происходили в Англии во времена правления Генриха VIII и его дочери Елизаветы…
Как-то в четверг меня позвали послушать старого каноника, игравшего Баха; он уверял меня, что все беды России и русской церкви происходят от того, что они отдалились от единственно правильной веры. В ответ я невежливо спросила его: «Значит, первые христианские мученики тоже платили жизнью за свои теологические ошибки?»
Гораздо более великодушными и деликатными, чем старый каноник, были монахини Берлемона, и поэтому они явно страдали, когда им приходилось говорить в классе в моем присутствии о вещах, которые могли меня ранить. Тем не менее я очень хорошо понимала, что, заботясь о моем спасении, все желали бы моего обращения. Случалось, что ученицы, собравшись в классе, отправляли меня в студию играть на пианино. У меня были серьезные основания предполагать, что в мое отсутствие подруги молились за мое обращение, если не за обращение всей России. Такое предположение не возмущало меня; я была уверена, что их пожелание диктовалось только привязанностью ко мне. Я уже говорила, что чувство благодарности у меня обострено. Рассказывают, что Моцарт ребенком, играя перед эрцгерцогиней, поскользнулся и упал. Мария-Антуанетта подбежала, чтобы поднять его. Моцарт произнес: «А эту даму я возьму замуж». «Почему?» – спросил кто-то. «В знак благодарности». Анекдот мне нравится. Я тоже хотела бы в знак признательности исполнить пожелания общины Берлемона, но для меня это так же невозможно, как для Моцарта сделать дофину своей супругой. Я испытывала влечение скорее сентиментальное, чем духовное, к совершенно новым для меня обрядам – орган, голоса монахинь, долгое молчание в часовне, где бодрствуют статуи святых. Но я уже сознавала, что принадлежу к Церкви мученической и преследуемой, служители которой своей кровью подписали акт веры. Могла ли я не разделить сию участь? Однако меня терзали сомнения. Я не только не была не благодарна, но могла ввести в искушение ту или иную из моих подруг. Из-за меня они могли бы перестать верить в силу молитвы.
Подобные размышления посещали меня в то время, когда я в полном одиночестве играла никому не нужные гаммы, понимая, что никогда не стану пианисткой. Мне хотелось по крайней мере выразить свою признательность успехами в занятиях, но результаты по-прежнему оставались плачевными. Пришлось освободить меня от всяких устных опросов, поскольку мое заиканье ввергало весь класс в смертельную тоску и могло вызвать у других такое же расстройство речи. Мои сочинения, переполненные ошибками в синтаксисе и орфографии, привлекали внимание преподавателей, но, хотя отметки были хорошими, мою прозу никогда не читали в классе. Жирной карандашной чертой преподаватель отмечал неуместные пассажи: у меня листья на деревьях «дрожали сладострастно», сердца «бились пылко». «Это слишком!» – писала на полях тетради учительница французского, и как она была права!
Молодая мать Мари-Клер, вероятно, в порядке наказания за какие-то простительные грешки, была обязана давать отдельно мне уроки математики. Сидя вдвоем в классной комнате, мы проводили ужасные часы, страдая так, будто нам надо было извлекать не квадратные корни, а тащить друг у друга коренные зубы.
После русских, после турок, греков и армян меня окружают бельгийцы, фламандцы и валлонцы. Изучение фламандского пока не обязательно. Следовательно, я его не учу. По правде говоря, кроме удовлетворения, которое я смогу получать при чтении в оригинале произведений Вонделя или Гвидо Жезеля, о которых я узнаю позже, или возможности спросить дорогу на Антверпен в моих будущих странствиях, он мне так никогда и не пригодится. У меня было достаточно неприятностей с языками более распространенными.
С помощью юных бельгийцев я открыла их страну. Европа 20-х годов это не туристическая Европа, хотя она уже стала космополитической и в качестве таковой воспета Полем Мораном, Валери Ларбо и Морисом Декобра. Бельгия еще не была местопребыванием международных организаций, пока она только Бельгия. Страна одновременно германская и латинская, она сохраняет свое собственное лицо. Мы, русские эмигранты, составляем для нее едва заметную дополнительную нагрузку. В католической стране, где буржуазный социализм и либерализм уравнены в правах, уравновешены, для коммунизма нет ни одной зацепочки, за которую он мог бы ухватиться. Политическая жизнь здесь активна, классовая ненависть отсутствует; это объясняет, почему белогвардейских беженцев спокойно принимают здесь во всех кругах.
