Текст книги "Таков мой век"
Автор книги: Зинаида Шаховская
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 25 (всего у книги 62 страниц)
Без сомнения, молодую женщину отправят в приют Святой Анны, а потом, потом? Я ничего не узнаю о ней. Я спускаюсь по лестнице, и строки стихотворения Пушкина складываются на моих губах в некую молитву:
Не дай мне Бог сойти с ума,
Уж лучше посох и сума!..
Между практикой и лекциями я все-таки должна что-то есть. Двухсот пятидесяти франков, которые остаются у меня после уплаты за квартиру и обучение, хватает очень ненадолго. Сумма минимальная. Если бы она была больше, ничего не изменилось бы – я так и не научилась считать. Я могу питаться в столовой для студенток (в 1925 году мужской и женский пол разделены, даже во время еды) на бульваре Распай, но как ни дешевы эти обеды, за них все равно нужно платить. Мне находят место кассирши в столовой около Шатле. Она предназначена для продавщиц больших магазинов, «чтобы избавить их от нежелательных встреч». Я остаюсь там с полудня до часу и получаю еду – закуску, мясное блюдо, сыр. Но, когда я сдаю кассу, каждый раз мне приходится доплачивать из своего кармана. Давая сдачу, я, непонятно почему, вечно ошибаюсь в пользу клиента, и через десять дней я оставляю это место.
Я хорошо знаю парижское метро и ненавижу его. Я вынуждена пользоваться им в часы пик, и меня душит тяжелый запах, распространяющийся в его подземельях. Я плохо переношу толпу. Сжатая, стиснутая со всех сторон в вагоне, перед дверьми, не имея возможности ни идти вперед, ни отступить, я испытываю ужасную тоску. Длинные коридоры кажутся мне лабиринтами ада, маньяки и развратники, стоящие, как будто в засаде, в каждом закоулке, внушают отвращение. Если левантинцы, торговцы около Галатского фуникулера, были персонажами немного комичными – краснолицыми и толстопузыми, то в парижском метро сновали хилые притворщики, напоминавшие сколопендр и мокриц, которые кишат в сырых подвалах.
Но вот день кончился. Наступил вечер, и я выхожу на бульвар Монпарнас. По сравнению с утренним своим видом он изменился: все кафе в квартале заполняют необычные посетители, я смотрю на них с живым интересом и одновременно с полным равнодушием. Я знаю кое-кого в лицо, других, более знаменитых, по имени, но у меня нет желания ближе познакомиться с ними. Этнические группы – американцы, северяне, горсточка испанцев и учащиеся окрестных академий, лохматые и тощие. Там говорят: «Пикассо», но для меня это только одно из многих имен.
Художники предпочитают кафе «Дом», писатели – «Ротонду». Монпарнасский фольклор вдохновляет на сочинение историй, а уж эти истории подбирают себе имена. Я хожу взад-вперед между столиками в дымном воздухе. Вот Фернанда Баррей, бывшая жена Фужиты, со своим новым другом – японцем, и Фужита тоже здесь, со своей женой Юки, розовой беленькой пухленькой люксембургской Пометой. Ее блеск делает еще более худым и желтым лицо мулатки Айши, модели художников Монпарнаса. Я видела задолго до часа их посмертной славы толстого Паскина, окруженного целым роем совсем юных женщин, часто пьяного и всегда грязного Сутина, длинного Ивана Пуни, а также Кики, которая поет в Жокей-клубе. Эта девушка хорошо сложена, у нее крепкие ноги, она первая стала подкрашивать глаза «на египетский манер», и все смотрят на эти огромные глаза, удлиненные к вискам.
Содержанки и проститутки, натурщицы, псевдоинтеллектуалки и лавочницы этого квартала проходят перед моими глазами, как действующие лица «Трехгрошовой оперы» Брехта. Ночь все темнее, люди встают и уходят, их сменяют другие. Появились пьяные мужчины, одни говорят слишком громко, другие дремлют на скамейках, их тяжелые руки лежат на столе, липком от пролитого вина, наркоманы с блестящими глазами и гениальными, как им кажется, речами. Почему же я прихожу сюда, чтобы посидеть с ними, обычно с кем-то из моих русских приятелей? Это странный и чужой мир, к которому меня толкает любопытство. Какое любопытство? Мое желание сначала узнать, а потом рассказать – но кому?
