Текст книги "Таков мой век"
Автор книги: Зинаида Шаховская
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 15 (всего у книги 62 страниц)
Срок, оставшийся до суда над моей матерью, сокращался, как шагреневая кожа. Исход суда предположить было трудно, так как члены революционного трибунала скорее всего не отличались той честностью, какая была присуща Андрею Звонареву. Террор же набирал силу. Самым верным путем к спасению оставалось бегство, несмотря на все связанные с ним опасности.
Бежать, но куда? И моей матери вообще трудно было на это решиться. О брате мы не имели никаких вестей, отцу невозможно было к нам присоединиться. Украина, говорили, была благословенной землей и не испытывала недостатка в хлебе. Но прежде чем доберешься до ее границ, требуется пройти через множество проверок, а паспорт, выданный моей матери еще при старом режиме, мог лишь скомпрометировать ее.
Как-то раз, когда никого не было дома, к нам пришел мальчик и оставил у женщины, которая помогала нам по хозяйству, записочку: отец такой-то просил княгиню Шаховскую пожаловать к нему в церковный домик при храме. Это было где-то на окраине города. Мы с матерью тотчас же туда отправились. Священника не было дома, но его сын, по-видимому одного со мною возраста, объяснил нам, что накануне его отец услыхал, как на вокзале красноармейцы обсуждали между собой скорый арест княгини Шаховской. Не без труда ему удалось узнать, где мы живем, так как он хотел известить нас об опасности.
Мои сестры стали умолять нашу мать уехать из Тулы. Первым делом необходимо было достать пропуск. Не знаю, как удалось ей заполучить эту неказистую бумажонку, на которой был напечатан на машинке очень простой текст. Он гласил, что гражданке Бернард с детьми (количество которых не было уточнено), родом из Харькова, разрешалось вернуться на родину. Несколько печатей, равно как и фотография моей матери, придавали этому листочку некоторую официальность и солидность. Оставалось уговорить меня расстаться с Пупсиком. Я согласилась лишь при условии, что через некоторое время тетушка приедет к нам и привезет его с собой.
Сборы начались в тот же день; производились они в глубочайшей тайне. Кроме небольшого числа самых верных друзей, никто не подозревал о наших планах.
Из предыдущих страниц читатель, верно, заметил, что моей семье была свойственна безыскусная, «детская» вера. С раннего детства я твердо верю в то, что жизнь есть не что иное, как цепочка чудес, малых или больших, ярких или скромных. Мы жили среди чудес, и у нас хватало здравого смысла это признавать. Одно из них совершилось в Туле.
Все было готово для отъезда, намечен он был на тот же вечер. Внезапно моя мать отказалась ехать. Объяснить причину она не могла, но, встревоженная, она упорно сопротивлялась всем нашим мольбам; единственное, что мы смогли у нее вырвать – это безусловное обещание, что мы тронемся в путь вечером следующего дня.
Нам плохо спалось в эту ночь. Любая оттяжка казалась губительной. Предупреждение священника давало повод для худших опасений, и оправдаться они могли именно в эту ночь. Наконец рассвело. Всюду стояли чемоданы, набрана была полная корзина провизии: купить что-либо дорогой мы не надеялись. Моя мать все еще противилась отъезду, но обещание было дано, и к вечеру тетушка с обоими сыновьями и двое-трое друзей пришли прощаться. Приятельница моей матери, госпожа С., с сыном моего возраста собиралась уехать тем же поездом, на который рассчитывали попасть и мы. Разумеется, о том, чтобы заказать места заранее, тогда нечего было и думать. Она не бежала, как мы, но ехала за провизией на Украину. Атмосфера нашего отъезда была довольно мрачной. Только те, кто знает, что такое террор, поймут, что чувствовали мы в те минуты.
Вдруг раздается стук в дверь. Кажется, все мы побледнели. Не пришли ли за нашей матерью? Тогда готовые чемоданы послужат лишним доказательством для ее обвинений. Гости наши, возможно, подумали в тот момент, что и их присутствие среди нас обернется им во вред.
Стук продолжается. Приходится идти открывать… К общему изумлению входит мой брат. Но он уже не тот юноша, что был до отъезда. Он вырос, похудел, голова его чуть заметно дрожит. Вместо багажа он держит в руках длинный белый хлеб, уже почерствевший – но каким восхитительным он нам кажется! Однако на излияния времени не остается. Тянуть с отъездом становится еще опаснее, это очевидно.
