Текст книги "Таков мой век"
Автор книги: Зинаида Шаховская
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 56 (всего у книги 62 страниц)
Глава XII
Я несколько раз ездила в Нюрнберг, и каждый раз разворачивавшийся там многомесячный судебный спектакль вызывал у меня удавление и разочарование. То была пародия на Страшный Суд в грандиозной и одновременно убогой постановке. Уже во время «малых» процессов в Раштатте и Франкфурте мне казалось, что поскольку аберрация сознания не позволяет подсудимым воспринять никакие доводы обвинения, все происходящее становится лишь местью, а не наказанием. Впрочем, и для обычных убийц или воров это тоже справедливо…
В Нюрнберге все обстояло хуже, потому что многим обвиняемым, особенно военачальникам, ясно было одно: победители судили побежденных. Легко вообразить, что, повернись колесо истории иначе, на скамье подсудимых могли бы оказаться Сталин, Черчилль (прошу меня извинить за то, что ставлю эти два имени рядом), Рузвельт или де Голль… Ни один государственный деятель не избегает ошибок, всякий правитель так или иначе проявляет известное презрение к человечеству…
Конечно, есть своя градация, и ни Гитлер, ни Штрайхер не могли бы быть оправданы никаким трибуналом, даже судьями из нейтральных стран. Однако, как можно было осудить генерала Иодля, который вторгся в Бельгию «в нарушение законов», без объявления войны, но по приказу главы государства и армии?
Мы все так или иначе принимали участие в актах насилия и жестокости, особенно журналисты, которые в безопасных студиях Би-би-си призывали сограждан убивать немецких солдат на улицах оккупированных городов. Оправданы могут быть лишь те, кто, рискуя собственной жизнью, подвергал опасности и жизнь других, – солдаты и участники Сопротивления.
Нюрнбергский процесс лично мне казался незаконным, несмотря на тщательное соблюдение всех формальных процедур. В нем крылось и большое психологическое заблуждение. Приговор лидерам Третьего рейха выносили иностранцы, превращая их тем самым в героев будущих национальных эпических преданий. Лучше было бы, если б процесс велся немецким чрезвычайным судом, а вердикт выносился от имени Германии. Надежды Сталина в этой истории оказались обманутыми. Из разговоров с советскими коллегами я поняла, что их удивлял ход процесса. Очень вероятно, что, по мнению Сталина, все должно было развиваться по сценарию судов над троцкистами, еврейскими врачами-вредителям и и т. п. Ожидались «чистосердечные признания», «искренние покаяния» и даже «самообвинения», о способах получения которых рассказывает в недавно вышедших в СССР мемуарах один советский генерал, вернувшийся из мест заключения. Но юридический дух англичан и французов помешал выполнению плана «совершенного» суда. И хотя для вынесения приговоров нацистской верхушке пришлось дать закону обратную силу, юридические нормы соблюдались очень строго.
Адвокаты обвиняемых могли вполне исполнять свои обязанности. Они зачитывали документы, которые доказывали, что и союзники не всегда придерживались Женевской Конвенций: это возмущало советских представителей и вызывало чувство неловкости у других. Говоря о пародии Нюрнбергского процесса на Страшный Суд, я имела в виду следующее: никто из «Судей» – речь не идет о служащих судебного ведомства – не был образцом исполнения долга, а один из них и вовсе был сущим дьяволом.
Попав впервые в зал заседаний Международного трибунала, я испытала некоторое волнение. Сложная машина суда завертелась, и, надев наушники, мы следили за прениями сторон. В глаза бросалась очевидная несогласованность между специальными юридическими терминами и скрытыми за ними преступлениями, слезами, горем.
Погребенные под обломками своих мечтаний строители мимолетного величия Третьего рейха и немецкой нации были заранее приговорены и знали об этом. Они знали и о том, что сам способ их защиты и поведение при вынесении смертного приговора будут питать немецкую легенду.