Случалось мне совершать совсем короткие экскурсии в мир богатых людей. Верные привычкам большинства бельгийцев, Альфред де Розе и Ги д'Аспремон иногда приезжали в Париж проветриться. Они привозили мне почту от матери и приглашали меня на обильные пиршества. Альфред де Розе был настоящим деревенским великаном и жил со своей прелестной женой ирландкой Луизой в замке Шалтен около Сине. У него были простые вкусы, незнакомым блюдам он предпочитал бифштекс с жареной картошкой и одевался, не следя за изменениями моды. Ги д'Аспремон продолжал носить ботинки на пуговках, словно в дни своей молодости, вышедшие из моды воротнички, но знал все самые элегантные места, и его забавляло водить меня туда, хотя я, плохо одетая и небрежно причесанная, не делала ему чести. Меня восхищала перемена обстановки. Считая, что бедность тягостна, но никогда не позорит человека, я любила (и сейчас люблю) роскошь и предупредительных официантов, хорошее обслуживание, хорошую еду и хорошие вина.
Однажды Ги д'Аспремон приехал за мной, чтобы отвезти в Арменонвиль. Было еще прохладно, но можно было по крайней мере выпить аперитив на террасе, где мы сидели в одиночестве. Пока Ги д'Аспремон ходил звонить по телефону, он попросил меня заказать аперитив по моему вкусу. Поскольку я часто слышала в «Доме» или в «Ротонде», что многие заказывали какой-то пикон с гранатовым сиропом, то вообразила, что это нечто особенно (nec plus ultra) элегантное. Вот я и попросила у старого метрдотеля принести мне один пикон. Этот вульгарный пикон-гренадин заставил его насторожиться. Плохо одетая молодая девушка в сопровождении богатого сорокалетнего мужчины. Из всего этого он сделал заключение – ошибочное, но правдоподобное и, воспользовавшись тем, что я сидела одна, наклонился и строго сказал: «В семнадцать лет (мне было уже больше) не ходят с пожилыми господами и не пьют пикон-гренадин». Хотя я была очень оскорблена в тот момент, но и сегодня благодарна ему за доброе побуждение.
Ги д'Аспремон водил меня слушать шансонье в «Розовую луну», «Два осла», «Казино де Пари», где, казалось, он веселился больше, чем я, потому что политические намеки мне были малопонятны, а игривые шуточки просто шокировали, как и кривлянье Жозефины Бакер. Хотя я и была молода, но очень скучала в кабаре. Только из вежливости я изображала веселость в «Кавказском погребке», куда меня водил все тот же Ги д'Аспремон.
Жозеф Кессель, как и подобает романисту, рисует парижские ночи русских князей весьма живописно. У меня же от редких экскурсий по ночному и русифицированному Парижу того времени сохранились совершенно другие образы. Может быть, потому, что я не пила совсем или очень мало, веселье вокруг меня казалось мне скорее печальным. Бывшие офицеры, превратившиеся в официантов в ресторане, услужливо склонялись к хорошему клиенту – моему кавалеру, цыгане подходили к нашему столику и заставляли плакать свои скрипки, глядя нам в глаза с грустным ожиданием, вплоть до того момента, когда портье в своей черкеске открывал дверцу такси, протягивая руку для чаевых. Все это не вызывало у меня радости; я по-прежнему видела очень тяжелую работу, которая требовала не только профессиональных усилий от тех, кто ее выполнял, но еще и обязательной улыбки.
