Текст книги "Таков мой век"
Автор книги: Зинаида Шаховская
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 33 (всего у книги 62 страниц)
На этот раз в поезде обстановка совсем необычная. Молодые литовские евреи силой занимают вагон, в котором я путешествую. Направляются они в Палестину. Девушки и юноши переполнены бьющей через край радостью, чего не скажешь об их родителях, остающихся на перроне в грусти и слезах. Всю ночь будущие обитатели кибуцев поют и смеются. О сне для меня не может быть и речи. Они распевают песни, что-то едят, но их порыв к свободе не лишен некоторой агрессивности… Так мне довелось путешествовать с теми, кому суждено было избежать страшной участи своих собратьев.
Я никогда не умела считать деньги и все, что мне было отпущено на поездку, растратила до гроша. Но в Праге у меня были друзья, и одному из них я из Риги послала телеграмму: «Приезжаю тогда-то, совершенно без денег, рассчитываю на вас, буду ждать в зале ожидания».
В Прагу я приезжаю в половине двенадцатого ночи. Ни на перроне, ни в зале ожидания никто меня не встречает. Что же, сдаю чемодан в камеру хранения и, кашляя, готовлюсь переночевать на вокзале. В полночь меня будят: вокзал закрывается. Протестую. Но ничего не поделаешь: приходится подчиниться правилам. Оказываюсь совсем одна в ночном городе. Скоро Рождество, в витринах блестят нарядные елки; морозит. Положение кажется безвыходным. Решаю провести ночь в полицейском участке. Но в Праге, по всей видимости, ночью так спокойно, что на улице не встретишь ни одного полицейского. Обращаюсь к одному прохожему, ко второму – несмотря на поздний час, кто-то еще ходит по улицам, – но по-французски никто не понимает, и как я ни стараюсь пустить в ход малые мои познания в немецком языке (а немецкое polizei похоже на французское police), в ответ только пожимают плечами и с равнодушным видом проходят мимо. Наконец встречаю молодую пару, говорящую по-французски. Спрашиваю, где полицейский участок. Они принимаются спокойно объяснять мне дорогу: «Прямо, направо, потом налево и еще раз налево», – но вдруг безразличие их покидает: «Что случилось? Вас обворовали?» Без ложного стыда объясняю, в чем дело. «Ну, тогда все очень просто: пойдемте к нам. Только, знаете, у нас не топят». Но в такой пиковой ситуации глупо было бы еще претендовать на отопление. Я следую за незнакомой парой в их квартирку, где меня укладывают на диван. В восемь часов утра звоним преподавателю русского университета, который должен был меня встретить. «Ну, слава Богу, слава Богу! – орет он в трубку. – Я поднял на ноги весь город, заставил полицию открыть вокзал, хотя они мне клялись, что там никого нет. Но я сказал, что хорошо знаю эту даму, и раз она обещала ждать в зале ожидания, то, значит, она там, каковы бы ни были правила! Я провел совершенно бессонную ночь, но ничего, главное, что вы нашлись, целы и невредимы!» Оказалось, что, когда ему принесли телеграмму, его не было дома, и лишь вернувшись, в два часа ночи, он ее нашел.
Когда на следующий день вечером я пошла на встречу с группой русских поэтов, живших в Чехословакии – она называлась «Скит поэтов», и руководил ею профессор Бем[69]69
Он был расстрелян, как только Советы вступили в Прагу. (Прим. автора).
