Текст книги "Таков мой век"
Автор книги: Зинаида Шаховская
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 36 (всего у книги 62 страниц)
Поражение
Не прошло и суток, а Париж переменился. Его охватила не то чтобы паника, но тревожное ожидание. Я побежала к поэту Тео Леже и встретилась там с двумя взволнованными бельгийцами, кинематографистом Ковеном и Леоном Кошницким. Марсель-Анри Жаспар только что назначил их атташе министерства здравоохранения, и они, вместе с господином Салькеном-Массе и еще одним врачом, должны были заниматься бельгийскими беженцами. Ожидалось не менее восьмисот тысяч человек. Мы пошли в бистро, и за обедом я спросила, нельзя ли как-нибудь отправить меня в Бельгию, с любым заданием или в санитарном отряде, на что Кошницкий ответил фразой, немало повеселившей бы меня в других обстоятельствах: «С такой-то фамилией? Не советую». Они отговаривали меня ехать в Брюссель. Марсель-Анри Жаспар в телефонном разговоре с ними выразился недвусмысленно: «Бельгии конец». Они чувствовали себя несколько неловко оттого, что попали в Париж среди первых. Но что еще удивительнее, бельгийцы – инстинкт ими руководил, что ли? – прибыли как раз накануне агрессии.
Я пыталась найти возможность доехать на машине до Дюнкерка, чтобы оттуда переправиться в Брюссель. Побежала на улицу Агессо, в бельгийское посольство – трагические события нарушили его привычный покой. На меня посмотрели, как на сумасшедшую: «Ни о каком Брюсселе речи не может быть, что вы, в самом деле?» Я кинулась на Северный вокзал. Здесь была уже добрая сотня призывного возраста бельгийцев, проживавших во Франции. Они наседали на штабного офицера с ярко-красной повязкой на рукаве. А тот призывал их расходиться по домам. «В первую очередь будут отправляться уже сформированные части, французские и английские». «Ну вот, я теперь без работы, – говорил один. – Что же, я, значит, зря ее бросил?» «Французские части, английские – это, конечно, замечательно, – подхватывал другой, с заметным деревенским акцентом. – Нам надо прежде всего сражаться за Бельгию». Мне хотелось просто расцеловать этих замечательных людей. «Ну, ну, – уговаривал их офицер, – не шумите мне тут!»
Пришлось вернуться в Сен-Жермен-де-Пре. Кафе переполнены, лица грустные. Мы с Сержем Набоковым устроились на террасе кафе «Дё Маго». Сегодня уже поздно, а завтра я все равно уеду. И вот 12 мая Серж, выглядевший флегматиком на фоне общего оживления, проводил меня на вокзал. Я прошла прямо к кассе и спросила билет до Брюсселя. В суматохе забыли дать точные распоряжения на железной дороге, поезда ходили по-прежнему расписанию, хотя и с большими опозданиями. Тот билет со знаменательной датой – 12 мая 1940 года – я храню до сих пор. До отправления оставался еще час. В вокзальном кафе сидела старушка: она дожидалась внуков, выехавших накануне из Брюсселя. Когда я направлялась к поезду, из него выплеснулась на платформу волна бельгийских беженцев. Я попробовала хоть что-то узнать у подавленных людей. «Да, Брюссель бомбили!» Мне вдруг показалось, что я шагаю навстречу смерти. Образумил меня Серж, высказавшись в своей обычной отточенной манере: «Боишься – оставайся, а едешь – так не трусь». Я отдала ему письма матери – она уже больше года жила в Розей-ан-Бри, и письма кое-кому из друзей, на случай, если не вернусь.
В моем купе оказались еще двое: фламандец, профессор университета в Генте, он даже был одно время его ректором, приехавший только что из Италии, и француз, слепой студент факультета философии в Сорбонне, последователь Жака Маритена, живший в двух для него равно не видимых мирах: божественном и повседневном. Он выходил в Сен-Кантене. Профессор был озабочен вещами вполне земными, материальными: своим домом, своей библиотекой, своими рукописями. «Еду, чтобы самому подготовить все на случай оккупации», – сказал он мне.