Так складывался у меня весьма неполный образ Франции. Мои товарищи по школе, жители зоны, персонажи Монпарнаса, прохожие, с которыми я сталкивалась на улицах Парижа, – никто не давал достаточно материала. Только продолжительное сосуществование с французами, знакомство с их писателями, живыми или умершими, и общие испытания позволят мне в будущем понять, что такое Франция. Но я уже чувствовала, что за кажущейся бестолковщиной французы повинуются строгой системе поведения, и именно в этом – признак цивилизации. У меня нет комплекса неполноценности по отношению к Франции, поскольку я знаю, что по своему происхождению принадлежу к великой стране. Если у нас есть свои пороки, то много и добродетелей, в существовании которых я не хочу ей отказывать. Смогу ли я сохранить свои русские привычки и в то же время научиться на французский манер «следовать рассудку»? Я курсирую между двумя мирами: одним – теплым и хаотичным – и вторым – блестящим и более холодным.
В 1925 году русская колония в Париже была крупной и разрозненной. Она будет стариться, остепеняться и к тому, что останется от нее, присоединятся, начиная с 1945 года, другие русские, беженцы из СССР, люди совсем другой формации.
В 1925 году мы еще чувствуем последствия гражданской войны. Молодежь, с которой я сталкиваюсь, непостоянна и недисциплинирована. Старшее поколение, обращенное в прошлое, улаживает свои давнишние ссоры, которые будут иметь продолжение даже в религиозной жизни. Никакая другая современная эмиграция не основала и не построила столько церквей, сколько русская. В небольших городах, в угольных бассейнах, во всех столицах русской диаспоры обязательно имеется церковь или часовня. Старые политические партии действуют, приобретают иные оттенки, порождают новые группы. Спектр их очень велик – от ультра до меньшевиков, старые вожди ворошат прежние разногласия. Две большие ежедневные газеты — «Последние новости» П. Н. Милюкова и «Возрождение» Семенова, основанная нефтяным магнатом Гукасовым, – ведут ожесточенную борьбу. Красный Крест, Союз офицеров участников войны, Союз инвалидов войны, Общество галлиполийцев, Союз писателей и поэтов, Земгор, Крестьянская Россия, Высший монархический совет, Евразийцы, Младороссы – трудно назвать все политические и культурные[47]47
Господин Аронсон в «Русской мысли» (Париж, 1965) перечисляет 12 политических партий и 18 периодических изданий, большой книжный магазин – Дом иностранной книги, 9, улица Эперон, маленькие магазины, публичную Тургеневскую библиотеку, читальные залы, издательства. Это маленькая империя, разделенная и единая одновременно. (Прим. автора).
[Закрыть] организации, имеющие связи со своими секциями в Берлине, Праге, Белграде и в других местах. Приходские школы, гимназия, вечерний Технический институт, заочные курсы, балетные школы, консерватория, Православный богословский институт на Сергиевском подворье, Академическая группа заботятся об образовании.
Очевидно, что французское общественное мнение не могло слишком благожелательно принимать жертв революции; симпатии французов традиционно на стороне левых сил, и эмигрировавшие писатели не встречали у французской интеллигенции такого расположения, которое позже получат бежавшие из своих стран испанские, немецкие или советские писатели. Что касается французской консервативной партии, которую прижимали в своей собственной стране, она в 1925 году считала, что русские – монархисты или коммунисты – прежде всего «варвары».
В 1925 году каждая нация могла себе позволить ненавидеть иностранцев без обвинений в расизме. То, что стало немыслимым после последней войны, породившей столько «развивающихся» стран, казалось нормальным после первой мировой войны[48]48
На самом деле я ошибаюсь. В 1965 году в Европе еще можно было безнаказанно заявлять о ненависти к американцам, французам, русским, англичанам, в крайнем случае – немцам. Последние не являются неприкасаемыми. (Прим. автора).
[Закрыть].
В школах, куда ходили дети эмигрантов, в метро, где русские по привычке говорили друг с другом слишком громко, в магазинах, где пытались объясниться на своем плохом французском, они могли слышать: «грязные русские» или даже больше – «грязные русские, грязные иностранцы, возвращайтесь к себе» и не ждать никакой реакции в прессе. Может быть, подобные выражения помогли некоторому количеству русских избежать ассимиляции.