И все это происходило в Нюрнберге, городе триумфальных шествий, неистовых приветствий, песнопений в честь Хорста Весселя и чеканного стука сапог. Нюрнберг участвовал в рождении надежд, обернувшихся мрачным призраком…
Большая и красивая вилла Фабера стала пресс-центром. Она буквально кишела специальными корреспондентами со всего света, которые из-за нехватки мест спали в гостиных и в служебных помещениях. Здесь больше, чем где-либо, пресса казалась мне огромным спрутом, раскинувшим свои щупальца на всю вселенную. Она многоглаза, имеет тысячи ртов и ушей. Лишенная позвоночника, она прогибается во всех направлениях, неуловимая, опасная и… необходимая. Своей черноватой субстанцией (ее кровь – чернила) она скорее скрывает, нежели открывает правду. Но никто не знает, где правда.
Едва попав в Нюрнберг, я захотела покинуть город, избавиться от процесса и одновременно вырваться из-под колпака, в котором мы все там пребывали. Пили здесь больше обычного. Я встретила несколько знакомых коллег, а также людей, с которыми сталкивалась в Лондоне во время войны. Кто-то звал меня по имени или приветствовал на американский лад. Советские журналисты держались сплоченно и обособленно, как стадо вокруг молодого и очень властного пастуха. Они вежливо отвергали все предложения западных коллег, избегая опасной для себя скученности. Никто из них в одиночку не отваживался приблизиться к нам.
Я очень хотела познакомиться с этими людьми. Они привыкли видеть русских в форме союзников, но их подозрительность оставалась крайне болезненной. Серые холодные глаза их пастуха, казалось, испытующе примерялись ко мне, пока он провозглашал тост за мое здоровье в баре пресс-центра.
«Живя в капиталистическом лагере, вы должны были стать убежденной реакционеркой», – шутил он.
Я удивлялась: «Реакционеркой? Почему? Ведь в некотором смысле я гораздо менее реакционна, чем вы, так как выступаю против государственного капитализма. Иметь в хозяевах государство, значит, на мой взгляд, ограничивать, например, свободу трудящихся, поскольку у них нет права на забастовки».
Разумеется, я шутила, но мой собеседник был недоволен, Тем хуже. Продолжаю: «Ваши теории кажутся мне пройденным этапом. Маркс не смог предусмотреть развития рабочего движения, отсутствия в развитых капиталистических странах люмпен-пролетариата. А остальные, все эти Чернышевские и «люди шестидесятых годов» со своими обветшавшими идеями безнадежно устарели. Наука в ту пору была лишь детским лепетом. Пример тому – тогдашняя вера в материю…»
Включаясь в игру, он сопротивляется: «Известно, что такое материя, ее можно видеть, осязать, как например, этот стол, этот табурет…»
«Нет, нет, это лишь видимость, волны, по сэру Джеймсу Джину, распространяющаяся энергия… в конце концов, даже Эйнштейн и Бройль еще не знают точно, что такое материя…»
Я отдавала себе отчет в прискорбном дилетантизме собственных суждений и очень удивилась, что мои мысли задели собеседника. Он привык к массовой пропаганде и, подобно мне, оставался безоружным перед вопросами, превышающими наше понимание.
Мы стояли перед стойкой бара. Советские журналисты, которые поначалу, казалось, следили за нашим разговором с известным интересом, потихоньку исчезли, словно не хотели присутствовать при споре, который заводил их шефа в тупик. Он тоже ушел, отказавшись от моего предложения присоединиться к приятелям, которые шли потанцевать в отель, где жили союзники.
«Спасибо, мы приехали сюда работать», – ответил он холодно.
Я пошла переодеться, но в очередной раз заблудилась в густом саду, где ничего не было видно. Проходившая рядом женщина молча взяла меня под руку, не отвечая на мои вопросы ни на английском, ни на немецком, ни на французском. Мы вместе вошли в вестибюль особняка, и пока я говорила с дежурной, незнакомка с некрасивым, но благородным лицом вошла в телефонную будку. Я невольно услышала начало разговора.
«Скажу тебе лишь одно, Сеня, ты плохо поступил со мной… – она говорила по-русски. – Однажды, Сеня, твоя совесть подскажет тебе это, тебя замучают ее угрызения. Я не заслужила такого…»
Искренность размеренной речи, ритм хорошо поставленного голоса тотчас же перенесли меня в атмосферу чеховских пьес. Я задержалась на мгновение…
«Да, Сеня, я несчастна. Но это не имеет значения, важно, что ты поступил плохо».