Аристократия первой широко открыла нам двери своих домов и ворота своих замков. Каждую пятницу мы обедали у старой графини Августы д'Урсель. Почему в пятницу? Мы никогда не узнаем этого. Мне хотелось бы думать, что наш визит не был для ее семьи еще одним способом умерщвления плоти в постный день. В четверг, иногда в воскресенье, я ходила на завтрак к Терезе де Линь; в сопровождении ее гувернантки мы отправлялись в кино. Кристиан дю Руа де Блики сшила своими руками – к сожалению, плохо! – мое первое вечернее платье. Мы получаем целые ящики одежды, иногда неописуемое старье, иногда прелестные платья, предназначенные главным образом для Наташи, поскольку она начинает выходить в свет. Существуют два типа людей, которые хотят нам добра; одни считают, что лучше не возвращать нам вкус к роскоши, они приносят только полезные подарки; другие, наоборот, полагают, что вещи бесполезные укрепляют наш моральный дух. Последние правы. У нас всегда находятся деньги, чтобы купить себе носовой платок или кофейник, но мы отказываем себе в чем-то лишнем, гораздо более привлекательном.
В наше скромное жилище приносят иногда большие корзины цветов, достойные петербургских салонов, или коробки с конфетами от лучшего в городе торговца шоколадом. И мигом окружающая обстановка меняется: из царства необходимости мы вступаем если не в царство обещанной марксизмом свободы, то по крайней мере в приятную область бескорыстия. Среди тех, кто нас балует больше других, граф Ги д'Аспремон, кавалер, охотник, бонвиван; во время войны он был послан в Россию с бельгийскими самоходными орудиями и вернулся не без затруднений, но с неизгладимым впечатлением от русского гостеприимства, которое так соответствовало его собственному темпераменту. В его машине, которую вел русский шофер, мы объехали всю Бельгию, и, что бы я ни вспомнила – будь то картины Брюгге, Гента, берегов Шельды или Арденн, – всегда одновременно возникало лицо нашего верного спутника, нашего друга Ги. Пройдя войну 1914 года, он был тяжело ранен под Брюгге в мае 1940 года.
Самый скромный и самый таинственный из наших бельгийских друзей – житель Антверпена Людовик Ван де Верве. Прошло по крайней мере дней десять, пока мы узнали имя неизвестного, который после нашего приезда в Бельгию просил директора «Гаранта Траст», где работала моя сестра, передать ей крупную для того времени сумму в 10 тысяч франков. Весьма редко можно встретить человека, делающего добро и не желающего, чтобы об этом знали.
Правительство страны тоже проявляло симпатию к изгнанникам. Королева Елизавета взяла под свое покровительство «Союз русских студентов», очень активную организацию, которая дала возможность многим молодым русским завершить университетское образование. Говорят, что один из студентов, представленный королеве, был так смущен этим, что назвал ее «сиреной», поскольку знал, что к королю обращаются «сир».
Однажды вечером на балу в итальянском посольстве у принца и принцессы Русполи герцог Брабантский, будущий Леопольд III, узнав, что среди молодых девушек находится русская беженка, пожелал танцевать с ней. Неопытная в этикете, моя сестра Наташа, едва начав танец со своим кавалером, показавшимся ей очень робким, сказала: «Пожалуйста, Ваше Высочество, не спрашивайте меня, водятся ли в России волки и съедают ли у нас свечи в конце обеда, – мы только и слышим такое с тех пор, как приехали сюда». Это очень насмешило герцога Брабантского, который уверил ее, что хорошо знает русскую жизнь, и напомнил, что его прадед Леопольд I был генералом русской армии.
Кстати, о свечах: однажды мне понадобилась свечка. Как почетная руководительница отряда бельгийских скаутов, я была приглашена посетить их лагерь. Я обедала в палатке начальника скаутов вместе со священником из деревни Ам-сюр-Эр. Славный человек смотрел, как я режу мясо, и не мог сдержать своего восхищения. «Ах, княжна, – сказал он, – как ловко вы обходитесь с ножом и вилкой». На что я без всякой жалости ответила ему, не моргнув глазом: «Это потому, что я живу в Бельгии уже несколько месяцев и имела время научиться не рвать мясо зубами, – а затем добавила умоляющим тоном: – А вот свечки после еды мне действительно не хватает».