Политические деятели, все или почти все, однако, договорились если не с «небом», то по крайней мере с «землей»; русские политические деятели находили себе поддержку. Одни – у иностранных правительств, которые всегда предвидели возможное изменение ситуации; другие – у иностранных братских партий, что особенно характерно, повторяю, для левых.
В своей книге «На чужбине» Лев Любимов, очень ловко умеющий менять свои взгляды (он не был таким в жизни до возвращения в СССР, где опубликовали эту книгу!), говорит о русских масонах в Париже. Некоторые эмигранты, а именно многочисленные адвокаты, стали членами Великого Востока во Франции. Другие вступили в русскую ложу «Северная звезда», руководителям и которой стали некоторые члены русского Временного правительства (большинство министров этого мимолетного правительства были масонами). В 1932 году ложа подвергнется осуждению и снизит активность после того как ее члены-антикоммунисты позволят себе нападать на Эдуарда Эррио, который вернется после своего второго визита в СССР с проповедью франко-советской дружбы.
Раскаявшийся масон Любимов рассказывает с юмором о тайных собраниях, которые объединяли братьев, казалось бы, несовместимых в обычной жизни – адвокат-талмудист Слиозберг беседует с графом Шереметевым, который называет себя православным; бывший индустриальный магнат Путилов и князь Вяземский – с дантистом-евреем… Любимов утверждает, что успех масонства среди русских можно было объяснить тем, что эмигранты наконец-то нашли среду, где они могли быть на равной ноге со своими хозяевами, парламентариями, журналистами и французскими чиновниками. Журналист из газеты «Возрождение» Любимов сам извлек выгоду из своего присоединения к масонам. Важные персоны с большей легкостью давали ему интервью, а иностранные консулы – визы на его поездки с ними. Ложи равным образом предоставляли примкнувшим возможность контактов с Соединенными Штатами, Германией и т. д. Таким образом, наряду с политиками они стали привилегированными эмигрантами.
Большая часть эмиграции могла рассчитывать только на свой труд. Во Франции всегда существовали этнические колонии: итальянцы, поляки, бельгийцы пришли раньше арабов, португальцев, испанцев, но русская колония имела свои особенности: она состояла не из рабочих, а из интеллигенции. По мнению Петра Ковалевского[49]49
Учебник русской истории. Париж, 1946. (Прим. автора).
[Закрыть], среди русских насчитывалось 30 процентов с университетским и 70 процентов со средним образованием. Париж, после Берлина, стал духовной, интеллектуальной и артистической столицей русской эмиграции.
Крупные деятели театрального искусства, живописи, литературы, науки, музыки, кино старой России обосновались здесь: Питоевы, Кшесинская, Анна Павлова, Преображенская, Глазунов, Стравинский, Прокофьев, Рахманинов, Шаляпин, Кусевицкий, Иван Мозжухин, Наталья Кованко, Турянский, Кедровы, Ларионов, Анненков, Наталья Гончарова, Билибин, Стеллецкий, Бунин, Бальмонт, Сикорский, Метальников, Грабарь… а сколько еще других! Несмотря ни на что, эмигранты принесли жителям Запада более полное знание русского мира, но симбиоза не получилось. Большинство считало, что они против своей воли живут в стране, которая в свою очередь приняла их против своего желания. Франция, как таковая, не была враждебной, она была безразличной. Если улица скорее плохо встречала их, то – любопытный факт – заводы и шахты принимали белых эмигрантов без лишних историй. После некоторого недоверия установились прекрасные отношения между квалифицированными работниками и теми, кто хотел ими стать. Русские шоферы такси хорошо знали город, но путались во французском языке. В швейных ателье появились манекенщицы «новой волны» и модные портнихи, чьи фамилии кончались на «ова» или «ая». Все эти труженики не обретали пролетарского сознания. Они не мечтали о «великом дне» революции и не пылали ненавистью к тем, кто ездил в автомобилях. Их жизнь делилась на две части: часы, когда они работали, потому что нужны средства к существованию, и часы, когда они переставали быть рабочими, – все эти полковник Иванов, поэт Иванов, будущий инженер Иванов или даже иногда священник Иванов… Вечером, хорошо выбритый, в пиджаке и брюках, пролежавших ночь под матрасом, чтобы сохранить складку, один из этих Ивановых отправляется на политическое собрание, литературный вечер, концерт, театральное представление, на бал… В его комнате фотографии из его прошлого, множество книг и журналов. Кварталы, где он живет, – это XV, XIV, XVI округа, в ресторанах его ждут водка и борщ, в его магазинах говорят по-русски… В воскресенье утром он идет в церковь на улице Дарю или в церковь Общества галлиполийцев, Сергиевского подворья или наконец в маленькую часовню своего квартала. Часто он присутствует на службе совсем недолго, но проводит достаточно времени у дверей или в ограде, разговаривая со старыми знакомыми. Тем не менее из своего скудного заработка он поддерживает эту церковь, которая живет на пожертвования бедняков. Он разделяет с парижанами их любовь к кафе, открытым террасам и ипподромам.
