Текст книги "Таков мой век"
Автор книги: Зинаида Шаховская
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 16 (всего у книги 62 страниц)
Удивительное дело – те регионы и страны, где господствуют коммунисты, очень быстро скатываются к нищете. При немцах в Харькове было все. При Петлюре начали голодать и холодать. При большевиках в магазинах уже ничего не стало, хотя хлеб, сахар и крупу еще выдавали. У приютивших меня людей я была единственным человеком, обладавшим, как мне кажется, хоть каким-то здравым смыслом и чувством ответственности. И мне нравилось это превосходство над другими. Я вставала в семь часов и будила служанку, молодую, шалую, с очень смутными понятиями о чистоплотности. Затем я стучалась в дверь супружеской спальни, откуда, зевая, выходил в домашних туфлях и халате хозяин дома и ждал, когда я намажу ему на ломтик хлеба повидло. Человек этот был еще молод, даже по тогдашним моим представлениям, но относился с полнейшим равнодушием к любым событиям как исторического, так и семейного масштаба.
Наконец я будила «маленького изверга». Мне пришлось видеть в жизни немало несносных детей, но до Георгия им всем было далеко. Это был бледный, нервный, избалованный, трусливый, невоспитанный и хитрый мальчишка; я до сих пор жалею, что так никогда его хорошенько и не отшлепала. Чем-то занимать его до обеда, за приготовлением которого мне поручено было присматривать, оказалось делом нелегким. Наконец около полудня, вся в завитушках и розовой пудре, выпархивала из спальни хозяйка дома. Со скучающим видом разделяла она общую трапезу. Пока «маленький изверг» отдыхал, я могла взять из домашней библиотеки что-нибудь почитать – Флобера или Мопассана – по-русски, разумеется. После этого мне полагалось в любую погоду уводить мальчика на прогулку со строгим наказом не возвращаться ранее половины шестого. Мать его особо настаивала на этом сроке вовсе не ради того, чтобы на бледном лице ее сына появился хоть какой-то румянец. Эти несколько часов свободного времени она посвящала некоему господину, ежедневно приходившему развеять ее одиночество. Георгий прекрасно это знал и подвергал свою мать невероятному шантажу. Он всегда одерживал победу: его пичкали шоколадом, купленным на черном рынке, избавляли от любого наказания, покупали облюбованную им игрушку… Мальчик пользовался неограниченной властью над матерью.
В те дни, когда она желала оставить сына при себе, я бежала к собственной матери. Стучалась в окно, и она открывала мне. Комнатка ее казалась совсем уж тесной из-за чемоданов, вызволенных из «Астории» ее друзьями. Вид у нее был озабоченный, часто грустный, и мне трудно было примириться с этим новым для меня выражением ее лица. Я начинала понимать то, что по моему легкомыслию забывала вдали от нее: ее мучили материальные заботы. С дочерьми она была разлучена, сын подвергал себя новым опасностям. Свобода ее и даже жизнь висели на волоске. Что станет с нами, если ее арестуют?
Моя мать штопала мне белье, ужасалась, видя, как я вырастаю из платьев, заменить которые было нечем. Когда она заметила, что у меня снова воспалились глаза и стали выпадать ресницы, что из-за неправильного питания у меня на лице шелушилась кожа, а из-за нехватки мыла я подцепила чесотку, которой страдала молодая служанка, она забрала меня к себе. Она хотела бы взять и Наташу, но это было невозможно. Жить было очень трудно. Моя мать давала несколько французских уроков, и среди ее учеников был Колосовский, который преподавал мне в Институте украинский язык. Заикаясь, он вселял надежду в наши сердца, передавая нам слухи о том, что коммунистические войска терпели одно поражение за другим.
Не помню как, но дочери слепого доктора, которому принадлежал дом, узнали настоящую фамилию моей матери. Оберегая свою безопасность, они хотели отказать нам в квартире. Из-за этого происходили частые ссоры, сцены, драмы… Моя мать плакала, я бросалась ей на помощь, угрожая обеим женщинам не только Божьей карой, но и личной моей местью.
Первые месяцы 1919 года полнились противоречивыми слухами. Кто одержит победу на кровавой шахматной доске, которую являла собой русская земля? В Харькове начинался террор.