[Закрыть], – мне сильно нездоровилось. Встреча происходила в мастерской художника на живописном чердаке. В те годы Чехословакия была одним из важных очагов русской эмиграции; в частности, там жили некоторые очень активные евразийцы. Как часто бывает у литераторов, между провинцией и столицей установилось своеобразное соперничество, и я оказалась его жертвой. Не успела я закончить беседу о русской литературе в Париже, как мои пражские собратья буквально растерзали меня в клочья, обвинив во всех пороках и недостатках, которыми страдали, по их мнению, парижские поэты, в том числе и те, с которыми у меня были наименее близкие отношения и наиболее серьезные расхождения. У меня было 39° температуры, и потому, вероятно, меня не задевали их едкие нападки, которых, как мне казалось, я ни в коей мере не заслуживала. Мне даже было забавно слышать о том, что меня обвиняют в декадентстве. Атака на меня длилась довольно долго, и я рассеянно поедала печенье, поставленное предо мной, в ожидании перемирия и чаепития. «Что же, «обвиняемая», – сказал, улыбаясь, профессор Бем, – что можете вы сказать в свою защиту?» – «В защиту – ничего, – ответила я, – но зато я отомстила: съела все печенье».
Моя газета поручила мне написать бытовой репортаж с живописными подробностями, но сама я больше интересовалась текущей политикой. В Праге я опять всем задавала тот же вопрос: «А Гитлер?» И отвечали мне точно так же, как и в Варшаве: «Мы его не боимся. Чехословакия – разумно устроенная, процветающая страна с сильной армией. И нашу решимость охранять независимость никто не сможет поколебать». И точно так же, как в Варшаве, добавляли: «И потом, не забывайте, что рядом с нами стоят Франция и Англия». А когда я спрашивала, существует ли в Чехословакии в какой-то степени коммунистическая опасность, они смеялись: «Наш народ привержен к демократии, он достаточно цивилизован. Коммунизм опасен лишь в тех странах, у которых нет опыта свободы».
Наступил 1934 год. Был воскресный день. В Брюсселе с самого утра люди в беспокойстве скапливались на улицах. Все повторяли потрясенные: «Король погиб! Короля нашли у подножия скалы! Король разбился! Он погиб в Арденнах!» И, действительно, королевский стяг уже не реял над крышей дворца. У газетных киосков выстраивались очереди, люди ожидали специальных выпусков. Каждый, будь то бельгиец или иностранец, чувствовал, что закончилась целая эпоха. Король Альберт был настолько всеми, без исключения, почитаем, что его смерть показалась предостережением судьбы.
В понедельник 19 февраля, вечером, мы присутствовали среди большой толпы народа на перенесении останков из Лакейского замка в Брюссель. И все дома, казалось, умерли вместе с королем – ни в одном окне не горел свет, а уличные фонари были затянуты черным крепом. Между двумя колоннами построенных вдоль улиц воинов-ветеранов медленно продвигался на лафете гроб, покрытый бельгийским флагом, а сопровождавшие траурное шествие солдаты держали в руках горящие факелы. Толпа вела себя благоговейно, достойно; она все росла, по мере того как поезда привозили в столицу всех тех, кто желал отдать последний долг королю Альберту, гроб которого стоял в соборе Сен-Мишель-е-Гюдюль. А в четверг процессия двинулась по тому же маршруту, но в обратном направлении, от собора к Лакейскому замку. Люди взбирались на крыши автомобилей, поднимали над толпой своих детей… За парадными каретами следовали верхами новый государь и его брат, граф Фламандский; у обоих были покрасневшие глаза. Очень красив был Леопольд Третий, когда на следующий день после похорон объезжал столицу. Его громко приветствовали, и он эти приветствия принимал, но было заметно, что при этом не забывал о постигшем его горе. То был час торжественный и важный. О гибели короля Альберта строили всякие таинственные и, быть может, достоверные предположения.