В этом мире, в этой маленькой русской империи без границ, которая из-за своей слабости, кажется, могла бы бесследно исчезнуть и, однако, продолжает существовать более полувека, вырастают новые поколения и принимают эстафету. Воскресным утром я тоже иду в церковь и – увы! – я тоже больше болтаю, чем размышляю о возвышенном. Политика, какая бы она ни была – бельгийская, французская или русская, – меня мало интересует. Мне случается присутствовать на собраниях в редакции газеты «Родная земля», которой руководит Григорий Алексинский, бывший депутат Думы.
Вечерами в доме номер 116 на бульваре Распай собираются посетители не для того, чтобы выпить рюмочку. Я встречаю там русскую интеллигенцию, несколько растерявшую перышки в результате всех событий: поэт Леонид Добронравов, писатель Михаил Осоргин, журналист Григорий Майер, знаменитый романист Александр Куприн со своими татарскими, раскосыми глазами, очаровательной детской улыбкой и дрожащими руками. После первого стакана вина он погружается в дремотную невозмутимость Будды. Все эти люди во времена своей молодости были либералами, как подобало русским студентам, и, вспоминая юность, они, случается, поют «Гаудеамус» или умеренно революционные песни. Я слушаю рассказы об их борьбе против старого режима, не сержусь, потому что они и я дошли до того, что встречаемся в одной и той же комнате на бульваре Распай.
Михаил Осоргин рассказывает о своей жизни в колонии студентов и студенток, воодушевленных революционными идеями начала века. Укрывшись где-то в деревне среди полей, они проводили дни и ночи в страстных дискуссиях, иногда идеологических, иногда практических, то есть касавшихся организации революции, обсуждая способы проведения будущих террористических актов. Однажды надо было по самой прозаической причине зарезать петуха. Превосходная тренировка для террориста. Однако никто не взял на себя такую честь: пришлось бросать жребий, кому исполнить столь почетную задачу. Девушек исключили. Птицу поймали. Мужчина, выбранный жребием, с решительным видом взял нож и, уйдя за дом, принялся за дело. Вскоре раздались бешеное кудахтанье, ругательства, крики; окровавленный петух вырвался и начал бегать, сея панику среди кур, в то время как начинающий террорист ловил его и кричал: «Кончайте его, кончайте!» и был так бледен, что ему дали сердечные капли. Никто не решился продолжить начатое. В этот момент отважная крестьянка, работавшая у коммунаров – тогда даже революционеры не могли обходиться без домашней прислуги, – с презрением посмотрела на этих людей, которые не могли толком убить даже петуха, взяла брошенный нож, поймала жертву и без гримас и причитаний ловко отрубила ей голову. «Всегда можно доверить нашему доброму народу пустить в ход самые смелые идеи интеллектуалов», – говорил один журналист, который слышал этот рассказ и извлек из него историческую мораль.