Я часто думала о смерти. Ночью, если я просыпалась, я боялась только одного: что моя мать перестала дышать. Я прислушивалась, ловила малейшее движение, малейший вздох, подтверждающий, что она жива – и не выдерживала, двигала стулом, кашляла; наконец, одержимая тревогой, звала ее. Услышав шорох одеял, скрип кровати, успокаивалась и засыпала…
Наступила весна, и я томилась в тесной комнатушке, из которой зимой выходила редко. Теперь я могла выйти на улицу, бродить по садам и скверам, которых в Харькове было так много. Как-то раз я познакомилась с двумя девочками моего возраста; поиграв, мы уселись на скамейку; я стала рассказывать им разные истории. Но мы говорили на разных языках и, увы, не понимали друг друга. На другой день, когда я побежала на свидание, назначенное с новыми моими подругами, их на месте не оказалось.
Я брожу по саду. Деревья пьяны от набухающих почек, по газонам прыгают дрозды… Я спускаюсь в овражек, на дне которого протекает ручей. Обе девочки здесь, они прыгают через скакалку.
– Здравствуйте! – говорю я. Но их лица хмуры. Одна, заметив меня, удаляется прочь. Вторая собирается последовать за ней, но останавливается и говорит мне:
– Мы больше с тобой играть не будем. Ты сумасшедшая.
Сумасшедшая? Мне хотелось бы знать, почему у них сложилось такое впечатление. Разве я похожа на деревенскую дурочку Дуню, которая бродила по Проне одетая в лохмотья – несчастное косоглазое существо, пускающее слюни? Чем я отличалась от других детей? Безответный вопрос, от которого оставалась одна горечь.
Мне хотелось движения, хотелось какого-то общества. С завистью смотрела я на скаутские сборы: мальчики и девочки проводили время вместе, играли, пели. Я попросила у матери разрешения к ним присоединиться, и моему отшельничеству наступил конец. В голодном и запуганном Харькове наша организация, превращенная силой обстоятельств в комсомольскую, тем не менее оставалась враждебной режиму. Нашим руководителем был верный России малоросс. Всяческими ухищрениями он не давал втянуть нас в марксистское русло. Когда коммунисты говорили ему, чтобы наши отряды участвовали в их демонстрации, он отвечал, что, увы, мы накануне ушли в поход. Из старой простыни мать одного из новых моих товарищей сшила мне форменную рубашку. На ногах у меня случали, как копыта пони, сандалии на деревянной подошве. С рюкзаками за спиной мальчики и девочки отправлялись по дорогам, ведущим к зеленому поясу лесов, окружающих город. Питались мы кулешом – пшенной кашей, сваренной на костре и пахнувшей дымом. В более сытные дни мы варили в золе картошку и добавляли к ней ломтик домашнего сала. Еще было холодно, и я всегда вызывалась на ночные дежурства, потому что любила тишину, прерываемую лишь криками ночных птиц, и особенно тот час, когда горизонт начинает белеть и занимается заря.
Мы походили на всех скаутов на свете, правда, вид у нас был несколько потрепанный. Но если прислушаться к песням, которые мы пели, собравшись, голодные, вокруг костра, то можно было понять, что мир, в котором мы жили, был не совсем обычным.
Будь готов долг исполнить спокойно,
В лицо смерти бесстрашно гляди,
Свою жизнь ты, как рыцарь достойный,
Для спасенья других не щади.
Будь готов твердо встретить ненастье,
Чашу муки испить всю до дна,
Получить хладной смерти объятья,
Отойти в царство вечного сна.
Положение каждого ребенка в России в те времена делало такую внутреннюю подготовку не излишней. Но мы не впадали от этих обстоятельств в безвольное оцепенение, которое так сильно и так бесплодно тяготело в течение двадцати лет над молодежью Запада после войны 1940 года. Близость смерти делала жизнь для нас еще ценнее, и в нашем кровавом мире мы продолжали смеяться и играть, когда оставалось на это время.
В одночасье у меня появилось много друзей, и я с удивлением обнаружила, что нравлюсь мальчикам. Меня приглашали на гимназические вечеринки, где под благосклонным взглядом бывших педагогов мы танцевали вальс под звуки рояля, в то время как вокруг нас война продолжала свои жестокие игры.
