Текст книги "Таков мой век"
Автор книги: Зинаида Шаховская
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 19 (всего у книги 62 страниц)
Через несколько дней после предыдущей тревоги подул очень сильный норд-ост. Когда я шла за хлебом, мощный порыв ветра отнес меня за два или за три метра от двери булочной, куда я намеревалась войти. В порту готовые к отплытию суда не могли из-за ветра выйти в море. В тот же вечер, когда мы с Наташей уже легли, а в соседней комнате моя мать и Валя тоже собирались лечь спать, мне показалось, что возле входной двери в кухню послышался какой-то шум.
– Наташа, ты слышишь? – спросила я.
То лай собак, то скрип шагов по гравию, то легкий скрежет замка, который кто-то пытается открыть, – в конце концов это бесконечное повторение неприятных звуков становилось невыносимым.
Мы бросились к матери и шепотом ей объявили:
– Что-то там происходит, наверное, это «зеленые»!
Моя мать уже хорошо знает, что все это значит, и тушит свет. Теперь мы сидим вчетвером и ждем того, что неизбежно должно произойти. Сомнений нет, звуки делаются более явственными, дверь с трудом поддается, какие-то люди спускаются в погреб. Сколько их? Неужели бутылки, так ревностно охраняемые пастором, будут выпиты, и нам придется иметь дело с пьяными мужиками?
Моя мать подходит на цыпочках к дверям обеих наших комнат и запирает их на ключ. Мы напряженно вслушиваемся, нас одолевает страх. Прыгает пробка, за ней вторая. Значит, у пастора было шампанское? Нет, но это, вероятно, те бутылки, которые мы принесли из Абрау-Дюрсо. Слышно, как бьют стекло. Что же нам делать? Что же нам делать? Разбудить пастора, ударяя половой щеткой о потолок? Но тогда обнаружится наше присутствие. И даже если пастор спустится со своим ружьем, чем это нам поможет? «Они», конечно, его убьют. Напротив, если нам удастся убежать и предупредить полицейских, может быть, «они» не успеют подняться наверх, на второй этаж? Продолжаем прислушиваться. Кто-то, пошатываясь, идет через прихожую, кто-то тяжело дышит за дверью нашей комнаты… Наташа покусывает носовой платочек. У нас только один путь к бегству – окно. И будто подталкивая нас к принятию решения, звуки, которые до нас доносятся, становятся еще громче.
Тихо, очень тихо мы отворяем широкое окно высокого первого этажа. Надо прыгнуть вниз с метровой, а то и с двухметровой высоты. Густой плющ покрывает стену и прячет выступы, на которые мы могли бы поставить ноги. Валя прыгает первой, затем Наташа, за ней и я.
Моя мать прикрывает наше бегство. Оказавшись на земле, мы чувствуем, что ноги нас не слушаются. Молча мы прижимаемся к стене. Кусты, растущие вдоль дорожки, скрывают нас от посторонних глаз. От плюща веет сыростью; вероятно, в нем гнездятся летучие мыши. Валя предусмотрительно захватила одеяло. Мы накидываем его на плечи и прижимаемся друг к другу. Проходит час, другой – ужасные часы. Воет норд-ост. Из дома продолжают доноситься смех и возгласы пьяных людей. Мы не двигаемся, не разговариваем, нас царапают шипы вьющихся роз. Мы можем только молиться и ждать.
Наконец небо бледнеет, гаснут звезды, кончается ночь, а мы и живы, и здоровы. Запели петухи, перекликаются птицы. Еще немного, еще совсем немного, и будет день. Шум проезжающей по дороге повозки вселяет в нас надежду. Это едут на рынок крестьяне. Вдруг все смолкает; звуки, долетающие из дома, стихают. Дом погружается в безмолвие. Видимо, «зеленые» упились и заснули в подвале.