Несмотря на «знакомство с интеллигенцией», настал момент, когда группа молодых монархистов «Националистическая молодежь», вождем которой была очень красивая и умная Нина Полежаева[50]50
Во время оккупации сотрудничала с немцами; была расстреляна ими за шпионаж
в пользу Франции. (Прим. автора).
[Закрыть], прозванная Полежанной д'Арк, вовлекла меня в одно сугубо контрреволюционное действо. П. Н. Милюков и его друзья социал-демократы проводили конференцию, если не ошибаюсь, в географическом зале в университете. Я не состою в партии «Националистическая молодежь», но соглашаюсь отдать свой голос и свои силы борьбе, чтобы прервать конференцию. Нет ничего легче, как устроить шум. Поднялась суматоха, и я, верная инструкции, влезла на сцену и там около трибуны раздавила какие-то вонючие бомбы… Взрывались петарды, гремели крики, нас выгнали, и мы, встретившись, побежали подкрепиться в соседнем бистро. Эта акция не доставила мне никакого удовлетворения. Чересчур университетский вид профессора Милюкова и членов президиума, удивленное лицо другого оратора, госпожи Екатерины Кусковой, наша необузданность в академической атмосфере – все это не вдохновило на новые подвиги. Франция действует на меня. Я поддаюсь влиянию терпимости.
Благодаря брату я встречала нескольких русских писателей, но регулярно виделась лишь с Алексеем Ремизовым. (Моя дружба с Буниным, Цветаевой, Замятиным, Тэффи начнется только в тридцатые годы.) Алексей Ремизов был человеком необыкновенным. Маленький, с головой, втянутой в плечи, с редкими волосами, причесанными на манер рожек фавна, с круглыми близорукими глазами, которые, однако, видели очень далеко и проникали очень глубоко. Одновременно мудрец и клоун, лживый и искренний, христианин и полный какой-то дьявольской силы, безоружный перед жизнью и прекрасно умеющий заставить другого служить себе – такова была личность, очаровавшая меня. Алексей Ремизов мог сбить с толку любого, и не только девушку, плохо разбиравшуюся в писателях, какой была я. Рядом с этим сутулым человеком жила его огромная половина – Серафима Павловна Ремизова-Довгелло, обладавшая формами, более чем обильными, профессор русской палеографии. С большой серьезностью Алексей Ремизов заставлял вновь прибывших знакомиться с таинственными предметами, которые населяли – я точно говорю, населяли, так как предполагалось, что они изображают магические существа, – его квартиру. На нитках, натянутых поперек комнаты, висели рыбьи скелеты, плюшевые чертики, перья, какая-то сушеная кожа – все это напоминало пещеру волшебника. Ремизов, чье искусство идет от Лескова и Розанова, хотел быть в западной столице русским колдуном, чудотворцем литературной выразительности, а также иррациональным волшебником. Он великолепно знал русский фольклор и русский язык прошедших веков. Для него единственным шансом удалиться от действительности жизни, полной опасностей, было спрятаться в ирреальном. Ремизов писал о своих грезах, замечательно передавая хаос черных лет России.
Ремизовы любили, когда кто-то посещал их. Их гостеприимство было очень московским: здесь долго пили чай с баранками, сухарями или пряниками, но, зная о бедности хозяина дома, все старались принести с собой что-нибудь сладкое, предпочтительно русское. У Ремизовых я говорила мало и лишь слушала, потому что с тех пор как очутилась в Париже, я была потрясена своим собственным невежеством. В одиннадцать лет я была не по годам развитым ребенком, в пятнадцать отличалась от девочек своего возраста, в девятнадцать заметила, что знаю очень мало. При мне говорили об авторах и вещах, о которых я никогда не слышала. Я молчала и слушала. Писатели казались мне существами необыкновенными, достойными особого уважения. Алексей Ремизов знал это и всегда умел так или иначе использовать мои услуги; как и у многих других, у меня сложилось впечатление, что без нашей помощи, наших забот он не смог бы выжить в мире, столь чуждом для него.