Дмитрий вкратце рассказал, как ему с Павликом удалось добраться до частей Белой армии и как он вступил вместе с другом в Астраханскую дивизию, которая сражалась в Сальских степях под Царицыном, ставшим потом Сталинградом, а затем Волгоградом. Там он был контужен в голову и воспользовался отпуском по болезни после выхода из госпиталя, чтобы попытаться безо всяких бумаг, удостоверяющих его личность, перейти границы и демаркационные линии, что ему и удалось. Пройдя через все проверки и преодолев все опасности в охваченной гражданской войной стране, добрался он до Тулы. Если бы мы уехали накануне, он оказался бы в мышеловке.
Как он ни упирался, но брата заставили напялить один из костюмов Вали – темно-зеленый, как мне помнится, отделанный выдрой. На голову повязали ему платок. Гражданка Бернард и ее дети были готовы к новому рискованному повороту судьбы.
В сентябре 1918 года вокзал в России представлял собой настоящее столпотворение голодных и хворых, солдат и крестьян, буржуев и «бывших», одетых по-пролетарски, – весь этот люд часами ожидал прибытия какого-нибудь поезда и, отправляясь в путешествие, исход которого был не ясен никому, брал приступом теплушки или грязные, расхлябанные, вшивые вагоны четвертого класса. Набившись, как сельди в бочке, на жесткие сиденья среди корзин и мешков, мы катили, сопровождаемые руганью, стонами, запахом немытых тел. Наступая бесцеремонно на ноги, красные солдаты проверяли пассажиров, трясли сидящих, чтобы потребовать у них бумаги, узнать их имена. Я должна была неукоснительно держать в голове чужую, не мою фамилию.
Первая пересадка у нас в Орле – на земле описанных Тургеневым дворянских гнезд. Наши чемоданы и узлы выбрасываются на перрон. Их сразу же окружают для обыска. «Не трогайте ничего!» – кричит матрос с оголенной грудью, в бескозырке набекрень, с парабеллумом за поясом. Два красных солдата открывают чемоданы, роются в одежде, перетряхивают белье.
Мы молча наблюдаем за ними и надеемся, что они не найдут наших тайников, куда мы спрятали некоторые драгоценности и немного денег. Драгоценности вшиты в корсеты моей матери и сестры, в подпушки наших пальто. Но всего не предусмотришь. С триумфальным возгласом матрос замечает на маникюрном, из мягкой кожи, несессере моей сестры маленькую блестящую княжескую корону.
– А ну-ка, что это такое? – вопрошает он с издевкой.
Он похож на охотничью собаку, поднявшую дичь. И мы с облегчением слышим отповедь Вали, звучащую совершенно по-бабьи:
– А что, подумаешь! Ты-то, наверное, не стесняешься, если что-нибудь у буржуев можешь стянуть. Ну, хахаль мой взял эту штучку для меня в одном имении. Тебе что, не нравится?
С этими словами она отрывает корону и швыряет на рельсы:
– Да ну ее!
Резкость моей сестры и ее простонародный говор производят впечатление на матроса, и он отступается. Мы кое-как запихиваем все вещи обратно в чемоданы и с трудом их закрываем.
Теперь нужно найти подходящий нам поезд. Нелегкое это дело! Вот наконец состав, следующий до Курска – старинного города, окрестности которого славятся соловьями. И все повторяется: брань, вздохи, стоны, ссоры. Этот поезд набит солдатами. Они здесь господствуют. А у нас новая причина для беспокойства. Дмитрий, кажется, заболевает. Его знобит. Он молчит, чтобы голос его не выдал. В окружающей нас человеческой массе наверняка есть больные тифом или холерой, а мы знаем, что профилактические меры в поездах крутые: солдаты просто выбрасывают больных на железнодорожное полотно. Неужели так же поступят и с Дмитрием? Всюду кишат вши и клопы. Поезд движется медленно. Долго тянется ночь…
Наконец приезжаем в Курск. Еще один неопрятный, темный, тревожный город. Опять нас обыскивают, толкают на липком от плевков и нечистот перроне. Мы уже проделали большую часть пути, но та, что впереди, наиболее опасна.