Всходит солнце, и мы осмеливаемся выйти из нашего укрытия. Осторожно, по очереди направляемся через сад к выходу. Надо позвать полицию, пока незваные гости не проснулись. Выйдя за калитку, мы смотрим друг на друга – и нас охватывает такой приступ смеха, что напряжение сразу спадает. До нас доходит вся комичность картины: растрепанные, тащим за собой одеяло. Мы похожи на настоящих ведьм. Так, наверное, и подумал первый встреченный нами крестьянин: вместо того чтобы остановить по нашей просьбе повозку, он подстегивает свою лошадь, желая поскорее уехать от злонамеренных особ, какими мы ему, вероятно, представляемся.
К счастью, улицы еще пустынны, и знакомые лавочники спят за закрытыми ставнями. В полицейском участке дежурный смотрит на нас с удивлением. Но как только моя мать представляется и предупреждает его о том, что, по всей вероятности, «зеленые» овладели пасторским домом, он проявляет сильное волнение.
– Что? Здесь «зеленые»? Так необходимо позвонить в штаб-квартиру.
– А может быть, это никакие не «зеленые», а простые воры. Пойдемте с нами, посмотрим.
– Ну нет, ну нет, – повторяет дежурный. – Я не могу покинуть свой пост, да и не могу я идти один против целой банды.
К нам возвращается хладнокровие, а вместе с ним и боязнь оказаться в смешном положении. Нет, одетые подобным образом, мы не можем ждать, когда проснется вся Балка Адамовича. Оставив дежурного на телефоне, мы решаем вернуться домой. Через сад доходим до входной двери, которая, похоже, ночью была взломана. Она оказывается запертой изнутри. Как странно! Останавливаемся в нерешительности перед распахнутым окном, через которое мы выпрыгнули. Только таким путем мы можем вернуться назад. Что нас ожидает там, внутри?
– Ты – скаут, вот и лезь на разведку, – сказала мне Валя.
Назвался груздем… Сцепив руки, моя мать и Валя меня подсадили, и я добралась до окна. Все было в том же состоянии – в том же беспорядке, как и в тот момент, когда мы отсюда ушли. Я повернула ключ в двери и вышла в чистый и безлюдный коридор. На кухне, пол которой, судя по ночным звукам, должен был быть завален битой посудой и стеклом, упавшими кастрюлями, царил безупречный, установленный и поддерживаемый Марией порядок. Чашки стояли на своем месте в буфете, кастрюли блестели на полках… Я открыла дверь в сад, и моя мать и сестры вошли в дом. Мы осмотрели гостиную, столовую, даже осмелились спуститься в подвал, где лежали на прежних местах никем не тронутые бутылки. Я спешно привела себя в порядок, чтобы предупредить дежурного о том, что в доме пастора ничего плохого не произошло. Все четверо мы оказались жертвами коллективной галлюцинации – значит, хоть внешне это и не было заметно, наши нервы сильно пострадали от недавних событий.
Приближалось Рождество 1919 года. Пастор уже не мог справиться с событиями, и дом его оказался прочно «оккупирован». Ему пришлось узнать на опыте, что дома могут становиться «резиновыми». Правда, его успокаивало то, что жильцы его принадлежали к высшему свету и все говорили по-немецки. Но думал ли он когда-нибудь, что ему придется праздновать Рождество в таком многочисленном окружении православных? Мне кажется, нас было к тому времени человек пятнадцать. Ради того чтобы доставить пастору удовольствие и отдать дань традиции, мы решили спеть «Tannenbaum», знаменитую рождественскую песнь о елке, введенную в наш обиход немецкими боннами. Но праздник у елки был для меня испорчен, правда, не столь уж важным событием. После болезни у меня выпадали волосы, и мой брат, который приехал к нам на праздник, решил обрить мне голову. Вооружившись огромной бритвой, он изрядно порезал мне кожу на голове, и, когда я взглянула в зеркало, которое он торжествующе мне поднес, я не смогла удержаться от слез. На меня смотрел сбежавший из исправительной колонии худенький мальчишка, а с оголенного моего черепа стекала струйками кровь. Хоть моя тетушка Ольга и подарила мне хорошенький кружевной чепчик, он нисколько меня не украсил, и я продолжала походить на полуголодного сорванца. Но вот зажгли елку, и единственный голубой глаз пастора засветился чистосердечной радостью.