Этим простым и немного торжественным языком как бы говорила сама Россия. Слова «справедливо» и «совесть» обрели всю полноту своей ценности. И я испытала ностальгию по жестокому, но неподдельному миру.
Чистая случайность – бог журналистов и романистов – свела нас в ресторане, куда мы пошли потанцевать, с советским полковником, Героем Советского Союза, как было видно по одной из его многочисленных наград. Его звали Семеном, и я не сомневалась, что именно с ним говорила обиженная женщина.
Широкое лицо с голубыми глазами и ранними морщинами выдавало в нем добрейшего человека. Он меня не боялся.
«Я не танцую нескромных танцев, но когда оркестр заиграет вальс, я вас приглашу», – предупредил он. И вот мы закружились в вальсе.
«Париж? Я там бывал. Прекрасный город, и женщины там красивые, немного худые, правда, но хорошо сложены. Наши русские женщины великолепны, они это доказали, но, как бы сказать, они, как водка, а вы, на Западе, как шампанское».
Мы продолжаем вальсировать. «Вы танцуете с дочерью эмигранта», – заметила я.
«И мне это доставляет огромное удовольствие. У нас и без того много дел, чтобы сводить счеты с прошлым. Знаете, на моей улице в Москве живет бывшая графиня; она очень стара, и моя мать часто носит ей поесть. Грустно!»
Он говорил о бывшей графине, как прежде говаривали о бедных.
«Вы были в России после войны?» – спросила я.
«Да, в отпуске. Украина лежит в руинах, придется все восстанавливать. А Ленинград! Там было просто страшно!»
«Как же там сейчас живут?»
«Конечно, не так, как в Париже, но, – он слегка запнулся на этих словах, – там чище во многих отношениях…»
«Но недостает свободы», – произнесла я почти неохотно. Это слово, кажется, испугало его, лицо посуровело, но мы кружились среди танцующих пар, громко играла музыка. «Вы правы, – он чуть понизил голос и медленно произнес: – свободы пока недостает! Но не будем об этом. Мы живы, и это чудесно!»
«Я не хочу спать», – сказал американец Ред, когда вечер кончился и музыканты закрыли футляры с инструментами. – Завтра я возвращаюсь в Штаты, поймите, в самом деле!»
Он посадил меня и своих двоих приятелей в джип. Мы поехали по улицам, пересекли город, промчались на большой скорости по поселку и благополучно добрались до загородного дома, реквизированного для американских офицеров. Ред достал бутылку кукурузного виски и бутылку трехзвездочного коньяка. Пластинки с популярными песенками крутились на проигрывателе. Все пили, а возбужденный Ред подводил итог увиденному и вслух мечтал о будущем. Коньяк, несмотря на звездочки, оказался поддельным, как, впрочем, и встреченные американцем в Европе знатные дамы, которых он рыцарски выручал из неприятностей; расплачивались они обычным способом.
«Прощайте, руины! Прощай, форма, прощай, Европа! Прощай, разруха! Скоро я вновь увижу свой маленький кусок земли!» – напевал он.
Чемоданы сложены. С американской широтой Ред вытаскивал вещи из шкафа. «Возьмите. Вам это не понадобится?» Я получила кашне, нейлоновую куртку и плащ.
«Богатая Америка одевает нищую Европу!» – шутила я.
«Не говорите глупостей! Это лишь сувениры, они согреют вас в этой разрухе. Когда же наступит рассвет?»
Я падала от усталости; один из наших спутников задремал, растянувшись на кровати Реда. Другой шарил в планшете, приговаривая: «Ничего не понимаю, я схожу с ума». Наконец протянул мне письмо: «Что вы об этом думаете?»
На плохом английском некая просительница умоляла капитана Д. о помощи, ей срочно был нужен пенициллин для спасения больной воспалением легких матери. «Я молода, – писала незнакомка, – и, как говорят, красива, я сумею выразить вам свою признательность…»
Пенициллин в те времена оставался большой редкостью, быстро теряющее эффективность лекарство хранили на льду. И новое чудо медицины стало предметом спекуляции на черном рынке.