В парке встречались нам беспризорные дети – потерявшиеся, одинокие или, напротив, организованные в шайки и упорно стремящиеся выжить в этом безумном мире. С одним из них я подружилась. Его звали Яшка-князь. Лет ему было четырнадцать или пятнадцать, а прозвище «князь» он носил, вероятно, потому, что был грузином: в Грузии, как известно, достаточно иметь некоторое количество овец, чтобы зваться князем. Мать его умерла, и он, как и мы, застрял в Харькове, но твердо надеялся, что ему удастся разыскать своего отца – офицера, сражавшегося, по его предположению, в армии Деникина. Вид у Яшки был мало к нему располагающий, вооружен он был кинжалом с предохранителем. Он был предан мне душой и телом. Если бы я ему пожаловалась, что кто-то со мной плохо обошелся или меня оскорбил, то Яшка, я думаю, хладнокровно зарезал бы обидчика, хотя, живя вне закона, выходил за пределы парка лишь в исключительных случаях. Я одна знала, как его найти.
Дети и подростки, которым посчастливилось сохранить еще родителей и дом, собирались на корте спортивного общества. Приходили туда и польские скауты, и еврейские скауты «Маккаби» – ведь то была пора национального самоопределения. Бедные или богатые, мальчики и девочки, русские, евреи, поляки и украинцы – все мы исповедовали глубокие, хотя, возможно, еще юношеские антикоммунистические убеждения. Все мы успели пройти хорошую школу и знали, что при приближении незнакомца надо замолкать.
1919 год станет решающим в завязавшейся борьбе, и к нему подходят слова, сказанные Сталиным во время войны 1941–1945 годов: «Времени для жалости у нас нет». Продолжались расстрелы, в окрестностях города злобствовали бандиты. Как-то раз я встретила свою институтскую подругу. Ее тоже приютили чужие люди, что спасло ее от гибели. Вся ее многочисленная семья (мать, старшая сестра, младшие братья и сестры), жившая в домике на отлете, уже вне города, была перебита бандитами, которые отрезали груди у матери и у старшей сестры; самый младший, мальчик трех лет, был найден умирающим под креслом. Передо мной стояла Шура Перфильева, единственная уцелевшая, маленькая, худенькая, коротко стриженная после тифа, и я не могла смотреть ей в глаза, пока она мне рассказывала с неестественно неподвижным, как каменная маска, лицом, как была уничтожена вся ее семья.
На широких проспектах цвели пахучие белые акации. Был канун Пасхи. Ходили слухи, что будут стрелять в каждого, кто пойдет к заутрене. Мы все-таки отправились вчетвером по плохо освещенным улицам, по которым спешили испуганного вида люди. Колокольный звон был запрещен. Всюду патрулировали красноармейцы, к винтовкам у них были примкнуты штыки. Нас спросили, куда мы идем. Мы ответили: «В церковь». – «Посмотрим, спасет ли вас ваш Бог!» – отозвался чей-то насмешливый голос. Мы продолжали путь.
В тот год нам совершенно нечем было разговеться. Но кто-то о нас думал: в Великую субботу моя мать получила от неизвестного друга крашеные яйца и ветчину, вкус которой мы успели забыть. Еще одно, более скромное чудо человеческой доброты…
Накануне Первого Мая власти приказали населению украсить город советской символикой. Несколько примирившись с неизбежностью нашего присутствия, дочери доктора попросили мою мать и меня им помочь. Вооружившись большим количеством картона, ножницами, клеем и цветной бумагой, мы безо всякого энтузиазма мастерили пятиконечные звезды и транспаранты с предписанными лозунгами: «Да здравствует Первое Мая, праздник трудящихся!» и «Пролетарии всех стран, соединяйтесь!» Моя мать предложила еще другой распространенный лозунг: «Мир хижинам, война дворцам» – не такой безопасный, если принять во внимание, что домик Цыганковых был настоящей хижиной рядом с соседним зданием, занятым Чека.
Чая у нас не было, но можно было подкрасить кипяток несколькими каплями жидкости, продаваемой в бутылочках, похожих на аптекарские пузырьки, под названием «Фу-чай». Моим большим соблазном был разносчик, который время от времени осмеливался выкрикивать: «Ирис! Сочный! Молочный! Северо-восточный!» Таинственный возглас, столь же таинственный, как и состав этой подпольной карамели. Всюду расцветала весна, и я страдала оттого, что не могла купить моей матери сирени, в память о матовской. Я как-то сказала об этом Яшке. На следующий же день утром оборванный, нескладный, чумазый Яшка появился под нашим окном и постучал в стекло.