Рядом с этой жизнью, может быть, мало связанной со страной, где мы делали свои первые шаги уже не беженцев, но эмигрантов, существовала другая – жизнь русской колонии. Ничто так не отличалось от шикарных балов, где танцевала Наташа, как вечера русского клуба, который каждую субботу снимал помещение и собирал всех, кто говорил по-русски или жил когда-то в России: генералов и офицеров, студентов, торговцев, изрядное количество бельгийцев, «высланных» тоже после революции за пределы России и сохранивших по России тоску. Случалось также, что представители новообразованных государств – эстонцы, литовцы, финны, охваченные подобной ностальгией, объединялись со своими «извечными врагами». Вокруг самовара несколько дам из колонии делали бутерброды с маргарином, поскольку масло было дорогим, и укладывали сверху кружочек колбасы или ломтик сыра.
Иногда Наташа на свои деньги приглашала меня в ресторан рядом с ботаническим садом, который в то время градостроители еще не обгрызли со всех сторон. Это было очень скромное заведение, куда приходили служащие и чиновники. Но на столах лежали скатерти и салфетки, что казалось нам роскошью. После обеда мы отправлялись на коротенькую прогулку и занимались разглядыванием витрин. «Если бы у меня было много денег, я бы купила себе вот это и вот это… Посмотри на эти туфли. Ах, вот бы мне такие… Видишь браслет? Помнишь, у мамы был очень похожий…» Улица Нёв, ее витрины, манекены, застывшие в неудобных позах, запах горячих вафель и кофе, рекламы, пылающие под дождем…
Иногда вечером мы шли в кино, в Куинзхолл, где недавно появились удобные кресла, перед которыми на круглом столике, освещенном маленькой лампой с розовым абажуром, можно было поставить заказанное угощение; или отправлялись в совсем новое заведение Агора, огромное современное сооружение, где пели органы. Мы были превосходными зрителями. Бег коней из «Четырех всадников Апокалипсиса» мы встречали слезами; влюбленные, но без соперничества, мы созерцали красавца Рудольфа Валентино в «Сыне шейха», большеглазую Жоржетту Леблан, великолепного любовника Джона Гилберта, Стасю Наперовскую – таинственную Атлантиду, Полу Негри с ее квадратным лицом, патетических Лилиан и Дороти Гиш, героев, сломанные лилии, влюбленных с трепещущими ноздрями, страстных женщин, у которых глицериновые слезы стекали с угольно черных ресниц. Ах, доброе старое кино великой немой эпохи предоставляло людям возможность почувствовать себя великодушными, смелыми, отважными, а актеры изображали страсть без необходимости обнажать свое тело.
Немногие эмигранты были так активны, как наши. Повсюду, где обосновались горсточки русских, они начинали строить или оборудовать церковь. В церкви Святителя Николая, в прошлом посольской, священником был отец Петр Извольский, замечательный человек, прекрасно воспитанный, брат русского посла в Париже, бывший прокурор Священного Синода, то есть министр духовного ведомства. Он был рукоположен в священники в эмиграции; его жена из семьи Голицыных – мать ее была цыганка – ни в чем не походила на обычную матушку. Все организовывалось вокруг церкви. Собирали хор, открыли приходскую школу, основали комитеты покровительства одиноким молодым девушкам, русским детям в бельгийских приютах, общества молодежи, устраивали библиотеки, создали журнал, который не претендовал на многое и выходил только раз в неделю. Поскольку все увлекались театром, любительская труппа поставила в театре Марен «Плоды просвещения» Толстого.
Тем не менее политические страсти не утихали, но если политический спектр эмиграции в Париже и Берлине был широким, то в Брюсселе он был очень узким. Русская колония в Брюсселе была в высшей степени реакционной, либеральные настроения вызывали подозрение, терпимость не допускалась. Все, кто не разделял мнений большинства, считались изменниками и еще хуже – авантюристами. Это не приносило большого вреда, хотя бич эмиграций – ревность, и вызванные ею разоблачения в течение нескольких лет отравляли жизнь маленькой колонии. Готовые разделить последний франк со своими несчастными соотечественниками, русские эмигранты плохо переносят тех, кто, начав с того же исходного пункта, отделяются от группы и продолжают свое восхождение. И только если они доберутся до вершины, их будут приветствовать как гордость нации.