Это оказалось нашим последним семейным сбором на русской земле. Сразу после Рождества дом стал пустеть. 31 декабря мы опять остались одни, и атмосфера в доме изменилась, стала гнетущей. Верная традициям, моя мать приготовила холодный ужин и поставила охладить последнюю бутылку шампанского. Но Валя отказалась притворяться веселой.
– Что нам праздновать? – сказала она. – Зачем нам поздравлять друг друга с Новым годом, когда мы прекрасно знаем, что он будет отвратительным?
И она просто-напросто легла спать. Мы остались втроем, и, когда в полночь взяли в руки бокалы, поднять их оказалось очень трудно. В порту завыли все сирены – на всех судах, стоящих на рейде; с берега из всех пригородов им вторили заводы. И этот предсмертный вой показался нам дурным предзнаменованием. Тьма преследовала нас по пятам, готовая всех поглотить.
Да, плохо начинался 1920 год. Мы жили в томительной неопределенности. Вокруг нас целые семьи готовились к отъезду за границу, но у этих людей сохранились хоть какие-то деньги или драгоценности. А у нас не осталось ничего. Если мы и могли еще как-то существовать, то только потому, что были дома, в своей стране, среди русских. Тем не менее положение настолько ухудшилось, что союзники предложили эвакуировать всех, кто не сражался в армии. Губернатор сообщил нам, что вскоре из Новороссийска выйдет трофейный немецкий плавучий госпиталь «Ганновер», захваченный англичанами, и возьмет на борт беженцев, которые пожелают поставить себя под защиту короля Георга Пятого. Они будут помещены в лагерь на одном из Принцевых островов в Мраморном море, в Турции. Губернатор советовал моей матери не упускать эту возможность.
– Поймите, это отъезд не навсегда, – говорил он ей, чтобы ее подбодрить. – Армия соберется с силами, она перейдет в наступление. Когда мы отправим гражданское население в безопасное место, нам станет легче кормить армию. Союзникам надо только поддержать нас, как следует, и мы одолеем коммунизм. Когда вы окажетесь за границей, там и выберете, если понадобится, ту страну, где вы сможете переждать события.
В Добровольческую армию так же трудно было поверить, как и в действенную помощь союзников. Каждый день приносил нам плохие вести. В Сибири, где был убит мой двоюродный брат Александр, чехи, с согласия генерала Жаннена, нарушили свои обязательства. На смену Колчаку и его правому правительству пришло новое, социалистическое, которое продержалось не более десяти дней и пало, отдав коммунистам Иркутскую область. Адмирал Колчак был расстрелян… Позже Ленин признается в том, что если бы союзники согласились с планом Клемансо об экономической блокаде коммунистов, то советский режим был бы обречен на гибель.
Моя мать все еще никак не могла решиться покинуть Россию.
– Это – наша страна, – повторяла она. – И здесь не так страшна будет нищета.
Что же до меня и моих сестер, то нами владело лишь одно желание – как можно скорее покинуть эту ужасную родину. Начались бесконечные обсуждения. С одной стороны, мы колебались в страхе перед неизвестностью, ожидавшей нас по ту сторону Черного моря, с другой – мы были убеждены в том, что здесь нам не выжить, если мы еще раз попадемся в руки коммунистов. Но отъезд означал и расставание – по всей вероятности окончательное – с моим отцом, братом, кузенами, с Павликом, со всей дружной нашей семьей, которая жива была лишь надеждой когда-нибудь соединиться.
Заграничный паспорт готов. Вот и сейчас он лежит передо мной. Этот простенький документ состоит всего из двух страниц и помечен номером 209. Над фотографиями моей матери, Наташиной и моей – несколько написанных от руки строк: «Предъявительница сего княгиня Анна Леонидовна Шаховская с дочерьми Наталией и Зинаидой отправляется за границу». Число: 8 января 1920 года, и подпись новороссийского вице-губернатора Козлова. На второй страничке представитель Королевства сербов, хорватов и словенцев поставил свою печать со словами: «Годен для въезда в Сербию». Дата: 22 января 1920 года. У совершеннолетней Валли был свой паспорт.