«Понимаете, я готов ради спасения человеческой жизни что-то сделать и незаконно, – пробормотал Боб, – но как узнать, правдива ли эта история?»
Он искал ответ на дне стакана. Какие воспоминания о Европе увезут с собой эти пришедшие нам на помощь американцы? Льющийся с пластинки сексуальный голос Марлен Дитрих тихонько напевал «Лили Марлен», единственную песенку, популярную в обоих лагерях…
На заре мы вернулись, оставив Реда досыпать в кресле. Я надеялась, что он не опоздает к отлету в свой американский рай.
Советский полковник Сеня и американец Ред вместе запечатлелись на огромной картине великого парада, завершавшего эпоху крови, огня и смертей…
В Нюрнберге я наконец поняла, что братоубийственная европейская война закончилась, как бесхитростная партия американской борьбы. В то время как одного из соперников, обессиленного, уносят на носилках, он успевает пробормотать: «Да, я подыхаю, но надо посмотреть, в каком состоянии находится другой!»
Всякая большая война всегда заканчивается крушением империй, и совсем не обязательно, что одержавшая победу держава сможет удержаться на ногах. В 1918 году Австрия рухнула и распалась. Та же участь постигла и Россию, которая возродилась в другой форме, но после долгих лет крайнего ослабления. Война 1939–1945 годов стерла, как резинкой, империи Великобритании и Франции, разделила Германию. Что могло возникнуть из такого ниспровержения? Сегодня мы знаем об этом – размножение новых ультранационалистических и расистских государств и эмбрион единой Европы, рождение которой будет задержано проявлениями отжившего патриотизма.
Глава XIII
Вена. Здесь погибла одна из моих советских кузин, сражаясь на танке с красной звездой, ей было 18 лет. Мой племянник, живший в СССР, утонул в 16 лет при переправе через Неман[105]105
Моя другая кузина, секретарь маршала Тухачевского, была сослана в 17 лет после суда над маршалом. (Прим. автора).
[Закрыть]. Я въезжаю в столицу, такую же грязную и имперскую, как Ленинград. Оба города хранят свое прошлое величие.
По дороге в Вену мне пришлось выдержать упорную борьбу, чтобы сесть на скорый поезд (Арльберг-экспресс) в последнюю минуту перед его отходом в советскую зону. Я была подобрана американскими патрульными, похожими, как две капли воды, на героев из фильмов Мэна – столько на них было оружия. На лицах полицейских раздражение. Арльберг-экспресс, как обычно, был переполнен, не осталось ни одного спального места. Но мне в конце концов удалось его найти, и то лишь потому, что я заняла место игравшего в домино полицейского. Он бросал костяшки на столе между противопожарными гранатами, которые он навешивал на себя каждый раз, обходя поезд.
Вена, подобно Берлину, не радовала глаз. Напротив вокзала, вокруг деревянных бараков, копошились голодные, в лохмотьях судетцы. Мужчины переносили чемоданы путешественников в надежде заработать немного денег. Присев на корточки вокруг костра, женщины готовили суп. Оборванные и чесоточные дети играли в лужах, не надеясь на милостыню. В широких грязных лицах с выступающими скулами, в платках, повязанных как у славянских крестьянок, не было ничего «германского». Миф о «Gross Deutschland»[106]106
Великая Германия (нем.).
[Закрыть] обошелся им дорого…
Проведя здесь некоторое время, замечаешь, что Вена по сравнению с Берлином не очень пострадала от войны, в ней было намного меньше руин, однако моральный дух ее жителей был слишком подорван. Их отчаяние, казалось, не знало пределов. Нет, они не были похожи на немцев, и тем не менее чувствовалось, что им нелегко отказаться от своих связей с Германией. Ощущалась своеобразная ностальгия по Аншлюсу. Все помнили, что Аншлюс явился логическим следствием неразумного разделения Австро-Венгрии по Версальскому договору. Складывалось впечатление, что немецкий динамизм вдохнул в австрийцев недостававшую им энергию.