Шли годы. Возвращение эмигрантов в Россию становилось все менее вероятным. Возможности для какого-то личного продвижения у эмигрантов были ничтожные, а «нансеновские» паспорта сводили и их почти что к нулю. Мало-помалу рассеянные по миру русские люди стали принимать гражданство приютивших их стран; правда, так поступали не все – некоторые считали это изменой. Наша с мужем жизнь сложилась в Бельгии, и мы решили подать прошение о бельгийском подданстве. Перенаселенная Бельгия жаловала свое гражданство без большой охоты, но у нас были прекрасные поручители во всех партиях: в католической – барон Нотомб, в социалистической – Луи Пиерар, в либеральной – президент сената граф Липпенс. Мой муж получил малую натурализацию (в Бельгии их две: первая не дает избирательного права, но позволяет быть избранным на депутатские места). За введение в права, как мне помнится, надо было внести пять тысяч франков. Сумма невелика, но меня шокировал сам факт: вместо того чтобы усыновить нас, государство как бы заключало с нами некий контракт, а всякий контракт есть знак недоверия, и это лишало акт натурализации всякой моральной ценности.
По правде сказать, бельгийское подданство если и разрешало некоторые наши затруднения (те, скажем, что были связаны с паспортами и визами), то в бельгийское общество оно нас не вводило. Для наших новообретенных сограждан мы так и оставались русскими. Надо сказать и то, что, не принадлежа по рождению к какой-то нации, привязываешься больше не к ней, а к самой стране с ее культурой. Бельгийской культуры, однако, как таковой не существует, ибо культура формируется веками. Мы не были ни валлонами, ни фламандцами, а странными бельгийцами родом из Москвы. В Бельгии действовала трехпартийная система. Если бы Святослав хотел сделать там карьеру, ему нужно было бы определить свою партийную принадлежность. Но это было непросто: католическая партия православному человеку подходила мало, не легче ему было примкнуть и к традиционно антиклерикальным либералам; что же до социалистов, то аристократы, пусть и безденежные, могли быть встречены в их рядах с предубеждением, несмотря на то, что во главе их стояли богатые буржуи. Все эти три партии по проводимой ими политике были демократическими, и для неопытного глаза расхождения между ними не казались сколько-нибудь значительными. Камнем преткновения для правительств являются обычно два вопроса: школьный вопрос и вопрос о языке – а как бы мог какой-то Малевский, едва пустивший корни в бельгийскую почву, убежденно защищать в этих вопросах ту или иную позицию? И Святослав решил остаться беспартийным, что было по крайней мере оригинально.
Так или иначе, но вышел королевский указ, и мы сразу освободились от произвола, которому в ту пору были подвержены эмигранты: у нас появилась своя страна, свое правительство и даже свой король, не говоря уж про послов и консулов, а также свои законы; словом, мы наконец стали гражданами.
Хотя к тому времени безработица в Европе и поуменьшилась, судьба наибеднейших из наших соотечественников продолжала быть очень трудной. Свекор мой работал при русском Красном Кресте в Брюсселе, и через него я каждый день сталкивалась с не способными себя защитить людьми, которых швыряли от одной границы к другой. Невинными младенцами они не были, но ни один из них не совершил никакого преступления. Хотя страны, подписавшие нансеновские соглашения о беженцах, и обязались в принципе не высылать находящихся на их территории апатридов, они на эти договоренности внимания не обращали. Стоило какому-нибудь полицейскому, разнимая драку или прочесывая места скопления бродяг, разорвать чье-то право на жительство, как правонарушитель становился «человеком ниоткуда». Его препровождали безо всяких бумаг до ближайшей границы; а с другой стороны границы полицейские отсылали его обратно – туда, откуда он прибыл. Так и отшвыривали их друг другу, как футбольные мячи. Иногда кому-то удавалось прорваться в страну, и он шел прямиком в русскую церковь или в русский Красный Крест. Большинство тех, кем мне пришлось заниматься – чаще всего пьяницы и драчуны, но все же люди, как и мы с вами, живущие на общей нашей земле, – прибыли сюда из Франции. Я селила то одного, то другого в нашей мансарде, где они ждали, пока предпринятые хлопоты будут доведены до конца… И всегда при этом ставила в известность полицию, где мне негласно разрешали дать несчастному убежище. Некоторые еще были способны встать на ноги, им находили работу. Другие продолжали бродяжничать; около десятка таких я навещала в колонии Меркспласе, во Фландрии; там в течение зимы они работали, скапливая немного денег, что позволяло им весной снова пускаться на всякие хитрости. Лишь один раз меня обворовали – живший у нас алкоголик украл все скромные семейные драгоценности. Но этот случай был единственным. Один молодой казак, бунтарь и драчун («из-за несправедливости мира», говорил он), получил право на жительство, лишь став отцом бельгийского ребенка. Его подружка за него хлопотала, и, так как он обещал на ней жениться, в эти хлопоты включился и сердобольный кюре. Став семьянином, наш казак вполне остепенился.