– Вот, – сказал он, – держи. Для твоей матери, с моим почтением.
И, не теряя времени, удрал, спасаясь от разнообразных опасностей, подкарауливавших его в городе. Не букет, а целый куст сирени принес нам Яшка-князь…
В тот же вечер я встретилась с ним в парке, посвистев, как всегда, условленным образом в мой свисток.
– Где ты взял эти цветы? – спросила я, пока он уплетал хлеб с салом, который я ему принесла.
– Уж будь уверена, не у торговца. На что тогда харьковские сады?
Некоторые жесты мы забываем, и, если бы я сегодня не заговорила о Яшке, я бы не вспомнила жесты голодных людей. Яшка съел сало вместе со шкуркой, затем облизал ладони, чтобы не потерять прилипшие к ним хлебные крошки.
Потом он сказал:
– Что-то у тебя сегодня грустный вид. Дай-ка я тебя развеселю. Сиди здесь и не двигайся.
По аллее спускалась парочка влюбленных. Яшка меня покинул, спрятался в кустах. Когда гуляющие приблизились, он выскочил прямо на них со своим страшным ножом в руке и, вращая глазами, пустился в дикий пляс. Парочка убежала. Яшка убрал нож в ножны и вернулся на скамейку очень довольный собой.
– Потеха, правда? Правда, смешно, когда тебя боятся?
Это развлечение предназначалось мне от чистого сердца, и простая вежливость заставила меня сказать, что было действительно очень смешно. Но Яшка уже стал серьезным и заговорил о другом:
– Знаешь, добровольцы совсем близко. Скоро они возьмут Харьков. Я постараюсь к ним пробраться через линию фронта. Представляешь! Я вместе с ними возьму Харьков, и ты увидишь, как я пройду маршем в строю! Я освобожу твою мать, раз моя умерла. А пока не забудь об одном – нам надо выжить. И еще пожить немножко, понимаешь?
Июньское солнце освещало неказистое лицо Яшки-князя, первый пушок на его подбородке, его крупные руки, грязные, потрескавшиеся; пронизывая листву, оно покрывало золотыми бликами его рваную куртку, растерзанную, как и его юность. Облаченный в солнечные доспехи, мой друг. Яшка ушел к тем многим, кого я потеряла.
Что происходит в городе, который вот-вот будет взят? Сначала на него опускается странная тишина; притаившись, люди молчат, надеются, боятся. Стены Харькова покрываются плакатами с надписью: «Мы на горе всем буржуям мировой пожар раздуем!» На них изображен красный сапог, нацеленный на зад убегающего генерала, и земной шар, охваченный пожаром мировой революции.
Террор усиливается. Аресты, пытки, расстрелы. В подвалах соседнего с нами Чека китайские и латышские палачи свирепствуют, расправляются с заложниками и «подозрительными». Старый генерал Палицын, тот самый, который обратился с воззванием к населению о выброшенных из Института воспитанницах, убит. В одном из окон Чека можно видеть кожу его рук – жуткие перчатки из человеческой плоти; они выставлены там вместе с другими подобными, чтобы приучать население к страху.
Каждый день я вижу крытые брезентом повозки, в которых везут в анатомический театр Медицинского института, как раз напротив нашего дома, тела замученных людей. Иногда из-под брезента выглядывает застывшая голова, рука, нога…
Изустная газета – единственная, которой хоть как-то можно доверять – наполняет город всевозможными слухами. Друг другу на ухо передается весть: взяты Сумы, Добровольческая армия уже рядом. На стенах появляются слова, написанные дегтем или известью: «Возмездие близко». Кто это пишет, кто участвует в этом подпольном сопротивлении? Вся молодежь города. Как-то вечером у нас один из таких «сопротивленцев» раскрыл себя. Невероятно, но факт: это был мой учитель украинского языка, несколько комичный персонаж, ставший теперь учеником моей матери. Он показал нам опознавательный знак – маленькую ромашку, приколотую к обратной стороне лацкана его потертого пиджака.
– Клянусь вам честью, – говорил он, – скоро красных выдворят из Харькова.