В вагоне-ресторане было три женщины вместе со мной, четверо летчиков, несколько французских офицеров; а в основном ехали командированные, по большей части голландцы. Стемнело, окна занавесили, свет прикрыли синим абажуром.
Вот и граница. Пришлось выйти из поезда. Мы побрели через пути, спотыкаясь в темноте, с чемоданами в руках. Паспортный контроль, таможня, декларирование ценностей – все это было словно из какой-то другой жизни и ужасно раздражало. Не менее нас раздраженный таможенник пожаловался: «А мне каково: уже тридцать два часа эти упреки выслушиваю». Да, административная машина неповоротлива, тяжело приспосабливается к новым обстоятельствам. Наконец часа через два мы вернулись в поезд. Я познакомилась с бельгийским журналистом Стефаном Кордье. Он возвращался из Лондона через Париж, чтобы вступить в армию. Поезд тронулся, а в час ночи снова остановился. Вокруг были поля – это Монс. Навстречу шли составы, битком набитые детьми и подростками: «Вы откуда?» – «Из Динана, нас бомбили!» Они довольны, улыбаются, жуют огромные бутерброды… Потом прошел состав с ранеными; видно было, как они стоят, сидят, лежат на скамейках в вагонах третьего класса. Какой-то солдат сказал нам, что их поезд тащился от Брюсселя до Монса целых шесть часов. «Ну и как там?» – «Там-то? Да ничего, настроение бодрое, наша возьмет!» И снова нас окутала ночь, слишком нежная для таких обстоятельств. Мы были в пути уже десять часов. В пять утра поезд прибыл на новый Южный вокзал, наполовину превращенный в стройплощадку. Весна окутала Брюссель розовой дымкой, и его охватил чуть ощутимый трепет обновления. Бульвары были спокойны, но не пустынны. Цепочка хмурых мужчин и женщин со скатанными одеялами процессией изгнанников тянулась к вокзалу. Вдруг завыли сирены, я невольно подняла голову, когда послышался гул невидимых самолетов. Забухали зенитки, то рядом, то далеко, пронзительно сигналя, промчался грузовик противохимической защиты. Кто-то спросил у стоявших на посту возле вокзала солдат: «А убежища тут есть?» Ребята оказались фламандцами, так что их пришлось несколько раз переспрашивать, пока они поняли: «Нет, никаких убежищ нет».
Так под звуки приближавшейся канонады я и дошла до авеню Луиз. Дом словно опустел: я звонила, стучала, кричала. Наконец распахнулась дверь, и на пороге показалась хозяйка – англичанка с утомленным лицом. В квартире царил беспорядок – Святослав собирался в спешке; на столе лежало письмо, муж будто был уверен, что я приеду.
Два месяца назад, уже не сомневаясь в том, что война не минует Бельгию, мы отказались от квартиры на улице Сен-Жорж и сняли эту крохотную меблирашку. Книги и картины я перевезла в особняк одной своей очень богатой подруги. Как выяснилось позже, я напрасно обратила ее внимание на небольшую картину с изображением молодой римлянки, чей лоб был стянут повязкой с драгоценными камнями, – эксперты предполагали, что картина принадлежит кисти Коро… После войны подруга вернула нам все, но «ни о каком Коро, – сказала, – не помнит». Тогда же все эти мирные заботы отошли на второй план, у меня были дела поважнее.