30 января мы еще не знали, уедем ли на «Ганновере» или нет. Но тут заурядное по тем временам событие подтолкнуло мою мать к принятию решения. Как-то вечером сильный взрыв потряс наш дом. Мы выбежали в сад и увидели некий фейерверк, который мы истолковали как знамение. В небе взрывались огненные шары. Это взлетал на воздух подожженный кем-то морской арсенал.
17 февраля 1920 года, волнуясь настолько, что даже обещанная нам безопасность нас не утешала, мы вчетвером поднимались на борт «Ганновера». На палубе были знакомые лица: наши кузены графы Мусины-Пушкины, княгиня Гагарина с двумя сыновьями, другие друзья. Был среди нас со своей матерью и долговязый юноша, которому суждено будет стать знаменитым голливудским комиком – Миша Ауэр. Все были мрачны. Одно дело – спасаться бегством, как позже пришлось последним защитникам Крыма, под адским огнем взрывов, под гром тяжелой артиллерии, когда испытываешь и гнев, и вместе с тем упорную инстинктивную надежду на спасение. Другое дело – уезжать, как это делали мы, из вполне, казалось бы, спокойного города, когда нас не вынуждала и не подстегивала сиюминутная необходимость.
Затем мы спустились в темный и душный трюм, где беды каждого сливались в огромное общее бедствие. В недрах «Ганновера» люди превратились в отдавшее себя в чужую власть стадо. Это подчинение людской толпы общей судьбе произвело на меня такое сильное впечатление, что с тех пор, когда мне предстоял путь в неведомое, я без колебания шла по нему совсем одна или с избранными верными попутчиками.
Порт медленно удалялся, и толпа на пристани превратилась в небольшое темное пятно. На палубе пожилой священник начал молебен. Солнце играло на наперсном его кресте. Женщины, старики и дети стали опускаться на колени. Не стыдясь, многие плакали, перед лицом моря, перед лицом земли.
Удалялась Россия. За неровной линией гор простирались русские равнины. Матово растворялось в сумерках. Заканчивалась история семьи, привязанной, вот уже тысячу лет к одной и той же земле. От февраля семнадцатого до февраля двадцатого прошло три года – три века, отделявших меня от моего прошлого.
– «О плавающих, путешествующих, недугующих, страждущих, плененных и о спасении их Господу помолимся!» – возглашал священник. Мы плыли, а позади оставались набитые пленниками тюрьмы, миллионы голодающих, миллионы обреченных на смерть. Мы плыли, и солнце садилось над нашей бедой.
На просторном судне я искала, как больное животное, где бы спрятать мое горе. Неужели, невзирая на произнесенные мною проклятия, я все-таки любила покидаемую нами страну? Не успела я освободиться от одного гнета, как на меня уже наваливался другой. Но я была еще ребенком. У киля играли дельфины, я их никогда раньше не видела и остановилась на них поглядеть. Молодой британский матрос, который стоял рядом, облокотившись о борт, положил мне на плечо большую свою руку, но не улыбнулся. Напротив, улыбнуться ему попыталась я… И пошла дальше. Наконец, я нашла то, что искала, – какой-то большой ящик, наполненный до половины угольными отходами. Я туда влезла и легла.
Корабль шел вперед. Я закрыла глаза. Настоящее исчезло – только действие оживляет его, питая мужество. Куда я направляюсь? Что станет со мной? Но дети не беспокоятся о будущем. А вдруг корабль будет продолжать свой путь вечно, а вдруг он и не остановится нигде?
Париж и «Каза Флорри», Биарриц. 1964 г.