Меня хорошо принимали у Ремизовых, которые следили за любым знаком симпатии или зарождения чувства между теми, кто встречался у них – они были отчаянными сплетниками, – я подозреваю, что они говорили обо мне в моем отсутствии немногим лучше того, что было сказано о человеке, ушедшем от них как раз перед моим приходом. Тем не менее я любила их, потому что Ремизов открыл мне двери туда, куда я хотела войти, – двери в литературу.
Глядя на супружескую пару столь неподходящих друг другу людей, я не могу не спросить себя: как, почему соединились они на целую жизнь, – забывая, что пары всегда состоят из непохожих личностей, а союзы необъяснимы. Наконец кто-то рассказал мне историю их супружества, и она так соответствовала действующим лицам, что я немедленно приняла ее.
После беспорядков в университетах (история, естественно, происходит в России императорской и до моего рождения – может быть, в 1905 году) правительство выслало нескольких студентов и студенток в маленький провинциальный город. Как видим, ничто не напоминает ссылку студентов в СССР. Алексей Ремизов, юный студент с неблагодарной внешностью и малоприятный для коллег из-за своей оригинальности, оказался в той же группе, что и юная воительница – розовая, дородная Серафима Довгелло, настоящая «русская красавица». Началась жизнь коммуной. Однажды обнаружили, что у одного из студентов украли часы. Конечно, не было и речи о том, чтобы звать полицию; это означало бы допустить, что среди студентов есть вор. Но атмосфера была отравлена, и подозрения большинства пали на того, кто не подходил под общую мерку, на Алексея Ремизова. Прекрасная Серафима, в которую все были влюблены, не побоялась сказать это самому подозреваемому: «Вы вор. Мы будем вас бойкотировать». Ремизов ничего не ответил, заперся в своей комнате, и началось испытание. Через несколько дней нашли настоящего вора; тогда Серафима поднялась в комнату Ремизова и сказала ему: «Я вас оскорбила. Вы пострадали из-за меня! Единственное возмещение, которое я могу вам предложить – стать вашей женой, если вы этого хотите».
Я могла бы передать множество историй об Алексее Ремизове, одну забавнее другой, и все довольно двусмысленные. Однажды мой брат, находившийся в Париже проездом, рассказал, что он потерял много денег (я уже не помню точной цифры, что-то около 400 франков), а для молодого редактора журнала «Благонамеренный» это была немалая сумма. В следующий приезд в Париж брат встретил сначала литературного критика М., который сказал ему: «Я знаю, князь, вы имели несчастье потерять 200 франков. Ремизов сообщил мне об этом»; потом брат увидел музыкального критика С., узнавшего, со слов того же Ремизова, что мой брат потерял 4000 франков. Восстановив точную цифру, брат пошел к Ремизову и спросил его между прочим: «Какого черта вы, Алексей Михайлович, сказали М., что я потерял 200 франков, а С., что 4000?» – «Хорошо, дорогой, объясню: вы сказали мне, что потеряли 400 франков – для вас это много, для С. – смешная сумма, а для М. 200 франков – просто огромная».
Ради своей громадной Серафимы Ремизов был готов на все. Он дышал только ею. Они говорят друг другу «вы», как было принято в среде мелкой буржуазии в России. За столом она импозантна, он притворно смиренный, они воссоздают в маленькой квартирке в Пасси московскую атмосферу. Это Москва купеческая, Москва XVII века и протопопа Аввакума. Очень старая Москва, которая оживает на листочках, заполненных неразборчивым почерком Алексея Ремизова. «Взвихренная Россия».[51]51
Так называется одна из книг Ремизова. (Прим. автора).
[Закрыть]
Есть у меня развлечения менее серьезные. Русские эмигранты много танцуют. В арендованных залах разные организации устраивают благотворительные балы: бал императорских пажей, бал донских казаков, бал Красного Креста, бал инвалидов, балы, балы, балы, а перед ними – концерты, на которых выступают актеры кабаре. Оркестр русский, как и артисты и певцы. Между двумя песнями в дорогом кабачке стремительно возникают цыгане и поют даром, для доброго дела.