Дальше мы едем в вагоне для скота, где встречаемся с госпожой С. и ее сыном. «Лошадей – 8, человек – 40», – написано черными буквами на его стенах. А нас человек около пятидесяти: бледные женщины с больными детьми, благообразные старики в куцых одеждах. Ни молодых, ни зрелого возраста мужчин здесь нет, если не считать двух исхудавших, трогательных мальчиков; бедняги одеты в кадетские мундиры. Старшему брату лет пятнадцать – шестнадцать, младшему – около двенадцати. У них нет ни чемоданов, ни тюков. Когда кто-то вынимает еду, они закрывают глаза. Но со всех сторон им протягивают кто яйцо, кто сухарь, кто яблоко; старший большую часть отдает младшему брату. Можно догадаться без труда, что они собираются примкнуть к Белой армии, в которой, возможно, сражается их отец-офицер. Мы смотрим на них, как на обреченных, которым ничем нельзя помочь. Они молчат, прижавшись друг к другу; осунувшиеся их лица бледны, кожа на руках прозрачна. Они уже мертвецы; глядя на них, я, как и прочие, дрожу от ужаса и жалости.
Поезд стоит на каждом полустанке. Мы приближаемся к границе; появляется белый хлеб. Пассажиры бросаются его покупать, бегут за кипятком. Я сижу в дверях вагона и смотрю на уже скошенные поля. Крестьяне провожают глазами человеческий скот, который медленно проплывает мимо них. Не сон ли это? Но вот поезд останавливается: граница.
«Украинские репатрианты», в большинстве своем такие же «липовые», как и мы, выходят, чтобы подвергнуться последней проверке. До цели так близко, а мы дрожим перед этим последним контролем более, чем когда-либо раньше. Ждем несколько минут. Входит женщина с ярко выраженной еврейской внешностью, коротко стриженными черными волосами. Ее кожаная куртка перепоясана широким солдатским ремнем, к которому пристегнут револьвер. Новый тип революционерки – женщина-чекистка. Изумленные, мы смотрим на папиросу в углу тонких ее губ и на привязанный к запястью хлыст. С высокомерным презрением она приказывает женщинам распустить волосы и снять туфли. Она ощупывает одежду моей матери и сестры с профессиональной ловкостью, но ничего не находит. Щупает и подрубленный край моей юбки, но так же безуспешно. Впечатление такое, что ее интересует не столько добыча – обручальные кольца, крестики, брошки, конфискуемые ею, – сколько возможность подвергать людей всяческим оскорблениям.
Наконец-то мы свободны или почти свободны. По ту сторону заставы тянется вереница украинских крестьянских подвод, ожидающих клиентов. «Украинские репатрианты», которым посчастливилось перейти границу, располагаются. Вот последние советские патрули; сердце стучит, наполняется радостью, смешанной с ощущением, что наша жизнь висит на волоске… На горизонте видны силуэты немецких часовых. Но тут разыгрывается трагедия. Наш обоз еще не тронулся, и мы видим, как солдаты ведут двух юных кадетов. Побледневшее, суровое лицо старшего, дрожащие губы младшего… Мы опускаем глаза. Вся эта группа удаляется в сторону ветряной мельницы. Мы еще находимся на ничейной земле, когда раздаются выстрелы. Все понимают, что это значит. Наш возница снимает шапку и крестится. «Здесь часто случается такое», – говорит он. У моей матери на глаза навертываются слезы.
В нескольких сотнях метров нас ожидают гайдамаки гетмана Скоропадского, бывшего царского генерала, ставшего главой оккупированного немцами украинского государства. Как бы желая показать, что власти у украинцев ровно столько, сколько пожелают им отпустить немцы, бумаги наши проверяет гладко выбритый, подтянутый германский офицер – полная противоположность разнузданному миру, который мы только что покинули.
Теперь мы в безопасности. Трудно, однако, даже мне, ребенку, быть обязанным безопасностью тем, кто на протяжении четырех лет был нашим врагом и кого мы считаем ответственным за учреждение в России коммунистического режима.
Офицер рассматривает наши бумаги; моя мать говорит ему несколько слов по-немецки. Поднеся руку к козырьку, он желает нам счастливого пути! Красные от нас метрах в пятистах, но мы уже вне их досягаемости. Непроизвольно из уст «украинских репатриантов» само собой вырывается: «Боже, царя храни». Так старики, женщины и дети, освободившись от гнетущего страха и смятения, возглашают свою надежду.