И все же австрийцы не без удовольствия согласились со статусом «почти союзной» страны. Наивным и несколько курьезным подтверждением такого согласия была повсеместная торговля брошками и заколками, украшенными флагами главных стран-победительниц: Соединенных Штатов, Великобритании, Франции и… нет, не СССР – а Австрии.
Я находилась в сердце Центральной Европы, в ее главном сокровище, столице великой империи. Столицу великой империи Вена 1946 года не напоминала… Вся ее красота, кажется, взывала к роскоши прошлой Священного Союза: женские веера, разукрашенные мундиры… Цвет хаки был Вене не к лицу.
Казалось, что от тех славных времен осталась лишь одна музыка. За всю войну оркестры замолкали здесь дней на двадцать, да и то во время бомбардировок. Театры были полны. Паула Велсей, «liebelei»[107]107
Любезнейшая (нем.).
[Закрыть], возвратилась на сцену с триумфальным успехом. Одну из пьес Брехта играли в переполненном зале. В небольшом театре я смотрела романтическую феерию со вставленными актуальными репликами. Герой пьесы, съев орехи, замечает, что у него вырос огромный нос, и обращается к старику-волшебнику, чтобы тот его денацифировал[108]108
Игра слов: denasifier (в глаголе использовано немецкое существительное Nase – нос). (Прим. перев.).
[Закрыть].
– «Легко ли это?» – спрашивал герой.
– «Нет ничего проще», – отвечал маг под громкие аплодисменты зрителей.
Так было в Volks-Theaterе[109]109
Народный театр (нем.).
[Закрыть], который посещала в основном либерально настроенная публика.
В Альтбурге выставлялись шедевры из австрийских музеев, это был настоящий праздник увидеть «Игру детей» Брейгеля, «Элен Фурман» во всей ее розовой свежести или брюссельский гобелен «Крещение Господне». Несмотря на утреннее время и жестокий холод, царивший в неотапливаемых залах, сюда приходили учащиеся Школы изящных искусств, советские офицеры в сопровождении гида, выпущенные из лагерей евреи-подростки, выставлявшие напоказ на сей раз с гордостью свои звезды Давида, несколько американцев и французов.
Залечивала раны церковь Св. Стефана; аристократические особняки сохранили нетронутым свое барочное очарование. На углах улиц мне протягивали букеты фиалок. Вена страдала и, казалось, страдала не столько от голода, сколько от того, что утратила свое прежнее великолепие.
Наступила ранняя весна. Я поехала вместе с моим шофером и гидом (он, как и прежние мои сопровождающие, был военнопленным) в окрестности Вены, мы заходили в кафе, где я была единственной иностранкой и где нас неизменно встречали с самым приятным приветствием в Европе: «Gruss Gott»[110]110
Здравствуйте (нем.).
[Закрыть].
По улицам Вены ходили переполненные трамваи. Как-то раз в один из них, куда мне с неимоверным трудом удалось втиснуться, пытался войти огромный советский солдат, осторожно державший тяжелые старинные часы. Пассажиры расступились, чтобы освободить проход победителю и его громоздкому произведению искусства. Но вдруг к остановке подъехал джип военной полиции, который заставил советского солдата выйти, – и не только потому, что он мешал пассажирам, а из-за неряшливого внешнего вида. Стало ясно, что сами часы мало интересовали патруль. Охваченный сначала детской досадой, а потом гневом солдат приподнял их и разбил о тротуар.
Я заглянула в лавку антиквара. Изящная дама распаковывала миниатюры, лорнет, веер из страусиных перьев и три кубка с гербами. Мне хорошо известны эти медленные движения, вздохи сожаления, робкие лица… Дама прощалась со своей молодостью. Но вдруг долетевший из боковой комнаты мужской голос мгновенно вывел меня из меланхолических раздумий. Голос звучал по-русски, отчетливо, медленно, словно для точного понимания.
– Упаковывайте лучше! Я не хочу, чтобы в Москве все оказалось разбитым вдребезги!