Отсутствие порядка иногда бывает на руку простым людям. Один русский человек прожил в Париже несколько лет, уверенный в том, что обладает правом на жительство; на самом же деле это было постановление о его выдворении за пределы страны. Но по-французски он не знал, и ему казалось, что с этой бумажкой в кармане ему ничто не грозит. Он никогда не прятался при виде жандарма, а проходил мимо с гордо поднятой головой, что, должно быть, его и спасало. Но, к несчастью, он однажды вытащил свой мнимый «вид на жительство» в каком-то обществе помощи и узнал о своей беде. С тех пор он потерял уверенность в себе, что его и погубило.
Нам пришлось повидать с тех пор немало беженцев – из Польши, Чехословакии, Болгарии, Венгрии – и французских репатриантов из Алжира, и восточных немцев; но среди перемещенных людских масс двадцатого века «пионерами», вне всякого сомнения, остаются русские.
Во Франции иностранцы из интеллигенции ассимилировались легче, чем в Бельгии: Франция значительней по размерам, она была более космополитичной и обладала некоей силой, притягивавшей умы. Потому-то во Франции в среде дипломатов, военных, в научном и литературном мирах, уж не говоря об искусстве, столько иностранных имен. Но все-таки страной, в которой эмигранты быстрее всего перестают чувствовать себя чужаками, оставалась и, вероятно, остается поныне Америка. Неважно, с каким акцентом ты говоришь по-английски и говоришь ли вообще – тебя сразу считают американским гражданином, и при этом никто не требует от тебя отречься от твоего национального происхождения. Но во всех остальных странах беженцы до войны постоянно чувствовали себя прокаженными. И поэтому, несмотря на материальные трудности, они искали страну, где бы их не только терпели, но были бы им рады. Принимали их Аргентина, Парагвай, Венесуэла, Бразилия, Перу. Эти, часто совсем не молодые, скитальцы пускались иногда в дальние странствия и начинали жизнь с нуля, ища не столько материального успеха, сколько дружественной атмосферы.
Меня окружали личности, вышедшие будто из приключенческих романов. Как-то раз, в 1931 году, кто-то привел к нам совсем юного Ивана Щульца. В СССР он был беспризорником – после гражданской войны и голода такие дети росли, как дикари, пока не попадали в советские детские дома. Иван не знал, как звали его родителей (фамилия Шульц не была его настоящей фамилией), не знал даже, откуда был родом. Он служил юнгой на советском торговом судне, прибывшем в Антверпен, где он и решился испытать судьбу. На политику ему было наплевать, он хотел повидать мир и попросил меня научить его английскому языку – он мечтал податься в Канаду. В ожидании он устроился мойщиком посуды в русском ресторане. Иван был настойчив, трудолюбив и не сомневался в том, что станет миллиардером. «Уж тогда-то вы ни в чем не будете знать нужды!» – говорил он мне уверенно. «Но как же вы поедете в Канаду? У вас и паспорта нету!» – «Какой предрассудок!» – отвечал он. Он начинал уже что-то лепетать по-английски и тут внезапно исчез. Месяца через два мы получили от него первую открытку из Оттавы. Довольно коряво (он и по-русски еле умел писать) Иван посылал нам привет и сообщал, что работу найти трудно и что он попытает счастья в Квебеке. Вторая открытка была уже из Квебека: «Здесь похоже на Россию; люди набиваются в поезда и едут искать работу в другие места». Третья открытка: «Привет из Виктории! Делать здесь совершенно нечего. Гуляю по порту и по городу. Я приехал сюда, думая найти здесь много кораблей, но не тут-то было. В Ванкувере тоже работы найти не удалось, но в конце концов все устроится». Эта открытка была последней; больше я ничего не знаю о нашем юном предприимчивом друге с такой типичной судьбой.