Мы продвигаемся по ласковой, цветущей земле, где, по словам выросшего на ней Алексея Константиновича Толстого, «…все обильем дышит, / Где реки льются чище серебра, / Где ветерок степной ковыль колышет…» Проезжаем деревни с побеленными известью мазанками под соломенными крышами; они окружены цветами, чудоцветами и высокими подсолнухами.
Наступает ночь, лучезарная ночь. Под полной луной бегут темные дороги средь более светлых полей. Появляются вдали серебристые меловые горы – совсем новая для меня картина. Хорошо жить на свете – но как упрек встают перед глазами, среди благодатной тишины, смертельно бледные лица двух расстрелянных детей. Эти маленькие призраки сопровождают меня на этом пока безопасном пути, не оставят они меня и все последующие годы, вплоть до самой старости. Сегодня некому, кроме меня, вызвать их мысленно к жизни, если только один из тех, кто в этот сентябрьский день, не дрогнув, нажал на курок, не вспоминает иногда о них тоже. «Кто-то молит, кто-то кричит / кто-то стреляет, кто-то убит. / И навек – вплоть до Судного дня – тишина…»
Восходит солнце, встает день, а в селах просыпаются гоголевские Вакулы, Оксаны, Рудые Паньки. Возница предлагает нам подкрепить силы в деревне, через которую мы как раз проезжаем. Это настоящая Украина, хотя все тут говорят по-русски – правда, говор южный, как у Виктора Модлинского.
Вот мы сидим за столом в безупречно чистой хате. Все бело, все сияет… Молодая жена нашего возницы собирает на стол, пока мы умываемся прохладной водой. Все в этой молодой женщине дышит спокойствием и приятно для глаза: и белизна ее вышитой полотняной рубахи, и темно-рыжие волосы под головным убором, и быстрые руки, и певучий, приветливый голос. С восхищением смотрим мы на молоко в крынке, на белый хлеб с золотистой корочкой, на сливочное масло. Один только Дмитрий, хотя и вновь обрел мужской облик, не ест ничего. У него жар, и наша мать спешит добраться до какого-нибудь города, где сможет его лечить.
Следующая наша остановка в Белгороде, отстоящем от Москвы километров на семьсот. Мы бережно храним адрес двоюродной сестры Модлинского, который он нам дал, и звоним в дверь ее домика. Мы еще не успели объяснить, кто мы такие, а она уже приглашает нас войти, зовет служанку, и на столе опять появляются хлеб, масло, сметана, нежная розовая колбаса… Но мы ненасытны и едим, едим, едим, забывая о человеческом достоинстве.
И все как-то очень быстро устраивается. Госпожа С. с сыном снимают комнату в монастырской гостинице при женском монастыре. Моя мать пристраивает нас в сам монастырь и уезжает в Харьков с Дмитрием, которому все хуже и хуже, и с Валей, которая, похоже, тоже собирается заболеть.
Потянулись мирные, ясные, неторопливые дни. Белгород, как указывает на то его имя, – очень белый городок, окруженный меловыми горами, возвышающимися над Северским Донцом.
За белой монастырской оградой – храм с золотыми куполами, вокруг около полусотни домиков, все в цветах; деревья, благоухающие кусты. В этой монашеской обители нас поселили у двух инокинь. Каждая из нас занимает крохотную келью, стены которой увешены фотографиями епископов и монастырских настоятельниц.
Ранним утром одна из монахинь стучит в мою дверь. Слышу ее голос: «Во Имя Отца, и Сына, и Святого Духа». Еще сквозь сон отвечаю: «Аминь!» Распахиваю зеленые ставеньки, и солнечный свет заливает комнатку. На подоконник садятся упитанные голуби. День начинается с продолжительной молитвы. Мы с Наташей по очереди читаем утреню по-старославянски в старинной книге. Сестры грамоты не знают, но тексты помнят наизусть и поправляют нас, когда мы ошибаемся.
Утренний чай нам подается в саду, в беседке, обвитой диким виноградом. Монахини проходят мимо нас по дорожкам. Затем ударяют колокола, и мы остаемся одни; мы свободны.