Я подошла и увидела советского офицера, следившего из кресла рококо за упаковкой в два больших ящика изумительного пурпурного с золотом обеденного сервиза, сделанного, вероятно, в восьмидесятых годах минувшего века. Перед покупателем на инкрустированном столике стояла маленькая бутылка с напитком зеленого цвета, в руке он держал бутерброд с красной икрой.
– Красивый, прелестный, – произнесла я, чтобы не испортить ему настроения.
– Вы русская? Правда, сервиз неплохой! Моя жена будет счастлива. Выпейте со мной стаканчик, давайте чокнемся.
– Что это такое? – осторожно спросила я.
– Шартрез, – самодовольно ответил он, гордый и трогательный, каким бывает счастливый человек.
Такова плата за пережитые ужасы войны, за выигранные сражения. Офицер был красив, еще очень молод, одет с иголочки и не без щегольства. В окружении старинной мебели мы разговорились, пока прекрасные тарелки одна за другой не исчезли в ящике. Я несколько обидела его, отказавшись разделить эту холостяцкую трапезу. Красная икра, запиваемая шартрезом, меня не прельщала.
– Самое страшное позади, – говорил офицер. – Все будет хорошо, главное, что мы выиграли войну. Н-да, это была нешуточная война!
Он не хотел вспоминать… Теперь все будет хорошо, никто не сомневается, что это не повторится!
Вечером того же дня я обедала во французской офицерской столовой. Было еще рано, и столовая пустовала. Только один молодой лейтенант за соседним столиком, как и я, пил кофе. Пока мы болтали о Париже, на пороге появился советский офицер. Не похожий на того офицера, с которым я познакомилась у антиквара, небрежно одетый, он, безусловно, был под хмельком.
Французский лейтенант поджал губы. «Естественно, что русские – люди иной породы. Их невозможно понять. Зато русского узнаешь за пять лье».
Мне не удалось спрятать улыбку. «Вот уже добрые полчаса, не замечая того, вы разговариваете с русской», – усмехнулась я.
Лейтенант покраснел: «Это шутка! Неужели вы русская? Невозможно! Я уверен, вы парижанка».
«Допустим, около двадцати лет я живу в Париже, но в России – тысячу лет». Я пыталась успокоить лейтенанта, несмотря на его очевидное разочарование. «Было бы неплохо, если б вы смогли, прожив всю жизнь бок о бок со своими соотечественниками, хотя бы научиться понимать их».
Лейтенант ушел, немного смущенный своим умением «узнавать русских за пять лье».
На его место присел небольшого роста человек, в форме UNRRA[111]111
United Nations Relief and Rehabilitation Administration (англ.) – Администрация ООН по вопросам помощи и послевоенного восстановления. (Прим. перев.).
[Закрыть]. Он не имел права посещать военную столовую, но поскольку время обеда еще не пришло, ему разрешили.
Проблема перемещенных лиц меня живо интересовала. В конце концов, я и сама в детстве побывала в роли перемещенного лица. Невысокий человек оказался иллюминатом из ордена розенкрейцеров и был мало озабочен судьбами перемещенных лиц. И я окунулась в поток его средневековых россказней. Если бы он рассказывал о Жозефэне Пеладане, об идеалистическом искусстве, которое Пеладан пытался привить во Франции конца прошлого века, но он не знал даже его имени. Тайны розенкрейцеров душили его, он избавлялся от них в обрывках туманных фраз, которые могли бы заинтересовать разве что психиатра. Забавный поначалу, он мне быстро наскучил, но все никак не отцеплялся.
«Вообразите, здесь, в Австрии, я встретил розенкрейцеров!» – «Что ж, это возможно, а перемещенные лица?..»
Он меня не слушал, продолжал говорить, пока я не скрылась в номере своего отеля, зарезервированном для американских служащих. Здесь его разглагольствования были не слышны, зато случались другие сюрпризы. Для некоторых американцев, например, было характерно беспардонное отношение к европейским женщинам. Как-то раз я завтракала в отеле за общим столом с двумя своими друзьями. Я была единственной женщиной среди военных. В семь часов вечера я переоделась в штатскую одежду. Майор Мейер, француз, должен был зайти за мной, чтобы сопровождать на обед, который давали в мою честь британские офицеры в своей роскошной столовой во дворце Кинских. В дверь моего номера постучали. «Войдите», – сказала я. Но вместо французского майора на пороге появился плотный и кряжистый американский майор. Я заметила его еще утром, за завтраком, он сидел в конце общего стола. Встав напротив меня, он будничным голосом заявил: «Я хочу переспать с вами этой ночью!»