Святослав
10 мая на рассвете Святослава разбудил странный грохот; он выглянул в окно и понял, что война на пороге. Быстро оделся, черкнул ту самую записку, что мы, мол, с ним, возможно, больше не увидимся на этом свете, сел в машину и поехал к себе на завод в Вильворд. Несмотря на ранний час, там уже собрались все инженеры. Он предупредил дирекцию, что отправляется в часть, и, насколько можно было, привел в порядок документацию своего отдела. Потом сходил в город и купил – поскольку от формы у него были только мундир и каска – охотничьи сапоги со шнуровкой, замечательно смотревшиеся с его охотничьими штанами. В таком странном обмундировании он и явился в казарму в Эттербеке, откуда его направили во двор женского монастыря, находившегося по соседству. Все его пятьдесят семь собратьев по оружию, добровольцев, были налицо – он оказался последним. Но хоть бы один офицер появился, чтобы дать команду. В десять часов монахини напоили их кофе и повесили каждому медальончик с изображением Святой Девы Марии. Они стали ждать и прождали так весь день без обеда. Наконец в восемь вечера в монастырь вошел молодой, но уже искушенный лейтенант и объявил, что ему поручено возглавить батарею, хотя он понятия не имеет, годны ли такие вояки на что-нибудь. В его распоряжении оказалось два шестидесятимиллиметровых зенитных орудия «Боффор», но ни тягача, ни машины для личного состава не имелось. Офицера стали утешать: каждый, мол, все равно на своей машине, и уж что-что, а «Боффоры» любой доброволец знает. К тому же все при ружьях, а некоторые даже с собственными револьверами. Виттман, Кревкер и мой муж посоветовали реквизировать первые попавшиеся грузовики; лейтенанту эта идея очень приглянулась. А тут как раз на дороге показались, на свою беду, две машины с пивом; водители попробовали, конечно, протестовать, но сила была на стороне оружия.
К часу сорока пяти утра вышеуказанные ополченцы представляли собой уже полностью готовую к боевым действиям батарею, а лейтенант успел даже получить задание. Из Брюсселя батарея должна была направиться в Вельтем, чтобы оборонять там центр радиосвязи. Место это расположено совсем близко от Лувена. Орудия прицепили к грузовикам, а в кузов сложили ящики со снарядами. Сами же воины следовали в личных автомобилях, в том числе лейтенант, сидевший вместе с моим мужем в машине Виттмана.
С зажженными фарами – война все еще казалась далекой – они поблуждали немного по дорогам, прежде чем попасть на нужную, однако к двум часам утра установили-таки орудия на холме, в четыре вступили в бой, а в четыре сорок пять – о чудо! – астроном сбил первый вражеский самолет. Судя по всему, вражеская авиация не считала нужным связываться с какой-то там батареей, зато на самих зенитчиков-новобранцев адский грохот «Боффоров», учитывая, что они слышали его впервые, произвел сильное впечатление. Но тут отряд, у которого вот уже сутки не было маковой росинки во рту, возроптал; у командира отсутствовали основные боеприпасы – деньги, поэтому волей-неволей ему пришлось согласиться, чтобы солдаты отправились искать пропитание на свои кровные. В десять часов прикатил в сверкающем «мерседесе» генерал, разнес в пух и прах всех добровольцев, этих «трусов и бездельников», а когда лейтенант попросил его дать распоряжение интендантской службе поставить батарею на довольствие, еще сильнее разгневался и умчался в обратном направлении.
В Вельтеме батарея стояла три дня, а когда англичане стали отступать, причем явно на не подготовленные заранее позиции, кто-то надоумил лейтенанта, что лучше следовать за всеми, так что 12 мая батарея перебазировалась в Опвик. В тот час, когда я вышла из поезда в Брюсселе, она как раз пересекала столицу, следуя к месту назначения.
Возможно, я поступила глупо, но такова традиция – на протяжении веков русских и, думаю, поляков тоже, обязательно благословляли перед битвой те, кому они были дороги. Вот почему, хоть это и покажется наивным воспитанным в западной культуре, я так старалась отыскать Святослава, полагая, что его батарея, скорее всего, будет оборонять столицу. Я объезжала, а это было нелегко, все возможные места дислокации в Лаэкене, Вильворде, даже не подумав о том, что в обстановке отчасти обоснованной шпиономании меня могли расстрелять на месте. Принимали меня отнюдь не радушно, странное мое удостоверение изучали с большим тщанием: ни фамилии – Шаховская, Малевский, ни место рождения – Москва, никак не связывались для проверявших с привычным миром. Хотя, с другой стороны, будь я шпионкой, зачем мне такие сложности, – на том и успокаивались. Я ехала дальше, теперь в сторону Ватерлоо: говорили, что там расположен военный аэродром. Трамвай до конечного пункта не шел, пришлось идти пешком. Справа и слева – по краю поля, на опушке леса – лежали в нескольких метрах один от другого английские солдаты: они растянулись на молодой травке, ружья положили рядом с собой – мирно, как на маневрах. В Род-Сен-Женезе жила жена одного из однополчан Святослава. Я отыскала ее дом. Муж велел ей уезжать во Францию; чемоданы уже были собраны, она отправлялась сразу после обеда, на который пригласила и меня. Пушка бухала, не переставая, очевидно, совсем недалеко, потому что при каждом выстреле люстра над столом покачивалась. Но дочке хозяйки совсем не было страшно: умница мама объяснила ей, что это такая игра. Поскольку батарея, как выяснилось, из Брюсселя уже ушла, я подумала, что и мне, наверное, лучше теперь вернуться в Париж. «К сожалению, я не могу захватить вас, – сказала молодая женщина. – Увы, моя машина переполнена».