Ни в одном, ни в другом обществе я не чувствовала себя уютно. Организованные занятия тяготили меня. Забавный эпизод, который больше не повторится, – я стала… танцовщицей. Я участвую в благотворительных концертах в пользу русских; исполняю танец «боярышня», величественный и медленный, получаю аплодисменты, цветы и хвалебные статьи… У меня роскошный костюм из небесно-голубого атласа, верхняя часть которого украшена сеткой из брильянтов, отрезанной от старого костюма княгини Караманшиме. Я сама расшила жемчугами и разноцветными камнями кокошник, с которого спускается вуаль из белого шелка. Она струится волнами, когда я «скольжу по сцене, как лебедь» (да, да, это слова одного журналиста). Я танцую в Антверпене, Хассельте, Льеже, Брюсселе, Лувене, где однажды студенты выпрягли лошадей и триумфально повезли меня в фиакре по улицам города. В Генте губернатор провинции и графиня де Керхове де Дентергем пригласили меня на торжественный банкет, где я сидела справа от губернатора. Меня поздравляли со всех сторон… В Генте меня также пригласила гильдия Святого Себастьяна, существующая со средневековья, и я, такая маленькая среди славных молодцов-лучников, сгорала со стыда, стреляя из аркебузы и не попав в цель. Я давала автографы, как настоящая звезда… Зачем рассказывать об этом? Да затем, чтобы напомнить себе самой разнообразие подвижного фона, на котором протекала моя жизнь. Странный успех не вскружил мне голову: он дал больше уверенности в себе и в доброте окружающего мира.
Благодаря упорству моего брата мы разыскали нашего кузена Алексея. Раненный на Перекопе, в Крыму, он был эвакуирован в Галлиполи, потом с частью армии – в Болгарию, где, как и другие офицеры, работал в шахтах Перника. Как-то я вернулась домой, уже не помню откуда. Мать сказала мне: «Приехал Алексей. Он на мансарде». Я бросилась туда и увидела спящего изможденного человека, того самого, которого встретила впервые в офицерской форме в Новороссийске в 1919 году и которого помнила кудрявым белокурым юношей, катавшимся на велосипеде по аллее Прони в 1914 году…
Требовалось подыскать ему работу. Генеральша дала нам в долг денег, чтобы купить грузовой автомобиль. Поскольку шоферские права в Бельгии были необязательны, Алексей заверил нас, что если он водил автомобиль с пулеметом, то, конечно, справится с обычным грузовиком. Мать уселась рядом с ним, и я увидела, как они довольно смело «полетели», оставшись, к счастью, живы. В течение нескольких месяцев Алексей развозил вечерние газеты.
В Бельгии трудно было не оценить возможности бельгийского Конго. Тамошний климат считался тяжелым, ехали туда только те, кто ни на что не надеялся в самой Бельгии. Благодаря своим связям мать смогла устроить кузена в конголезскую хлопковую компанию. В черной Африке Алексей оказался одним из первых русских. Он проведет там большую часть жизни. Может быть, именно об этом он мечтал в школьные годы, когда на Волге поднимал парус на своей лодке.
Я не знаю, почему – вероятно, по совету Алексея, но однажды полковник, председатель Общества галлиполийцев в Брюсселе, попросил меня выхлопотать визы для офицеров, работавших в шахтах Болгарии. Сегодня мне это кажется невероятным, а тогда я очень быстро попала к главному начальнику бельгийской Службы безопасности, моему другу, господину Гонну. Не верится, но это факт. Совсем юная эмигрантка могла получить доступ к столь важному лицу, надоедать посредничеством в защиту других эмигрантов, при этом быть любезно принятой, доброжелательно выслушанной – и, чаще всего, с толком – ее просьбы исполняли. Поэтому благодарственное письмо, присланное мне позже Обществом галлиполийцев, следовало бы адресовать господину Гонну и его сотрудникам. В 1938 и 1939 годах мне случилось добиться получения виз для немецких евреев, а в 1945 году вступиться за тех, кого незаконно коснулась общая чистка. Коллеги господина Тонна месье Нотомб и другие доказали мне, что Служба безопасности может быть организацией человеческой или даже человечной и что характер всякого учреждения зависит от людей и от государственного строя, который они избрали.