ОБРАЗ ЖИЗНИ
Мы вошли в огонь и в воду, и Ты вывел нас на свободу
Псалом 65, ст. 12
Предисловие
«Реки – это дороги, которые ведут туда, куда мы хотим идти», – писал Паскаль. Время увлекает нас за собой, подобно реке, не всегда туда, куда мы стремимся, но куда нужно идти. Чем определяется эта необходимость? Следуя какому смутному зову, человек выбирает один жизненный путь, отказывается от другого, избегает одной опасности, чтобы броситься в объятья другой, еще большей, создает и разрушает, порывает со своими привязанностями, сближается и расстается с людьми? Погружаясь в реку Времени, мы становимся его пленниками, а человеческая память – это лишь дань уважения, которое мы ему оказываем.
В своих воспоминаниях, может быть, почти бессознательно, я хотела подчеркнуть, что моя нелегкая судьба, мой образ жизни мне по душе и что проблема жизни и творчества вне страны, народа, социальной среды, данных нам от рождения, привела меня трудным путем к свободе и одиночеству, необходимым, вероятно, для моего спасения.
В постоянных исканиях, страдая от мучительного несоответствия между тем, что я есть, и тем, кем хотела бы стать, а также от других – самых главных, сформировавших меня противоречий между моей необузданной пылкостью, чрезмерной гордостью, глубоким презрением ко всему, что его заслуживает, и желанием остаться праведной, смиренной по отношению к Богу, перед которым я слишком часто бываю грешна, мне суждено прожить свой век. Но разве не следует жить с самой собой так же, как и с другими, со всем миром: мошками, дождем, солнцем, змеями, птицами, праведниками и грешниками, – теми, кто нас предает и кто нам верен, между тем, что мы покидаем, и тем, к чему стремимся, между землей и небом? Писатель не может себе позволить не запечатлеть мимолетные оттенки пейзажа, называемого жизнью.
Константинополь
(1920–1923)
1920-й. Сначала сотнями, потом тысячами, а затем десятками и сотнями тысяч, русские рассеиваются по всему свету. Для многих из нас судьба Данте и Овидия начинается в Константинополе. Мне тринадцать лет. У меня после тифа коротко подстрижены волосы, вечно пустой желудок и привычка к беспорядку. Он продолжает меня окружать и поныне, оказывает порой успокоительное действие. Я забыла тревогу, которую испытала, покидая Новороссийск пять дней тому назад, при погрузке в трюм трофейного госпитального судна «Ганновер», плававшего под британским флагом. Наше приключение продолжается на других берегах, в Константинополе. Желтый флаг карантина взвивается на одной из мачт нашего корабля. Солнце, голубое небо, плеск воды окружают «Ганновер», неподвижно стоящий на якоре. Вдалеке высокие свечки минаретов разрывают утренний туман, и в то время как катер портового контролера пристает к нашему судну, на него налетает целый рой каиков. Со своих легких лодочек торговцы в красных фесках пытаются сделать невозможное: продать странным, таким, как мы, туристам четки из янтаря, подносы с чеканкой, восточные ковры. Напрасный труд: мы себе не принадлежим. Мы существуем только благодаря покровительству британского правительства, взявшего нас на свое попечение.
Мрачная толпа женщин, стариков, детей, гонимых ветром истории, высаживается и снова поднимается на другой корабль, пристает к другому берегу Малой Азии, в Тузле, где мы делаем вид, что принимаем душ, так как в бараках, куда нас привели, нет воды. Затем, в своих все более и более потрепанных одеждах, мы вступаем в необычный для нас мир. Под большими тентами усаживаемся за столы. На них стоят чудесные яства, вкус которых мы давно забыли: варенье, кексы, печенье… Стаканчики, наполненные настоящим крепким чаем, согревают наши ладони. Нас обслуживают с чисто восточной любезностью красавцы сикхи в восточных тюрбанах на голове. Ночью нам предстоит еще одно таинственное путешествие: нас увозят на очаровательный остров Принкипо, что означает один из Принцевых островов, о которых в словаре Ларусс говорится следующее: «Принцевы острова – маленький архипелаг, состоящий из девяти островов, из которых только четыре обитаемы. Они служили местом ссылки свергнутых византийских принцев». Принкипо принадлежит англичанам, Халки – французам, Проти – американцам, Антигона – итальянцам. Победоносные нации оккупируют Турцию, проигравшую войну.