А пока в город непрестанно прибывают свежие силы – элитные части Красной Армии. Как и «спецы» из Чека, они состоят из латышей и китайцев. В находящийся под угрозой падения Харьков приезжает и сам военный комиссар Троцкий, дабы поднять моральный дух населения. С рассвета на Сумской, где мы живем, раздается грохот сапог и цоканье конских копыт. Волочат артиллерийские орудия. И я вижу, как появляется Троцкий. Это видение, такое мимолетное в действительности, как и выступление Маяковского в Туле, окажется таким же устойчивым во времени. Не очень легко описать те чувства, которые я тогда испытывала. Но, когда пишешь воспоминания, нет ничего дороже правды.
Мне было видно, как Троцкий осматривал войска, вытянувшиеся по обеим сторонам улицы. Про него говорили, что он прекрасный наездник, но мне показалось, что он не так уж уверенно держался в седле. Весь его облик близорукого интеллигента, его лицо с крючковатым носом, согбенная спина оскорбляли мой взор. А то, что воины, которых он вдохновлял на бой против русских патриотов, имели такой ярко выраженный латышский и китайский облик, вызывало во мне стыд и ярость. Когда Троцкий удалился, солдаты рассыпали строй. Видя меня у окна, китайцы попросили принести им попить. Отказаться было невозможно; я принесла ведро воды, а про себя желала, чтобы в нем кишели бациллы холеры. Мои недруги уходили в бой в хорошем обмундировании и прекрасно вооруженные, как и подобает элитным частям.
Прошло два или три дня. Троцкий уехал обратно в Москву. В Харькове было объявлено осадное положение. Наши встречи на теннисном корте и прогулки прекратились. Скауты тренировались в оказании первой помощи.
– Помните, – сказал нам наш руководитель, – что вы только дети и что война – дело взрослых. Для вас, когда будет литься кровь, не должно быть ни белых, ни красных.
Я не возражала; для меня, как я думала, раненый и более не участвующий в бою воин переставал быть врагом. Но я ошибалась – ненависть так быстро оружия не слагает. Было решено, что, как только начнутся уличные бои, мы встретимся в условленных местах. Мне надлежало прийти к Технологическому институту.
И вот, наполняя мое сердце ликованием, раздаются первые громовые раскаты пушек – приятная музыка для тех, кто жаждет освобождения, кто не довольствуется прозябанием на обочине истории, прикованный к своей узкой личной жизни, кто не относится к «чистеньким» интеллигентам, подменяющим действия пустыми разговорами.
Я села у окна. Видимо, сигнал к восстанию еще не был подан. Улицы были пусты. И вдруг моим глазам представилось жуткое зрелище, из-за которого я забыла вчерашние благие намерения. По Харькову провозили поверженного врага. Молодой казак, раненый или убитый, был привязан к дрожкам. Лошадь шла шагом, чтобы любопытствующие успели проникнуться спасительным, как полагали, ужасом. Я видела прядь волос, выбившуюся из-под кубанки, и окровавленное лицо. Из кармана жертвы торчало горлышко бутылки, засунутой туда, наверное, насмешки ради. По обеим сторонам дрожек скакали красные кавалеристы (они были русские – не надо обвинять меня в расизме) и хлестали нагайками безжизненное тело.
Отвратительный запах разложения, который доносился из анатомического театра Медицинского института, не давал нам вот уже несколько дней отворить окно. Тем не менее этот смрад проникал повсюду, тошнотворный, ужасный; он еще не раз встретится мне на моем жизненном пути. Видно, времени не хватало закапывать расстрелянных, и нагроможденные тела в летнюю жару разлагались.
По правде сказать, моя мать не разрешила мне идти к скаутам «спасателям, но, когда я увидела нескольких вооруженных, хоть и в гражданской одежде молодых людей, бегущих, пригнувшись, по Сумской, когда вдоль по улице просвистели первые пули, я не смогла удержаться, открыла окно и выпрыгнула наружу.