Ужинала я в тот день, 13 мая, возле Порт де Намюр в кафе «Орлож» с Жаном Ноэлем, одним из начальников моего мужа. Семью он уже отправил во Францию. Он был француз и смотрел на жизнь оптимистично. «Это ненадолго, – уверял он. – Брюссель никогда не сдадут». Едва мы вышли, раздались выстрелы; стреляли жандармы, а откуда-то с крыши дома на углу улицы Шан-де-Марс и бульвара, прячась за трубами, им отвечали два человека в штатском. В одного из них попали, и он свалился метрах в двадцати от меня, как кукла со сломанными шарнирами. Мертвого окружили зеваки, но другой продолжал отстреливаться. Он задел толстую торговку газетами, она завопила, и ротозеи быстро разбежались. Вот так я впервые столкнулась с пятой колонной, и утверждения Жана Ноэля сразу потеряли для меня убедительность.
Обычно, если я сомневаюсь, как поступить, то полагаюсь на свою интуицию. Бог весть почему, но я чувствовала, что оставаться в Брюсселе для меня опасно. В чем заключалась опасность? Тогда я ответить не могла и узнала лишь по возвращении в 1945-м. Надо было ехать обратно во Францию. Как? Денег не осталось совсем. Банки позакрывались, друзей не найти. Видно, ангел-хранитель позаботился, иначе как бы я встретила отца Тео Леже, моего друга? Мне даже не пришлось ему звонить, он уже стоял прямо передо мной на тротуаре, на моем пути. Я объяснила, в какую попала переделку, он тут же достал из бумажника две тысячи бельгийских франков и, извиняясь за то, что у него с собой так мало, протянул их мне. Я расцеловала его, хотя не представляла себе, каким образом даже с деньгами добраться до Парижа. Интересно, узнал ли он когда-нибудь, что спас мне жизнь?
Тем же вечером я пошла к Фьеренам. Поль, главный хранитель королевских музеев, должен был оставаться в Брюсселе, чтобы защитить национальное достояние. Я хорошо понимала, что он чувствует.
14 мая с чемоданчиком, в котором лежала смена белья, одно платье, икона и бутылка арманьяка, купленная в Париже и предназначавшаяся Святославу, – к счастью, я привыкла оставлять без сожалений вещи, одежду, шубы, серебро, рукописи, все, что мешает нам совершать поступки, – я шагала к Южному вокзалу. Поезда были переполнены, но мне в конце концов удалось втиснуться среди других пассажиров, и мы стали ждать отправления к неведомой цели. Я припоминала, что Лапанн в прошлую войну оккупирован не был, и надеялась туда добраться, но поезд шел только до Фурна. Ну и ладно, хоть до Фурна. Тронулись. Эшелон за эшелоном уходили в сторону предполагаемого фронта. Не пройдет и трех дней, как фронт будет со всех сторон.