Став бельгийкой, но участвуя тем не менее и в общей эмигрантской судьбе, я решила расширить границы своих владений и с жадностью стала приобщаться к французской культуре. Читала я запоем все: «Роман о Розе» и фаблио, «Чудо о Теофиле», Вийона, Клоделя, Мориса Сева, Валери, Монтеня, мадам де Севинье, Сен-Симона, Мальро… И настал час – так и хочется сказать, что пробил он в точно назначенное судьбой время, – когда я, как бывает при замужестве, обрела новую родню, не отмежевываясь при этом от своей семьи.
Так узнала я все лучшее, чем богата Франция в интеллектуальном плане. В 1925 году я получила кое-какое представление об ее буднях. Оставалось разделить с ней ее тяготы.
Жизнь шла своим чередом, то есть плохо, мир сам себе готовил то, что должно было с ним случиться. Во Франции позорное событие произошло 6 февраля 1936 года. Один из моих друзей рассказал мне, как Леон Блюм, весь оплеванный, в буквальном смысле слова, выходил из зала Мютюалите. Лишнее подтверждение тому, что культура не более чем поверхностный лоск.
В СССР начались известные громкие процессы, а иностранные компартии и не думали реагировать. Мой муж заметил как-то раз, что самый заядлый антикоммунист не мог бы и мечтать о такой действенной и тотальной чистке всего государственного аппарата, как та, что предпринял Сталин, начав с троцкистов; за это демократы должны были бы воздвигнуть Сталину памятник. Возьми Троцкий власть, он вполне был бы способен установить повсеместно коммунистическую диктатуру. Стенографический отчет о процессе антисоветского троцкистского центра – чудовищный официальный документ. Последуют новые процессы и новые чистки. Не довольствуясь тем, что, ликвидировав аристократию и интеллигенцию, она раздавила крестьян и рабочих, революция начинала пожирать своих детей. Пятаков, Радек, Сокольников, Арнольд – шестнадцать человек из старой гвардии сами признались в самых тяжких преступлениях. Говорят, что в июне 1937 года во дворе Бутырской тюрьмы (той самой, где в 1918 году сидела моя мать) маршал Блюхер взмахом платочка дал сигнал к убийству своих боевых товарищей. Впрочем, трудно с достоверностью установить всю историю этих внутренних расправ. По другим источникам маршал Тухачевский с товарищами был расстрелян в одном из специально оборудованных подвалов на Лубянке.
В Германии с 1933 года продолжалось восхождение Гитлера – длительный, усеянный трупами путь, который окончится для него смертью в бункере, а страну доведет до разорения и расчленения. Мне пришлось уже говорить о том, насколько советские агенты усилили в ту пору свое проникновение в эмигрантскую среду. Разгул нацизма вызвал большой приток в Бельгию беженцев-евреев. Как нам было забыть, что Спасение пришло от иудеев? Да и мысль о том, что людей можно истреблять только за их принадлежность к определенной расе, была невыносима. Поэтому, когда генеральный секретарь французского Пен-клуба Анри Мембре попросил нас похлопотать о визах для беженцев, я снова прибегла к содействию бельгийского Управления национальной безопасности. Там меня встретили с тем же пониманием, как и тогда, когда я просила о визах для бывших белых офицеров.