Слышно было, как закрывались на засовы двери, как затворялись довольно редкие в центре города ставни. Перестрелка, едва начавшись, прекратилась. Я добралась беспрепятственно до Технологического института. Скаутский часовой приказал мне подняться на крышу. С полевым биноклем в руке, наш руководитель смотрел, как белые продвигаются со стороны Сум. «Они уже у Сабуровой дачи! – кричал он. – Готовьте носилки, будем спускаться». Я ждала, чтобы меня прикрепили к какому-нибудь участку, когда скаут Гарик, живший неподалеку от нас, прибежал, запыхавшись, и сказал руководителю отряда: «Я пришел за Зикой, она слишком мала, ее мать беспокоится». Так окончилось мое приключение, и меня отправили домой в сопровождении Гарика. Я была в бешенстве и отказывалась с ним разговаривать. Он вел меня по разработанному им, по всей вероятности, маршруту, и нам встретились по дороге только два запыхавшихся красноармейца, бегущих с ружьями наперевес. Гарик прижал меня к какой-то двери и галантно заслонил собой, но солдаты не обратили на нас ни малейшего внимания.
– Они убежали! – крикнул один.
– Готово, удрали! – отозвался второй.
Мгновенно они содрали с себя красные звезды и заменили их значками белого сопротивления.
Уверенность этих двух бойцов была преждевременной. Ничто еще не было решено. Пушки все еще гремели, ближе к нам стрекотали пулеметы. Группы красных кавалеристов устремились вниз по Сумской в «нужном» направлении – отходили на Курск. Они тоже на нас даже не взглянули. Я влезла в окно, и Гарик обещал за мной зайти, как только ходить по улицам станет безопасно.
Победа белых казалась неминуемой. Но, если мы ожидали ее с нетерпеливой радостью, были люди, которые опасались ее последствий. То были скромные харьковские евреи. Регулярная белая армия погромов не чинила, но я уже упомянула о том, что среди командиров разношерстных войск и вооруженных банд встречались самые разные люди, и многие действовали самовольно, не считаясь ни с кем. Таковым был, к примеру, генерал Шкуро со своей сотней «волков», сильно напоминавших людей «батьки Махно», или генерал Май-Маевский, считавший полезным вздергивать всех евреев без разбора на виселицу только за то, что они были соплеменники Троцкого, Нахамкеса, Литвинова и многих других вождей коммунистов.
Мелкие еврейские ремесленники, мелкие торговцы искали покровительства у моей матери, и это тоже было признаком близкого взятия Харькова белыми. Уж теперь-то дочери врача ни в чем ей не отказывали. По ее просьбе они открыли двери своего погреба, и несчастные спускались туда. Приходили все новые и новые и приводили свои семьи. Хватаясь за платье моей матери, они молили о том, что уже и так было им пожаловано.
– Ой вай, княгиня, вы видите, мы все знали, кто вы, и ни один из нас вас не предал. Вот теперь приходят ваши, а что будет с нами, бедными евреями? Мы-то на нее плюем, на революцию. Мы любим Святую Русь, а этот Троцкий, будь он проклят! Он не добрый еврей, он в Бога не верит. Из-за него-то нас и гонят, из-за таких, как он. И вот я говорю Риве, жене моей: «Пойдем к ее сиятельству, попросим заступничества. Казаки, они не злые, нет, но детки могут испугаться».
Скоро подвал был набит, там воцарилась тишина. В городе тоже все замерло.
К вечеру Гарик зашел за мной, как и обещал, и поклялся моей матери опекать меня. Ей было невдомек, что мы просто-напросто намеревались «ограбить» склады Красной Армии. Уже давно мы с Гариком мечтали иметь фляжки и поясные ремни. Как могли мы устоять против такого соблазна? Излишне говорить о том, что в продаже их просто не было, да и бедна я была, как церковная крыса. Гарик, правда, принадлежал к довольно зажиточной еврейской семье.
Проходя мимо здания Чека, мы заметили скопление людей, и любопытство побудило нас войти внутрь. Мужики, женщины в платках стремились занять это жуткое помещение. Не о фляжках они мечтали, не о поясных ремнях, но о драгоценностях, оставшихся от жертв. Двери были быстро сорваны с петель. В одной из комнат оказалось несколько человек в штатском, они судорожно сжигали какие-то бумаги, не обращая внимания на ворвавшуюся толпу. В другой незваные гости уже ощупывали пустое брюхо большого сейфа. Какая-то женщина крикнула: «Давайте в подвалы, там могут быть заключенные, раненые, выведем их оттуда!» Кто-то откликнулся на ее призыв, но большинство осталось на первом этаже, обшаривая все углы, ища себе какой-нибудь добычи под ворохами бумаг и бутылками, усеявшими пол. Какой-то человек нашел золотой браслет, выпавший, вероятно, при бегстве из кармана одного из палачей, и началась свалка. Все топтались на одном месте, нагнув головы, наступая на руки тем, кто шарил по полу.