За монастырем простираются поля. Я иду в монастырскую гостиницу, где живут госпожа С. и ее сын, мой товарищ и спутник по прогулкам. Он уже меня ждет. Мы проходим пешком многие километры и возвращаемся к обеду, уставшие, в пыли, взгромоздившись на мешки с картофелем или на гору арбузов, привозимых в город крестьянами.
После трапезы, состоящей из овощей и фруктов, я углубляюсь в светские книги, не обращая внимания на молчаливое неодобрение сестер. Иногда я ухожу помечтать на небольшое кладбище, которое притулилось к храму недалеко от дома игуменьи. Большой и строгий ангел надзирает за могильными крестами. И тут тоже, этой прекрасной осенней порой, яркими пятнами горят поздние цветы, поют птицы, воркуют голуби. Время остановило свой бег.
Случалось, среди ночи монашки нас будили на ночную службу. Мы набрасывали на головы черные покрывала, ниспадавшие, как мантии, на наши плечи, и присоединялись к шествию сестер, направлявшихся в храм. Каким прекрасным мне казалось там сверкание золота, за которым простиралась ночь! При мерцании свечей оживали лики святых на иконостасе; под апостольниками монахинь и белыми платками послушниц лица оставались в тени, а чистые голоса поднимались к куполу и оттуда спускались ко мне, как бы зовя и меня следовать сияющим, но тернистым путем. Мне казалось, что я могла бы прожить так долгие годы. Но это было лишь краткой передышкой перед тревожной зимой.
Пока я привыкала к давно забытой безмятежности, моя мать в Харькове дрожала за жизнь двух своих детей. Валя чуть не погибла от испанки. Дмитрий, как мы и предполагали, заболел тифом. Он с самого рождения имел хрупкое здоровье, а фронтовая жизнь и контузия вовсе подорвали его силы. Шансы выжить были очень малы. Больницы были переполнены. Валю, тем не менее, приняли в одну из них, а за Дмитрием мать ухаживала сама в снятой ею комнате. В бреду он говорил о войне; жар истощал его силы. Врач предупредил мою мать о вероятном смертельном исходе.
– Вы забываете о том, что бывают чудеса, – ответила моя мать.
– Я – человек науки и в чудеса, увы, не верю, – возразил доктор.
«Я готова была принять волю Божью, – писала моя мать, – да и как могла я знать, что лучше для него, остаться в живых или умереть? Но я не переставала бороться: камфора, кофеин, шампанское, кофе, неусыпная бдительность».
– Скоро я поверю в чудеса, – сказал доктор, найдя в один прекрасный день, что мой брат немного ближе к жизни, чем к смерти.
Виктора Модлинского в Харькове не было, но моя мать разыскала его семью. Его зять, деловой человек, не только раздобыл для нее денег, которых у нее совсем не оставалось, но еще и согласился поехать в Москву, чтобы попытаться наладить отъезд на Украину моего отца.
С 1917 года мы жили в постоянном ощущении временности и непрочности нашего бытия. Даже имя гетмана, вершившего в Киеве судьбами нового государства, было вещее: Скоропадский.
Вместе с тем в Харькове еще не прекратил своего существования Институт благородных девиц – провинциальное отражение Екатерининского института. Моя мать поместила туда Наташу и меня, и даже Валю, которая окончила курс еще в 1914 году. Опять я влезла в длинную зеленую форму, обрела классных дам, спала в дортуаре, сидела на классных занятиях. В 1918 году появилась на свет «самостийная» Украина, и требовалось соответственно украинизировать обучение. Но преподавателей, знающих украинский язык, найти было невозможно. Пришлось довольствоваться тем, что ввели курс украинского языка. У нас его вел долговязый, несколько заикающийся молодой человек, очень рассеянный и столь мало уверенный в своих собственных знаниях, что приходил в класс, вооружившись словарем и учебниками, без которых он не смог бы дать ни одного урока. Звали его Колосовский. Я не стала ему перечить и, к его удовольствию, выучила несколько поэм великого малороссийского поэта Шевченко, которые я и сегодня могла бы прочитать наизусть: «Мова рiдна, слово рiдне» и «Умираючи Кнезь Ярослав», где речь идет о моем предке, так что и я могла бы при желании потребовать для себя украинское подданство.