Люди в вагоне нисколько не стыдились своей мелочности. Нет, речь шла не о войне или истории, не о судьбе Бельгии или ее защитников, – тупоголовых, непробиваемых пассажиров занимали вещи куда более важные: «А ты хорошо разровнял землю, когда серебро-то зарывал?»; «Слушай, ты не забыл поменять наклейки на марочных бутылках?»; «Надо же, чуть-чуть не успели получить по займу. Обидно, черт побери!» Но самое ценное было, естественно, у каждого при себе: его, как дорогое дитя, прижимали к груди. На фоне всеобщего хныканья особенно бросалось в глаза мужество железнодорожников. С 10 мая они, как и их французские коллеги, работали не покладая рук, в поте лица и в грязи, с воспаленными от бессонницы глазами, падая от усталости; они не спрашивали, будут ли им платить сверхурочные, – просто трудились и все, обеспечивая беженцам дорогу в безопасность.
В Фурне, куда вагоны пришли уже полупустыми, я пересела в другой поезд – до Адинкерке, на французской границе.
Было уже поздно, все закрылось. Несколько удрученных солдат сидели на главной улице, привалившись к стене. Тут я увидела кафе – железная штора уже начала опускаться, и мне едва удалось, пригнувшись, проскочить внутрь. Хозяйка встретила меня неприветливо: «Убирайтесь, без вас полно». И верно. Дышать было нечем, толпа военных и штатских сгрудилась возле прилавка в ожидании пива. Какой там кофе! На лавках и стульях дремали постояльцы дома престарелых, сопровождаемые несколькими сестрами из монастыря Сен-Венсан-де-Поль, и несколько женщин с детьми на руках; на полу на каком-то тряпье тоже спали ребятишки. Я едва нашла место, чтобы поставить чемодан. Растрепанная хозяйка с потным, красным лицом завопила: «Да делайте вы, что хотите, сил моих больше нет!» – и, бросив прилавок на произвол судьбы, удалилась по узенькой лестнице к себе в комнату. Кто-то из мужчин занял ее место, но оказалось, что и бутылки, и бочонок уже опустели. Среди присутствующих было несколько офицеров, бросивших или в суматохе потерявших свои части. Один из них уступил мне стул. Я села. Заснуть все равно невозможно, и я предложила: «Может, сыграем в бридж?» У одного из офицеров нашлись карты, освободили стол. Без сомнения, это была самая необыкновенная в моей жизни партия в бридж. На рассвете под плач детей и храп стариков распахнули двери и окна. Какой-то инвалид очнулся в своей коляске и закричал: «Шпионы! Шпионы!»
Я вышла во двор умыться. Улицы были забиты неподвижными автомобилями. А когда я вернулась, трое моих партнеров по игре рылись в моем чемодане. То ли я показалась им слишком хладнокровной, то ли – кто знает? – они просто искали деньги, чтобы облегчить себе возвращение к гражданской жизни. Такая низость возмутила меня. Если уж я вызвала у них подозрение, почему не попросить прямо, чтобы я показала свои вещи? Я высказала им все, что думала. В военное время, мол, место офицера на фронте, а не в тылу, а дезертир вообще не имеет права устраивать досмотры.
Подхватила чемодан и направилась в сторону французской границы. Я шагала мимо машин, перегруженных людьми и вещами, с матрацами на крышах. Они стояли плотно, одна за другой, и совсем не двигались. Свернув на тропинку, бегущую через поле, я коротким путем вышла к ферме.
Это была красивая фламандская ферма, добротная и чистая. На пороге меня встретил дразнящий запах хорошего кофе. На кухне, ярко сиявшей начищенной медью, четыре женщины хлопотали возле стола, за которым сидели солдаты. Одна из них объяснила мне: «Пока идет война, мы отвечаем за ферму. Наши мужчины на фронте». Солдаты оказались интендантами: мобилизованные мясники не могли разобраться, куда им двигаться дальше со своим рогатым скотом. «Представьте, мы гоним стадо от самого Андерлехта, прямо по полям. Вот набрели на эту ферму. А казначей по дороге потерялся. Но мы не жалуемся, здесь всего вдоволь!» Огромный кофейник снимался с плиты лишь для того, чтобы наполнить живительной влагой кружки. Меня пригласили к столу – деревенский хлеб с припудренной мукой корочкой резался большими ломтями и щедро намазывался маслом. Благостная передышка в кругу простых людей, живших привычными заботами, – деревенская идиллия. Однако пора было в Дюнкерк. «Раз так, то с вами пойдет мой брат, – сказала одна из женщин. – Ему шестнадцать. А мэр наш утром говорил, что немцы будут угонять молодежь, поэтому лучше, мол, отправить, кого можно, во Францию. Он сейчас вернется». Парня звали Жефке, он был плечистый и светловолосый. Он взял мой чемодан, нам пожелали счастливого пути, и мы пошли. Погода по-прежнему стояла прекрасная. Ласточки выписывали пируэты в небе без единого облачка и – без единого самолета.