Мне было шестнадцать с половиной лет, когда я прекратила занятия в Берлемоне. Наташа уехала жить в Ниццу, к кузине моей матери, баронессе Каульбарс. Мы с матерью жили в маленьком доме, во дворе особняка баронессы де Розе. Она пыталась привить нам западную мудрость: «Муху скорее поймаешь на мед, чем на уксус», «Катящийся камень не обрастает мхом». У меня есть своя комната, есть роскошь, которая меня восхищает, – комната полна книг. Здесь найдешь все: «Исповедь блаженного Августина», поэмы Анны Ахматовой и Александра Блока, «Сокровище смиренных» Метерлинка, «Холостячку», «Так говорил Заратустра»…
Я хотела зарабатывать деньги. Однажды в воскресенье около русской церкви остановился автобус. После службы помощник режиссера, русский по происхождению, предложил молодым людям отправиться в студию, где снимают фильм с участием Виктора Франсена, обещав нам гонорар и бутерброды. Мы толпой отправились туда. Я, как и все, должна была с восторгом слушать и смотреть на Виктора Франсена, который читал лекцию студентам. Что касается фильма «Как убить своего ребенка», то, насколько я помню, он так никогда и не появился на экранах.
Не могу похвалиться и второй своей работой – я виновна и прошу снисхождения. Не подозревая ничего дурного, я, вместе с другими молодыми русскими, стала штрейкбрехером. Накануне в клуб пришел один студент, чтобы предложить срочную работу в типографии, всего на несколько дней. Поскольку это было что-то новое, мы согласились, но когда утром приехали в рабочий квартал, то увидели нескольких полицейских и пикеты забастовщиков вокруг здания. Против своей воли мы оказались предателями. Конечно, надо было бы отказаться от этой подлой работы, хотя часть профессионалов-типографщиков не поддержала забастовку, и они трудились вместе с нами. Мы слышали крики, угрозы, камень полетел в нашу сторону… Но гордость не позволила отступить…
Три дня я сидела за машиной, которая складывала передо мной большие листы, пахнущие типографской краской. Потом я попробовала более серьезную работу – согласилась заняться классификацией документов в компании, выпускающей шины. Работа была нетрудная, директор-американец любезен, но коллеги издевались над моим заиканием и плохим французским произношением. Однако меня обескуражило не это, а чувство отвращения к труду только ради денег. Мысль, что работа должна иметь другую цель – быть страстью или способом служить людям, – меня не отпускала. Провести жизнь в конторе казалось ужасным жребием. Кто-то рассказал мне о школе социального обеспечения. Поскольку у меня не было никаких дипломов и даже справки об обучении, я должна была сдать «экзамен на зрелость». Я сдала его успешно, получив льготы по возрасту – мне не было восемнадцати лет – и даже стипендию на учебу.
Обстановка снова переменилась. Моя новая школа – социалистическая. Правда, в Бельгии капитализм и социализм мудро идут рядом по дороге общественного прогресса, выбивая почву из-под ног коммунизма. Социалистами являются крупные буржуа – такие, как Эмиль Вандервельде и Камилл Гюисманс. Их преемники позже с неудовольствием заметят, что их католические соперники позаимствуют те же методы, чтобы перехватить голоса трудящихся и создать социал-христианскую партию.
Мои подруги – большей частью девушки из богатых семей с передовыми взглядами, что на Западе обозначает враждебное отношение к религии. Поскольку даже в Берлемоне я не стала католичкой, моя благодарность за полученную стипендию тем более не могла способствовать моему увлечению прогрессистскими идеями. Монахини показали себя более терпимыми, чем социалисты. В школе, хотя я и была бедной, именно происхождение, казалось, поставило меня в положение парии. Две или три ученицы, родители которых избежали погромов и тюрем старого режима и, следовательно, не подвергались жестокостям революции, играли определенные роли. Каждый урок был для них поводом клеймить позором императорскую Россию, глупость и злобность русской знати, ссылки, тюрьмы, Сибирь… Я была в одиночестве против целого коллектива, объединенного общей идеологией. Меня не научили молчать; я возражала безо всякой дипломатии, что поскольку революция факт свершившийся, то очень жаль, что те, кто так мечтал о ней, не возвращаются в Россию, дабы убедиться, что ЧК более человечно, чем охранка… Таким образом, я узнала – что бы я ни делала, в каком бы положении ни находилась: те, кто борется против расовой, национальной или социальной дискриминации, всегда имеют в виду только определенную категорию людей и исключают всякую другую, в частности ту, к которой принадлежала я.