В самые мрачные трагедии вкрадываются иной раз забавные моменты. Как-то раз русский издатель Коган, перебравшийся из Берлина в Брюссель, попросил меня срочно выхлопотать бельгийскую визу для старого раввина с семейством. Сведений о семье раввина не было никаких, но медлить было нельзя. Ввиду этого обстоятельства бельгийские власти отправили в свое консульство в Берлине разрешение на въезд в Бельгию для раввина с семьей. И приехало сразу двадцать три человека! С тех пор с меня стали требовать более точных сведений о «составе семей» беженцев.
Брюссель тоже менялся. Происходили неуловимые перемены в кругах интеллигенции, появлялись новые издания, а в уже существующие проникали статьи довольно странные; открылась книжная лавка, продававшая «ангажированную» литературу… Там я купила «Майн Кампф» по-французски – с купюрами, конечно, но и того, что осталось, было достаточно для понимания сути дела. Из этой книги я узнала, между прочим, что, будучи русской, тоже принадлежу к людям низшей категории, и я сожалела о том, что многие русские эмигранты из-за ненависти своей к коммунизму позволили себе относиться с симпатией к Гитлеру; они не замечали, что вожделенное гитлеровское жизненное пространство предполагалось сначала очистить от «остов».
Дегреля я видела только один раз, и первое впечатление меня не обмануло: он мне не понравился. О нравственности его красноречиво говорила святотатственная история с Борэнской Божьей Матерью – на самом деле вся эта история оказалась коммерческим предприятием лов-, кого Дегреля. Иной раз я еще встречалась с Пьером Дэйем, наивность его казалась мне обескураживающей. Достаточно сказать, что ему случилось потчевать гостей лососем, на котором его повар – видимо, тоже рексист – написал майонезом «Рекс победит!» – и это вовсе не было первоапрельской шуткой.
Между 1937 и 1939 годами мы немало путешествовали, правда, безо всякого комфорта, так как денег у нас хватало лишь на места в третьем классе и на самые скромные гостиницы; но бельгийские паспорта избавляли нас от бесконечной волокиты в консульствах, что не переставало нас радовать.
В Италии фашизм казался совсем не таким злобным, как в Германии; эта южная страна в последнее время не очень была склонна к разыгрыванию исторических трагедий. После последней моей операции мы поехали туда вдвоем; было это в 1938 году. Я нуждалась в отдыхе. Мы остановились сначала на берегу Лаго д'Орта; народу там было мало, и мы обнаружили неподалеку, на склоне холма, сельскую гостиницу, где, кроме нас, не было ни одного постояльца. Старуха-хозяйка стряпала нам незатейливую еду – порой даже слишком простую, и мы видели, как бедно живет народ. Но ортские комары нас одолели, и мы спустились к озеру Лаго-Маджоре.
Италия – всегда праздник и для глаз, и для души. Благожелательность людей проявляется так же ярко, как и питающее ее солнце. Мы долго искали гостиницу где-нибудь за городом и наконец нашли прелестное пристанище, укрытое зеленью от посторонних глаз, в двух шагах от Ароны. И с удивлением обнаружили, что и тут, кроме нас, не было никого. Нам отвели большую комнату с обращенной к озеру террасой. Иной раз ночью нам казалось, что у гостиницы останавливались автомобили, сквозь сон до нас доносился шум моторов, затем снова воцарялась тишина.
Внизу, в баре, собиралась по вечерам живописная итальянская публика: старый жандарм в отпуске по болезни, двое стариков, рыбак, трое молодых людей, по виду буржуа; двое из них нам сказали, что состоят в фашистской партии; сразу перед нашими глазами встал образ негуса негусов, с таким достоинством противостоявшего деятелям Лиги наций, бесстыдно бросившим его и его народ на расправу Муссолини и отравляющим газам. Сидел еще в баре человек в красной клетчатой рубашке (такие еще не вошли тогда в моду), кряжистый смуглый, с кудрявой шевелюрой. Он любил, попивая, засиживаться допоздна, и тогда за ним приходила его жена, худощавая, быстроглазая, и бранила его так красноречиво, словно разыгрывала итальянский фарс. Муж покорно вставал и уходил с ней домой. А я, перебрав десятки профессий, так и не отгадала, кем он был на самом деле. Оказывается, дрессировщиком: укрощал диких зверей, но и сам нашел себе укротительницу.