Зима 1918 года с самого начала оказалась очень суровой. Огромное здание Института топить было нечем, так что мы мерзли и в классе, и в столовой, и в спальне – от холода мы даже не могли заснуть. Как-то вечером, глядя на наши посиневшие лица, на опухшие, покрасневшие и потрескавшиеся от холода руки, классная дама посоветовала нам лечь по двое или по трое в одну постель, и мы прижались друг к другу, как щенята, чтобы хоть немножко согреться.
Украина переставала быть страной изобилия с молочными реками, кисельными берегами. Когда моя мать с Дмитрием приходила нас навещать, она старалась принести нам что-нибудь поесть, но мы были в таком возрасте, когда трудно сдержать аппетит. Продолжали свирепствовать испанка, сыпной и брюшной тиф, бронхиты и воспаления легких, но в Москве было и того хуже. Деловой человек, который взялся устроить побег моего отца из Москвы, вернулся наконец оттуда и сказал, что, ослабев от лишений и, возможно, не желая лечь дополнительным грузом на плечи моей матери, отец отказался покинуть Москву. Он будто уже решил, что там и умрет.
Так трудно разобраться в царившем в ту пору в России хаосе, что, выходя за рамки моих личных воспоминаний, я позаимствую из учебника «Русской истории» Петра Ковалевского некоторые факты, позволяющие приблизительно очертить ситуацию зимы 1918 года.
Стало быть, в Киеве – гетман Скоропадский. Но украинские революционные антикоммунистические силы организуются в подполье под руководством Петлюры. В Германии начинается революция, и немецкие оккупационные войска оставляют Украину. Петлюра опрокидывает Скоропадского, но после ухода немцев защищать Украину становится невозможно. Центр России в руках Советов. С северо-запада, за Петроградом, армия генералов Юденича и Лайдонера, поддерживаемая эстонскими добровольцами, угрожает большевикам. На Севере под прикрытием союзников образуется антикоммунистическое правительство. Северные войска поставлены под командование генерала Миллера. На Востоке, в Сибири, господствует не меньший беспорядок. К антикоммунистическим силам, занимающим эти края, присоединяются сто тысяч бывших чешских военнопленных, возвращающихся на родину таким кружным, самым длинным путем. Правительства рождаются, умирают. В Омске правит социалистическое правительство, в Уфе – Директория. Наконец, в ноябре 1918 года адмирал Колчак совершает переворот и в Омске берет бразды правления. Ковалевский пишет: «Сибирь на время уходит из-под контроля Москвы».
На Юге, где находимся мы, Добровольческой (или Белой) армией командует генерал Деникин[35]35
Гораздо позже на одном интервью, где я собиралась надписать свою книгу очаровательной французской журналистке Марине Грей, которая задавала мне вопросы, разумеется, по-французски, я узнала, что она – дочь генерала Деникина. (Прим. автора).
[Закрыть]. Он контролирует Северный Кавказ, а также казачьи области. Единственная заноза на этой территории, занятой добровольцами под лозунгом «Единая и Неделимая Россия», – Петлюра со своими социалистами-сепаратистами.
Наступает декабрь. Мы все еще в Институте. Красные подходят к Харькову, начинается бегство из города. Офицеры и солдаты Добровольческой армии, находившиеся в Харькове в отпуске или на поправке, спешат в свои части. Моя мать провожает Дмитрия на поезд, отправляющийся на Северный «Кавказ. Еще не совсем оправившись от своей болезни, он влезает на полку, закутывается в одеяло и тотчас засыпает.
Беспорядок, я это знаю, присущ всем войнам. Но на войнах гражданских он достигает вершин абсурда, достойных разве короля Убю[36]36
Король Убю – персонаж французского писателя А. Жарри (1873–1907), символ глупости и своеволия. (Прим. перев.).
[Закрыть]. К большому количеству армий, общероссийских и местных, добавлялись вооруженные банды партизан-патриотов, партизан-коммунистов, партизан-анархистов, а то и просто сборища бандитов с большой дороги.