Дюнкерк. Я вступила в мирный город, поприветствовала на ходу Жана Бара, возвышавшегося, как и раньше, над площадью, носящей его имя, зашла в кафе, заказала коньяк. Узнав, что я из Брюсселя, посетители собрались вокруг меня, расспрашивали, предлагали оплатить счет. Но хозяин кафе не взял с меня денег за коньяк и бутерброд. «Не думайте, что мы станем наживаться на чужой беде, – сказал он. – Вы вынуждены были покинуть дом, и вы нам не враг». Согретая такой приязнью, я забыла об усталости. Мой капитал – те две тысячи франков, что дал мне господин Леже, – остался почти нетронутым. Являться в Париж оборванкой мне не хотелось. Я купила себе новую блузку, зашла в парикмахерскую и села на первый же поезд, идущий в Париж. Он был почти пуст, Франция пока жила спокойно; позади остался город, даже не подозревавший, что уже через двенадцать дней начнется его капитуляция, так же как неведомо было и мне, что 29 мая в этом самом городе окажется Святослав.
16 мая. Я в Париже. Естественно, заглянула во «Флору», встретила Сержа Набокова, но теперь слушать всю эту болтовню, никак не связанную с войной, мне было невыносимо. Пошла снова на бульвар Мальзерб. Куда только делась чопорная обстановка тех далеких сентябрьских дней, когда я предлагала тут свои услуги? Теперь здесь царила сумятица, если не сказать паника. На этот раз никто и не думал мне отказывать. Только я появилась, как меня тут же направили в военный госпиталь в Роменвиле, причем выйти на работу я должна была на следующий день. Мне не хватало четырехсот франков, чтобы купить форменную одежду: два халата, две косынки и накидку. Деньги мне дала Полин де Панж. И вот наконец я оказалась в рядах медицинской службы французской армии. Правда, первое столкновение с этой службой немало удивило меня: я уже выходила из Красного Креста, когда там появилась группа измученных санитарок. Некоторые явно были на грани истерики. Они только что вернулись из Брюгге: «Такой ужас! Нас бомбили. Мы получили приказ эвакуироваться». – «А как же раненые?» – «Было приказано их оставить…» Меня это удивило. Я не думала, что санитарка может покинуть раненого.
И никогда не считала, что уютный ковчег искусства может служить убежищем художникам и писателям в годину невзгод, что талант, которым награждает Господь, избавляет нас от необходимости разделять опасность с прочими смертными. Когда бьет набат, долг у всех один; так что я даже с облегчением смахнула с себя интеллектуальный налет «Флоры» и явилась 17 мая 1940 года на вокзал Сен-Лазар. Здесь собралась группа медсестер, направленных, как и я, в госпиталь Роменвиля. В последнюю минуту прилетел взмыленный представитель Красного Креста и сообщил, что этот госпиталь разбомбили и нас переводят в другой, недалеко от Парижа.
Ради удобства изложения и поскольку некоторые из тех, о ком я поведу речь, живы, не стану уточнять названия госпиталя, современно оборудованного, но расположенного крайне неудачно – между мостами через Сену, заводами и железной дорогой.
Меня определили в отделение Z, предназначенное для пострадавших от газовой атаки, – как обычно, мы опоздали ровно на одну войну. За неимением таковых, к нам присылали пациентов с тяжелыми ранениями и ожогами. Иерархия образцовая: врач – капитан, старшая сестра (у меня она будет фигурировать под именем мадмуазель Корню), ее заместительница госпожа Роз – обе медсестры по гражданской профессии, мобилизованные и страшно недовольные такой переменой общественного положения, один помощник врача, один практикант (вообще-то практикантами мы звали студентов-медиков даже второго и третьего курсов) Бувье, один санитар и двое, не имеющих непосредственного отношения к отделению: супруга врача-капитана, средних лет крашеная блондинка, и капеллан, небольшого роста, сухонький, с неизменным требником в руках.