Хозяйка гостиницы была вдовой; были у нее две дочери-студентки, приехавшие домой на каникулы. Молодые буржуа за ними ухаживали под подозрительным взором мамаши. Девицы были строго воспитаны и бдительно охраняемы. Обе были хорошенькие, одна блондинка, вторая брюнетка. Мы гуляли с ними, разделяли их развлечения, ездили с ними танцевать к их друзьям или посидеть в кафе. Идеальные каникулы… Один из трех молодых людей выделялся своей наружностью. Очень стройный, худощавый, с обильной шевелюрой, крупным носом и довольно низким лбом, он напоминал своим обликом калабрийского разбойника романтической эпохи. Как-то раз я поехала с ним вдвоем кататься по озеру в его лодке. Этот человек обладал великолепным даром ничегонеделания. Казалось, он никогда при этом не скучал. Он бросал в лодку бутылку «Кьянти», немного хлеба, фруктов, пачку сигарет и мог оставаться на озере часами, не двигаясь с места. «А что вы делаете зимой?» – спросила я. «Зимой я живу в горах, у меня маленькое шале, катаюсь на лыжах». – «И ничем другим никогда не занимаетесь?» Он засмеялся. «Чаще всего нет, – ответил он. – Но иногда мне кое-что поручают». И, потягиваясь, добавил: «Например, я участвовал в деле Долфуса».
Какие же необычные встречи устраивала мне судьба! Я оказалась наедине, посреди озера, с одним из убийц или по крайней мере с сообщником убийцы австрийского канцлера. И ничто вокруг нас не изменилось. Лодки так же плавно качались под солнцем на водах озера. Убийца или сообщник убийц канцлера ел зеленый персик, какими их едят в этих краях. Он сказал мне больше, чем хотел, а Может быть, меньше. Меня охватило чисто профессиональное любопытство. Я стала засыпать его вопросами – но признаются во всем до конца только герои приключенческих романов. Я же из своего спутника не выудила больше ни слова. Туристы с берега фотографировали типичный пейзаж – переливы воды, остров, пальмы и в лодке молодую итальянскую парочку (я вполне сходила за итальянку в огромной пьемонтской соломенной шляпе).
Если не считать полупризнания, вырвавшегося у этого загадочного молодого человека, вероятно, одного из наемных убийц итальянских и немецких спецслужб, ничто на берегах Лаго-Маджоре не давало повода для беспокойства, и фашизм выглядел здесь вполне «добродушным».
Над Ароной как-то раз (единственный раз, и ненадолго) разразилась гроза. Все мы, включая убийцу, собрались в гостиничном баре. Там на почетном месте был водружен бюст Муссолини. Кому-то пришло в голову затеять игру: бросать в августейшую личность бумажные катышки; столько-то очков за попадание в нос, столько-то за глаз или рот. Мы прилежно целились среди общего хохота, и молодые фашисты играли наравне со всеми. Безусловно, в Германии за такое оскорбление высочайшей особы нас бы незамедлительно наказали, и со всей строгостью.