Буфет также типично русский: салат, маслины, пирожку, малосольные огурцы, бутерброды с икрой. Создается впечатление, что деньги, всегда получаемые из одного и того же источника; переходят от бала к балу, из кассы в кассу, и думается, что если бы эмигранты не посещали все эти балы, то часть ассоциаций взаимной помощи оказалась бы ненужной. Но вместо того чтобы класть свои деньги в сберегательную кассу, по мудрому примеру местного населения, русские эмигранты тратят их на танцы, сбор от которых идет в пользу других эмигрантов. Много пьют. Еще не стерлась из памяти гражданская война, и ее последствия не ликвидированы. В глубине сознания сохраняются отчаяние и горечь, старая неприязнь по политическим мотивам еще жива, и часто случается, что балы, начинающиеся самым мирным и даже церемонным образом, заканчиваются за кулисами драками и битьем стаканов.
Однажды вечером мне представляют молодого швейцарца. Это – Конради, родители которого прежде жили в России. Это он убил в Женеве советского посла Воровского, причастного к расстрелу императорской семьи. Естественно, он выглядит героем, и дамы мне завидуют, что у меня такой кавалер. Однако, восхищаясь им, я испытываю некоторую тревогу…
Мне случится однажды самой организовать бал в пользу скаутов, в зале Малакофф позади Розового Дворца, что мне стоило большой трепки нервов из-за неопытности. Я попросила принять участие в концерте таких артистов, как певец Смирнов, пианист Лабинский; пришлось нанять оркестр, создать комитет из дам, которые занимались бы буфетом. Наконец, чтобы придать балу больше блеска, я просила Великую княгиню Марию Павловну взять над ним шефство. Она приняла меня с исключительной любезностью и простотой, характерной для Романовых. Великая княгиня посоветовала мне обратиться от ее имени к князю и княгине Юсуповым, которые владели в то время Домом моды ИРФЕ (Ирина – Феликс). Хотя уже ничего не оставалось от его огромного состояния, князь Феликс явно не хотел об этом думать. Он, как и его мать, были по-прежнему щедры, как и подобает богатым людям, хотя некоторые из них об этом охотно забывают. Едва я объяснила ему цель своего визита, как он ответил с энтузиазмом: «Естественно, я возьму у вас билеты. Но сколько?» Он подумал минуту, а затем сказал: «Допустим, десять первых рядов партера. Это вас устраивает?» Очень обрадованная, я уже подсчитываю, что таким образом будет покрыта стоимость аренды зала. Но тем временем молодой человек, секретарь князя Юсупова, отводит его в сторону и пытается урезонить. Очень смущенный, князь возвращается ко мне и говорит: «Кажется, я позволил себе увлечься желанием быть полезным вашему делу. Случается, я забываю, что уже не могу делать столько, сколько хотелось бы. Сохраните за мной десять кресел партера и поверьте, я огорчен, что не могу взять больше».
Прежде русская аристократия упрекала актеров за то, что они ее изображали не такой, какой она была на самом деле. Светская женщина на сцене должна была обязательно наводить лорнет на плохо одетого человека, а барон – говорить с подчеркнутым акцентом, который, по мнению актеров, был изысканным. И на Западе новоявленные маркизы и принцессы плохо играют свою роль. Одна из них, выскочка, высокомерно заявила одной молодой даме, которая, не подумав, входила в дверь столовой вместе с ней: «Мне кажется, что вы очень хотите войти раньше меня. Ну что же, входите!»
Великая княгиня Мария Павловна, племянница императора, приехала на мой концерт одна, точно в назначенное время, когда зал еще пустовал. Скаут, которого я поставила у входа, чтобы сопровождать зрителей на их места, увидел не очень молодую даму в красном платье и меховом манто. Она протянула ему билет, и он ее проводил к креслу в середине зала, где она покорно сидела. Когда же я увидела, что ее плохо посадили, то бросилась к ней с извинениями, прося ее занять предназначенное для нее кресло. «Но это не имеет никакого значения, – повторяла Великая княгиня, – я вас уверяю, что мне здесь очень хорошо».