Мне, как непрофессиональной сестре, поручалась, и это было справедливо, не самая почетная работа: подать стакан воды или утку, измерить температуру, заправить постель. Я старалась, несмотря на внушения, видеть в каждом раненом не просто объект хирургического вмешательства, но и больного человека. Сострадание выматывает, но кто сказал, что можно вылечить кого бы то ни было одними лекарствами, без сострадания, то есть без яростного желания поддержать угасающую жизнь в перестающем бороться теле.
В первый же день после прибытия меня поставили на ночное дежурство. Я осталась одна и почти физически ощущала гнет ответственности. В одно– и двухместных палатах справа и слева от длинного коридора лежали шестьдесят раненых. Тяжкую тишину нарушал то шепот, то стон, то бессвязный бред, то зов. Никто из наших подопечных не желал умирать ни за Данциг, ни за Францию. Трудно сказать, была ли подкарауливавшая их смерть бессмысленней, чем гибель моих соотечественников в автокатастрофах в мирное время или безутешная кончина безнадежно больных в раковом корпусе больницы. На мой взгляд, смерть вообще не бывает бессмысленна. Странно было сознавать, что ты здесь одна в добром здравии, на ногах, рядом с распростертыми немощными людьми. Впрочем, я была не совсем одна. К одному умирающему приехала из деревни жена. Она сидела возле его постели, перебирая четки, и слова молитвы «Отче наш» эхом отдавались в маленькой палате – голос мужа вторил ей так слабо, словно шел издалека, из самого его детства. Эта изможденная, одетая в черное крестьянка олицетворяла для меня гибнущую Францию и вместе с тем напоминала о России моего детства.
Самое страшное время – предрассветное, когда измученное тело легко сдается и перестает бороться за жизнь. Мне казалось, что даже если в этот час просто взять раненого за руку, это придаст ему жизненных сил – все равно, что утопающего вытащить на берег. В ту первую ночь я держала за руку парня откуда-то с севера, раненного в легкое, я то разговаривала с ним, то молилась, думая, что где-то в госпитале или в санчасти другая женщина, возможно, так же не спит возле раненого Святослава и так же молится за него.
Наступило утро. Пришли уборщицы, затопали по лестницам, загремели ведрами; в коридоре запахло хлоркой. А еще через час мадмуазель Корню, белоснежная, отутюженная, зайдет в палату к легочным, где я сидела, и сухо скажет: «Ваше дежурство окончено, идите», если, правда, не заметит каких-нибудь нарушений в том, например, как заправлена постель умирающего, – к обходу врача все должно быть в идеальном порядке, даже если больной в агонии.
Машины с ранеными продолжали прибывать, колокольчик звонил все чаще и чаще. Их привозили отовсюду: из Седана, часто с гноившимися ранами, из Бельгии, с берегов Уазы и Самбра, но делать выводы у нас уже просто не было времени.
Святослав
15 мая (на следующий день после моего отъезда из Брюсселя) батарея передислоцировалась в Опвик. Интенданты были, видимо, далеко, так что воевать приходилось по-прежнему на пустой желудок. Лейтенант, видя такое положение, послал гонцов в Брюссель, чтобы закупить продукты на собственные средства ополченцев. Добровольными снабженцами стали Святослав и два его товарища. Он выбрал время и забежал на авеню Луиз, где его дожидалось мое письмо: так он узнал, что я собиралась вернуться во Францию.