Мы начинаем наше совместное существование. Каждой семье выделяется по комнате на виллах, реквизированных у турецких пашей. Наши четыре походные кровати, предоставленные британским интендантом, стоят в гостиной рядом с диванами и креслами, обтянутыми желтым шелком: она обогревается мангалом – печуркой с открытой топкой на чугунном треножнике, отапливаемой древесным углем и так дымящей, что мы задыхаемся.
В просторной общей кухне распоряжается, предварительно отстранив других дам, жена отставного полковника, назначенного англичанами комендантом виллы. Это великанша с красным лицом и мощными руками, бывшая кухарка полковника, на которой он женился во время пребывания в одном из дальних гарнизонов. Ее зовут Марфа Петровна. Мы ей доверяем наши еженедельные пайки, которые нам выдает британское интендантство, и едим то, что она соизволит приготовить за деньги, собранные со всех семей. Ее преимущество над настоящими дамами состоит в том, что она таковой не является. Бормоча себе под нос ругательства, старый сторож виллы неодобрительно смотрит на гяуров, неверных, обосновавшихся в доме его господина. Меня он особенно презирает. С того дня, когда порыв ветра сорвал с моей головы в его присутствии шляпку, к которой моя сестра Наташа прикрепила искусственные локоны, он был убежден, что я малолетняя блудница, так как в Турции стригут волосы только согрешившим девушкам.
Неожиданно быстро наступила весна, распустились почки. Остров превратился в букет, в котором желтые шарики мимозы смешивались с лиловыми гроздьями глициний. Всего в восьмистах километрах от Принкипо, в Крыму, еще упорно боролся Врангель. Находившийся в Константинополе Деникин передал ему пост Верховного Главнокомандующего Добровольческой армии. Но к берегам Оттоманской империи продолжали приставать с новыми беженцами корабли союзников; суда русского торгового флота или простые парусники из Одессы, Ялты, Феодосии, откуда вытекает, как кровь из раны, целый флот с людьми, оставшимися без родины.
На Принкипо рассказывали о чуде, случившемся с пассажирами «Св. Николая», греческого суденышка, наскочившего ночью на скалы пустынного берега острова, где никто не мог оказать им помощь. В то время как корабль медленно погружался в воду, среди обезумевших от страха людей то на носу, то на корме появлялся старый монах с белой бородой и успокаивал их прикосновением руки. Никто не погиб, и даже сам капитан не мог объяснить иначе как чудом неожиданное спасение всех пассажиров и экипажа. Между тем среди переживших кораблекрушение пассажиров не оказалось старого монаха, и, поразмыслив, они припомнили, что никто не заметил его при посадке на корабль. Однако это лицо было удивительно знакомым и русским, и грекам, – и тут они поняли, что видели его на иконах Святителя Николая. Тогда потерпевшие отправились в старую церковь Принкипо отслужить благодарственный молебен святому покровителю путешественников.
Лето почти наступило. Наверху, в горах, нагретые солнцем пинии источали запах смолы, и внизу, в городе, к нему примешивался смолистый запах терпкого вина, аниса и жареного растительного масла. В греческих кофейнях словоохотливые греки, жестикулируя, пили узо – между прочим, отличное лекарство от расстройства желудка. Перед ними в блюдечках лежали похожие на камешки черные и зеленые оливки. В то же время в турецких кофейнях другие люди с чисто мусульманской отрешенностью курили наргиле, вдыхая охлажденный дым, пропущенный через душистую воду. «Официант неспешно наливал в маленькие чашечки из кофейника с длинной ручкой крепкий черный кофе, сладкий, как, сироп.