Невероятное размножение армий и военачальников порождало всевозрастающую смуту. Тут был и украинский анархист «батька Махно» и его банда грабителей, хоть и не лишенных романтизма (они делились добычей с неимущими), но оставлявших на своем пути множество трупов… И генерал Шкуро, белый партизан, но вместе с тем и бандит, и его «волки»… И генерал Май-Маевский, одно имя которого внушало всем евреям смертельный ужас… Тут были и просто солдаты удачи, бравшие города, чтобы затем в страшном разброде оставить их… Победы и поражения добровольцев, победы и поражения красных… Города, переходившие из рук в руки едва ли не каждый день, так что обезумевшее население часто не знало, от кого зависела его жизнь, откуда ждать опасности… Прибавим сюда еще и «зеленых» – шайки дезертиров, орудовавших на Северном Кавказе на свой страх и риск, живших воровством и убивавших и белых, и красных, и иностранных офицеров, если те попадались им под руку.
Поезд, в котором ехал мой брат, был остановлен бандой Махно. Погибло большое число белых офицеров, которых просто зарезали. Пули были слишком драгоценны, и их берегли, когда была возможность пустить в ход сабли и кинжалы. Немногим офицерам удалось бежать.
Моя мать узнала о нападении из газет. Но я уже не раз говорила, что в нашей семье чудеса были, если можно так сказать, делом обыденным. Моя мать, никогда не терявшая надежды, узнала от офицера, которому удалось выскочить из поезда и вернуться в Харьков, что один из людей Махно, отбросив одеяло, в которое завернулся Дмитрий, воскликнул: «Так это же мальчишка!» – и пощадил его.
По приезде в Харьков моя мать вернула себе свою настоящую фамилию. Она жила в гостинице «Астория». И сделала все, чтобы мы не были лишены рождественского праздника, хотя город уже был охвачен паникой. 24 декабря на ее ночном столике появилась елочка. У нас были каникулы, но так как ночевать в гостинице мы не могли, то каждый вечер все трое возвращались в Институт.
И вот все началось сначала… Опять раздались выстрелы, опять затрещали пулеметы; захлопали двери, забегали люди… Петлюровцы оставили город еще до прихода красных, и всю ночь в Харькове царила анархия.
Моя мать понимала, что надо срочно уезжать из «Астории», где она была записана как Шаховская. Но где найти убежище? Она набросила на голову платок, взяла пустую бутылочку из-под денатурированного спирта и стала спускаться по лестнице, чтобы пойти попросить приюта у председательницы общества «Капля молока», с которой была знакома.
В вестибюле уже пьяный портье ей сказал:
– А бежать, красотка, не надо, разве ты не знаешь, что вышло решение о национализации женщин? Так что давай с тобой хорошенько повеселимся.
На что моя мать ответила:
– Ну конечно, я и бегу за водкой, чтобы отметить это событие. Вместе и выпьем. Сейчас вернусь.
В «Капле молока» ставни закрыты, но виден свет. Моя мать принимается звонить, затем стучать. За дверью слышится движение, но ей не открывают. В потемках она царапает свое имя на клочке бумаги и сует под дверь. Наконец ее впускают. На какое-то время она спасена.
На следующий день моя мать приходит в Институт. Там царит уныние. Авангард красных уже вошел в город, и одним из первых мероприятий новой власти оказалось выдворение учащихся; Институт должен стать приютом для беспризорников. На самом деле большая часть воспитанниц и состоит если не из беспризорных, то во всяком случае из потерянных детей, родители которых или погибли, или находились далеко от Украины. Что делать с тремя или четырьмя сотнями девочек, которых выбрасывают на улицу? Не знаю, что бы с нами стало, если бы старый генерал в отставке Палицын, проявив немалое мужество, не обратился бы подпольно с призывом к жителям Харькова, прося их приютить институток. Моя мать сама искала комнатенку, где бы можно было укрыться, и не могла забрать нас к себе. Целый день люди всех сословий приходили к начальнице института, предлагая взять на попечение девочку. Валя пошла жить в достаточно богатую и благородную семью по фамилии Запорожец. Наташу взял к себе скромный еврейский портной, желавший обучать своих детей французскому языку. Я же стала «гостьей» банковского служащего, у которого был семилетний сын: он рассчитывал, что я в свои двенадцать обучу его мальчика хорошим манерам.
На примере моей матери сделаем из этой истории такой вывод: если вы обладаете фальшивым удостоверением личности, не выбрасывайте его, даже в том случае, если вам покажется, что оно отслужило свою службу – оно вам еще пригодится. Только благодаря тульскому документу моя мать в конце концов нашла и сняла комнату в домике доктора Цыганова, на Сумской, главной улице Харькова, за несколько домов от того здания, где – увы! – успела расположиться Чека.