Люди в штатском, окончившие, видимо, свое дело, пытались пробиться к выходу.
– Мы еще вернемся, свора негодяев! – крикнул один из них и, найдя, что перед ним расступаются недостаточно быстро, выстрелил несколько раз из револьвера. Послышались крики, толпа колыхнулась, качнулась в одну, потом в другую сторону.
– Надо удирать, – шепнул Гарик, и мы вырвались на воздух из душного помещения, пропитанного запахом пота и всюду проникающим неистребимым трупным смрадом.
Теперь Гарик вел меня к армейским складам. Они были далеко. Город все еще пребывал в оцепенении; мы шли совершенно пустынными кварталами. У дверей складов стоял красногвардеец, обмотанный патронташными лентами и с гранатами у пояса. Вероятно, о нем просто забыли, и вид у него был растерянный; он оглядывался по сторонам, держа палец на спусковом крючке.
– Товарищ, – сказал ему Гарик, – так или иначе, здесь все разворуют. Разреши нам сюда войти, мы скауты, мы хотели бы взять себе фляжки.
– Да идите вы к черту! – ответил солдат.
Но Гарик не отчаивался.
– Услуга за услугу, я тебя предупреждаю, что мы пришли сюда прямо из Чека. И там не осталось ни одного чекиста. Честное слово! Уматывай, да поскорее, белые уже здесь!
Солдат не колебался – он выругался и ушел.
– Видишь, – сказал Гарик, – надо уметь с ними разговаривать.
Мы вошли в помещение склада. Всюду были навалены сотни мундиров. В одной из кладовых мы нашли солдатские фляжки и котелки, аккуратно уложенные рядами в солому. Скромные грабители, мы взяли по одной фляжке и одному котелку, затем пустились на поиски ремней. Нашли и их. С изумлением Гарик обнаружил, что они были изготовлены в Англии. Мы первыми догадались прийти сюда, однако оказались не единственными. Вскоре к нам присоединились молодые парни неопределенной политической и социальной принадлежности. Они тоже не обратили на нас ни малейшего внимания. Взялись за дело они серьезно: армейские фляжки, ремни, мундиры, одеяла быстро перекочевали на ручные тележки. Но от неосторожно брошенного окурка мгновенно вспыхнула солома, и когда мы покидали склад, он был охвачен огнем и дымом.
– Вот ваша дочь, – сказал Гарик со своим неподражаемым акцентом. – Возвращаю ее вам более богатой, чем она была, когда от вас уходила.
– И тебе не стыдно? – спросила моя мать, которая никак не могла привыкнуть к современному миру.
– Ничуть, – ответила я. – Граблю награбленное.
Пора было этому революционному лозунгу послужить и мне.
С тех пор как неминуемость смены властей стала очевидной, мы запаслись кое-какими продуктами, чтобы не оказаться без еды на неопределенное время. В тот вечер ужинали мы поздно. И во все еще молчаливом подвале тоже решили перекусить. Ночь прошла спокойно, утро не принесло определенности. В чьих руках был Харьков? Захватили ли город белые? Вернулись ли красные? А может быть, воспользовавшись междуцарствием, его захватили грабители? Кто в нем царил: погромщики или какая-то армия?
13 июня 1919 года. Открываем окно. Трупный запах все еще висит в воздухе. Но вот внезапно ударяют колокола, и над городом плывет колокольный звон. От храма к храму летит весть: мы свободны!.. Мы стоим и ждем, моя мать и я. Сильно бьется сердце. Словно волна подхватывает жителей города и выбрасывает на улицу. Распахиваются окна и двери. Сумская наполняется народом. Подходят двое незнакомцев и подносят моей матери букет белых роз со словами: «Княгиня, поздравляем вас с приходом добровольцев». Прохожие приветствуют друг друга, обнимаются. Молодые люди с белыми цветами в петлицах или белыми нарукавными повязками, некоторые при оружии, расхаживают по улице. Выхваченные из пучины трагедии, мы вступаем в радость…