В Италии ждала нас еще одна встреча – на этот раз с нашим прошлым. Мы обедали в уютном ресторане на Лаго д'Орта, как вдруг там появилась необычная пара: величественная старая дама, облаченная в просторные белые одежды, за которой шел молодой шофер в ливрее. Они сели вместе неподалеку от нас. За такое вызывающее нарушение общепринятых правил остальные клиенты бросали на них украдкой возмущенные взоры. Мы с мужем обычно говорили между собой то на английском, то на французском, то на русском языке, судя по настроению. В тот день мы говорили по-русски, и старая дама пришла в сильное волнение. Через несколько минут к нашему столику подошел ее шофер: «Моя госпожа светлейшая княгиня Волконская была бы счастлива, если бы вы согласились перейти к ее столику для послеобеденного кофе». Незнакомка с самой первой минуты своего появления заинтриговала нас, и мы с радостью приняли ее приглашение – и не пожалели. Среди встреченных мною в жизни сильных личностей – а я всегда сожалела, что на свете их так мало – княгиня Софья Волконская занимает не последнее место. Сколько было ей лет, когда мы познакомились? Семьдесят, семьдесят пять, восемьдесят? Была она довольно полная, не очень высокая; всем своим обликом она выражала презрение к конформизму и аристократическое безразличие к мнению окружающих. Небрежно причесанные, никогда не знавшие искусственных завивок пряди седых волос падали ей на лоб, а ее необыкновенные, проницательные, живые серые глаза смотрели с такой силой, что итальянцы, на которых ей случалось остановить взгляд, изображали пальцами рога, чтобы защитить себя от сглаза. Так началась своеобразная наша дружба со старой живописной Шехерезадой, прерванная нашим отъездом из Италии.
Рассказы Софьи Волконской я привожу так, как слышала их от нее, ничего не прибавляя и не убавляя. Поклясться в их правдивости я не могу, но убеждена, что Софья Волконская презирала всяческую ложь. В Пьемонте она жила давно, более тридцати пяти лет. Из России выехала задолго до начала первой мировой войны. Причиной отъезда был громкий скандал, разразившийся при дворе и в столице и вызванный бурным образом ее жизни. На пьемонтском наречии княгиня говорила невероятно быстро, бодро вставляя самые низменные просторечия и просто непечатные выражения, что явно приводило в восторг ее слушателей. Наблюдая, как она разговаривала с местными жителями, я вспомнила фразу, которую Пруст вложил в уста одной из своих светских дам. Когда причесывающая ее горничная не смогла удержать звонкое, довольно грубое ругательство, она осадила ее: «Милая, такое произносить дозволено только герцогиням!»
Княгиня Волконская рассказывала нам: «Я – дочь светлейшего князя Волконского, который был оскальпирован турками во время русско-турецкой войны, и родилась после его смерти. Семья наша была как будто весьма богата, но мою мать – была она французского происхождения – погубила страсть к игре. Помню, как мы выезжали из России на воды в особом вагоне с дворецкими, лакеями, горничными, а возвращались из Германии или Монте-Карло в третьем классе и питались крутыми яйцами. После смерти матери меня взял под свою опеку Александр Третий, и я играла с будущим Николаем Вторым и великими князьями Кириллом и Андреем. Государь очень меня любил, но «датчанка» – императрица Мария Федоровна – терпеть меня не могла. Бедна я была как церковная крыса, и существовала исключительно от щедрот Государя. Мой родственник Волконский, служивший в полку Императрицы, в меня влюбился, но у него не было никакого состояния, а у меня – никакого приданого… Как-то раз во дворце, на придворном торжестве, стояла я с остальными фрейлинами в зале, через который должна была пройти императорская чета. «Датчанка» остановилась возле меня и сказала: «Я слыхала, что у Вас затруднения, мешающие Вам выйти за одного из моих офицеров?» На что я ей ответила, делая реверанс: «Ваше Величество, офицеры Вашего полка готовы взять меня и совсем голую». Ну, она, конечно, побагровела, но Государь потянул ее за рукав и шепнул: «Оставьте, не раздражайте ее».
Я все-таки вышла за Волконского и зажила очень весело. Как-то раз Великий князь Андрей заявился ко мне спозаранок и сказал: «Соня, я заключил с братом пари, что ты сможешь выпить натощак две бутылки шампанского. Знаешь, речь идет о большой сумме, ты уж, пожалуйста, меня не подведи!» Так что же вы думаете, выпила я эти две бутылки, но сказала: «Ты вот выиграл деньги, а я – мучайся, как знаешь, со своим мочевым пузырем!»