Величественные греческие монахи верхом на ослах поднимались к монастырю Святителя Николая, красные стены которого венчали вершину горы, а по воскресеньям этот способ передвижения не брезговали использовать для своих прогулок пышные греческие матроны, тогда как таинственные под своей чаршафой турецкие дамы, окруженные многочисленным потомством, для поездок по острову брали фиакры.
Маленький Вавилон моей юности, смешение рас и языков, остров Принкипо стал для меня театром, где шел непрерывный спектакль. Вечером пестрое население острова стекалось к пристани, куда причаливали шаркеты, маленькие суденышки, совершавшие челночные рейсы между островами и Константинополем. Там собиралась вся молодежь: греки и турки, английские офицеры со стеками в руках, солдаты в безупречно сшитых мундирах, молодые гречанки с чудесными глазами, но с тяжелыми ногами, молодые русские женщины, умудрявшиеся модно одеваться при своих скромных средствах: они носили длинные белые пиджаки поверх юбки, доходившей до середины икры, тюрбан из джерсовой ткани, а иногда появлялись с черным шелковым чулком на голове вместо ленты и с мужской тростью в руке. Здесь слышались шепот, восклицания и смех, встречались влюбленные, – как будто мир был преисполнен надежд и веселья.
Постепенно в домах, рассеянных по острову, зажигались огни, и в то время, когда я возвращалась домой, в городе оживала ночная жизнь. Какие-то русские ловкачи устраивали тараканьи бега, и на этих «скакунов», которых не надо было специально разводить, заключали пари, делали ставки. Открывал свои двери курзал, там тоже танцевали и пели русские: Вертинский, Мария Кузнецова, Иза Кремер.
Наступала ночь, через открытое окно издалека доносились голоса молодых греков, распевавших «Stoma mestoma, theochelis to mene, ce agapo, ce agapo…», и я уже понимала, что это значит: «Уста к устам, прижми меня к себе, я тебя люблю, я тебя люблю».
Все в нашей жизни казалось временным, и взрослые никак не могли приспособиться к этому состоянию. Заботы моей матери были неведомы мне. Старшие боролись с трудностями, искали выход из создавшегося положения, а дети были предоставлены самим себе. Их можно было встретить повсюду – гурьбой или поодиночке. Они кричали, играли, мечтали и, испытывая нужду, не чувствовали себя во время этих солнечных каникул несчастными. Среди нас не было ни малолетних преступников, ни матерей-одиночек в пятнадцать лет, ни курильщиков марихуаны, – нам запрещалось курить даже сигареты. Пусть как угодно объясняют это социальное явление: моральными ли устоями, укоренившимися с незапамятных времен, или чистотой детских нравов, свойственных России как царской, так и советской. Я не знаю ответа. Но это было так. Правда, мы не были беспризорниками, бездомными детьми, голодные стаи которых наводняли Россию в эту эпоху.
Постепенно наша жизнь наладилась. В большом отеле «Сплендид» моя мать вместе с другими русскими дамами открыли элегантный чайный салон, доход от него шел в пользу Красного Креста. Моя сестра Наташа, обладающая прекрасным контральто, пела там романсы. Девушки из хороших семей подавали чай и пирожные. Иногда им приходилось выслушивать нескромные вопросы и бестактные предложения. Впрочем, матери были настороже, да и девушки умели постоять за себя. «Барышня, у вас есть возлюбленные?» – спрашивал какой-нибудь грубиян, и «официантка» отвечала: «Вы хотите сказать поклонники? Да, есть, но это хорошо воспитанные люди».