16 числа настроение в Опвике было совсем не радостное. Вражеские самолеты сбросили неподалеку какие-то маленькие сверкающие штуки, и тут же разнесся слух о новых страшных снарядах. Здесь, во дворе фермы, где расположилась батарея, Святослав произнес фразу, ставшую ритуальной: «Лучшее, что может на нас свалиться, это приказ сняться с места». И тут же его подозвал лейтенант: «Говорят, вы отличный водитель?» Святослав, как человек бывалый, почуял подвох: «Что вы, лейтенант, самый посредственный». – «Тем хуже для вас. Возьмете этот «форд», погрузите 25 ящиков со снарядами, прицепите сзади орудие и еще посадите в кузов шесть человек». И началось отступление по незнакомым, опасным дорогам Фландрии, в полнейшей темноте, с риском столкнуться с таким же заплутавшим грузовиком. Проведя двенадцать часов за рулем, Святослав понял, что очень устал; остановился, только залез на ящики и улегся, как вдруг чувствует – кто-то щекочет его усами. И два глаза глядят в упор. Видение оказалось не галлюцинацией, а огромным кроликом, предусмотрительно захваченным одним из солдат.
Наконец грузовик с пассажирами прибыл в Эке, возле Гента. Командир послал Святослава в мэрию с заданием обеспечить телефонную связь, а главное, что-то передать его жене, оставшейся в Остенде. Ничего, однако, из этого не вышло, никто не отвечал, никто не дозвонился. Наступил вечер, а с ним тоска и ощущение, что ты один на свете. Святослав услышал, как его батарея грохочет километрах в двух от мэрии, бросил пост, сел на велосипед и присоединился к своим товарищам, вступившим в чисто символический бой. Батарея продолжала отступление: сначала в Тьельт, потом в Тюрут, очаровательный городок восточной Фландрии, где навели временный мост. Святослав устроился на какой-то ферме, как на курорте, уговорив хозяина, дававшего ему еду и кров бесплатно, все же взять немного денег. По утрам он являлся на службу свежий и отдохнувший, но вскоре идиллия кончилась. Тюрут разбомбили, а вокруг стоявшего на месте отряда стали беспорядочно передвигаться войска. Не французские, не английские, а бельгийские части без офицеров и офицеры без частей.
Когда я 28 мая спокойно вошла в столовую, чтобы позавтракать, мне было невдомек, какая меня ждет обструкция. Ночью я дежурила и не успела узнать, что Бельгия капитулировала. Сообщила мне об этом одна из медсестер, мулатка. «Вон отсюда, бельгийка паршивая! – закричала она и задвинула стул, на который я собиралась сесть. – Вы нас предали, нечего вам тут делать». Сама новость потрясла меня сильнее, чем оскорбления. «Лично я никого не предавала, я ухаживаю за французскими солдатами и никому не позволю…» – «Успокойтесь, успокойтесь!» – вмешалась старшая сестра. Шум затих, но меня явно бойкотировали. Двух сестер, Элен и Жаклин, с которыми я подружилась с первых же дней, за завтраком не оказалось, я села между двумя пустыми стульями, и кофе показался мне горче хины. Обычно после смены, прежде чем идти отдыхать, я забегала на минутку в другие отделения, чтобы навестить раненых бельгийцев. Красавец почтальон из Льежа с ампутированной ногой плакал: «Мадмуазель, неужели мы действительно предатели? Так мне сестра сказала». – «Вы в любом случае никого не предали, и утверждать обратное могут только глупцы. Я обязательно поговорю с главным врачом».
Позже я услышала еще одну историю, касающуюся этих дней, – яркий пример того, что глупость человеческая не знает границ. Случилось это где-то в Провансе. Среди беженцев, покинувших Бельгию в мае 1940-го, оказался инвалид первой мировой войны со своей женой. Они устроились в какой-то глухой деревеньке. Но инвалид не перенес волнений и 25 мая умер. Все выражали вдове самое живое сочувствие; мэр высказал желание произнести над могилой траурную речь, учитель разучил с детьми «Брабансону», а местные жительницы сшили черно-желто-красный флаг. К несчастью, похороны пришлись на 28 мая. И все вмиг переменилось: мэр отказался от траурной повязки, крестьянки – от флага, дети забыли слова «Брабансоны», даже панихиду отслужил тайком кюре из соседней деревни, поскольку местный священник не пожелал компрометировать себя заботой о душе «предателя».