У меня тоже появились поклонники или скорее «верные рыцари». Это прежде всего Коля, – ему шестнадцать лет, он только что прочитал «Яму» Куприна. Коля женоненавистник. «В тебе мне нравится то, что ты не женщина», – говорил он, когда мы входили в воду, чтобы добраться до маленького грота, где мы обнаружили византийскую икону, изображающую Святого Константина и Святую Елену. Что касается Боба, другого рыцаря, то он придерживался противоположного мнения и, провожая меня с пристани домой, пытался поцеловать меня в щеку при свете первых звезд, появлявшихся на еще сиреневом небе. Дима, сын генерала, был просто моим приятелем, ни на что не претендующим, всегда готовым защитить меня от любых неприятностей и потратить со мной те мелкие деньги, которые выдавала ему мать. Нельзя сказать, что у нас не было соблазнов. Так, иногда проходил по улице молодой курд, неся на плечах два подноса с йогуртом из овечьего молока, таким жирным и густым, что его можно было резать ножом. Иногда мы видели безносого старика, продававшего липкую кос-халву, или юношу, кричавшего тонким голосом: «Semit, semit, ekitane bechkrouche…» Он продавал покрытые кунжутным семенем крендельки, а в особенно жаркие дни на улице появлялся продавец воды или лимонада, повторявший одно и то же: «Bir bardas sou».
Большой, но обветшалый красный дом, окруженный одичавшим парком с неухоженными заросшими аллеями, с засохшими и еще зелеными деревьями, был летней резиденцией российского посла в Буюг-Дере на Босфоре. С 1914 года она оставалась незанятой; а в июне 1920-го жена посла госпожа Нератова решила устроить в нем детский дом. В тенистом и всегда влажном дворе, на одеялах, расстеленных прямо на каменных плитах, ползали, плакали, смеялись и кричали пятнадцать детей младенческого возраста. Ими занимались без особого внимания; три пожилые элегантные дамы, то и дело вздыхая, сидя в плетеных креслах и болтая о том о сем, чинили носочки, платьица и штанишки. Их жизнь остановилась во время Октябрьской революции, и единственной темой их разговоров были воспоминания о невозвратном прошлом. Вокруг рыжей собаки вились мухи. Усталая и грустная, она была не в состоянии даже отмахнуться от них хвостом. В комнате второго этажа группа детей от шести до десяти лет писала диктант, и через открытое окно слышался слегка охрипший голос учителя, медленно читавшего текст.
Летний зной навевал дремоту. По ступеням часовни в сопровождении маленького мальчика медленно поднимался отец Владимир. Под шелковицей дремал барон, как всегда в офицерском френче, у него было обрюзгшее усталое лицо бонвивана. Рядом с ним лежала гитара. Из подвала, где находилась кухня, доносился запах капусты, слышался звон посуды, иногда ругань. Это было владение Ракитина, молодого казачьего офицера.
Нас, старших воспитанников, которыми, по правде говоря, никто не занимался, было четверо: Дима, Владимир, Антон и я. Летние каникулы продолжались. Стоя перед построенным нами большим стеклянным террариумом, мы наблюдали за пресмыкающимися. (Нам помог его соорудить тот, кого я в своем романе «Запасной выход» назвала Лукой.) Это был тихий молодой человек, бывший сельский учитель, вступивший добровольцем в Белую армию. Страдая от чахотки, он нашел свой последний приют в детском доме на Босфоре. За стеклом среди камней, песка и мха свивались с шелковистым шорохом ужи всех размеров и цветов. Один из них, желто-зеленый, больше метра в длину, был необычайно красив. Наше увлечение причиняло дамам из детского дома большое огорчение. Можно только восхищаться тем, что они его столь долго терпели.
На самом деле наши случайные воспитатели, подавленные развитием событий, желали только, чтобы их оставили в покое. Наши проблемы их совершенно не интересовали. После того как между нами установился modus vivendi, все стало хорошо. У нас были свои симпатии. Прежде всего к доброму Луке, затем к бойкому Ракитину и к акушерке, превратившейся в санитарку, очень энергичную, по-матерински заботливую и слегка вульгарную, успевающую ставить компрессы из настойки арники, мазать йодом и подтирать ползающих детей. Но все мы не любили барона, которому было поручено давать нам уроки русского языка. Наша юность и чистота внушали нам инстинктивную неприязнь к этому цинику. А взрослые, которых случай собрал в этом детском городке, находились в состоянии меланхолии и апатии, из которого их невозможно было вывести.