От такой непосредственности я даже не смогла разозлиться, у меня не было никакого желания объяснять, что его лестное предложение обращено не по адресу. Я медленно обошла нахального типа и таким же безразличным тоном ответила: «Сожалею, но я вовсе не хочу этого».
Американский майор исчез не только из моего номера, но даже из гостиницы. Позже, во дворце Кинских, вокруг украшенных цветами, освещаемых канделябрами столов, обслуживаемых так, как это только возможно в герцогских владениях, мои друзья-англичане и майор Мейер долго смеялись над моим приключением.
Ночью во французском клубе, на Мариахилферигграссе, я встретила, Жана Бредли, как всегда, влюбленного и, как всегда, с новой подружкой из союзных войск.
«Знаешь, что со мной приключилось? – спросил он. – Вчера вечером, гуляя с Хильдой по берегу Дуная, я не заметил, как мы оказались в советской зоне. Итак, моя дорогая, восемь часов мы просидели в комендатуре в ожидании, когда наши власти вызволят нас оттуда, кроме того, я чуть было не оставил Хильду русским».
Он снял темные очки, и его глаза, полные мировой скорби, опровергли его показное жизнелюбие.
По ночам на улицах Вены было небезопасно. Дезертиры из всех армий нападали на одиноких прохожих. Мои друзья были слишком заняты своими сердечными победами, и я решила вернуться в гостиницу одна. Было два часа ночи. Особенно смелой я никогда не была. Силуэт одинокого американского солдата под тусклым светом уличных фонарей мне показался гигантским. Солдат был пьян, он разговаривал сам с собой и, пошатываясь, шел прямо на меня.
Вокруг не было ни души. Я собрала всю свою отвагу и обратилась к нему: «Я журналистка союзных войск, мне страшновато на этих пустынных улицах. Не согласитесь ли вы проводить меня до гостиницы?» Солдат выпрямился и прошептал: «Yes, Maam, certainly Maam»[112]112
Да, мэм, конечно, мэм. (англ.).
[Закрыть]. Стараясь идти прямо, он самым почтительным образом проводил меня до гостиницы.
Важные события в моей жизни сменялись анекдотическими историями. В многообразии мира, в изобилии разных человеческих типов, а также местностей, которые мне пришлось посетить, было немало веселого. Кочевая жизнь создавала ощущение необыкновенной свободы. Вообще жизнь можно сравнить с приготовленным сумасшедшим кондитером пирогом, соленым с одной стороны, подгоревшим с другой, слишком сладким с третьей, с начинкой из гвоздей и засахаренных фруктов. И я принимала ее такой, какой она была, со всеми ее удовольствиями и страданиями. Разве может быть радость и безмятежность без горя и бурь?
Важные чиновники, крупные деятели союзных войск и австрийские промышленники на обеде у венского банкира спорили о будущем. Ни один из их прогнозов, если мне не изменяет память, не оправдался. Однажды я была приглашена на чай молодой женщиной-врачом, русской по происхождению, в то время она работала в одном из венских госпиталей. Все гости – женщины из уважаемых семей – мне очень просто рассказывали о пережитом во время оккупации… С моими друзьями из морской пехоты, работавшими в секретной службе и носившими, как герои приключенческих фильмов, револьвер подмышкой даже тогда, когда они были в штатском, мне удалось проникнуть не только в секреты Вены, но и в заведение, где курили опиум.
Несмотря на предупреждения майора Мейера, я обратилась за визой в консульство СССР, очень похожее на советскую комендатуру. В Брно открывался памятник, и я по долгу службы должна была присутствовать на этой торжественной церемонии. К тому же мои друзья по Лондону, Полини-Точ и Владо Клементис, ставший министром иностранных дел, были бы рады увидеть меня. Но, чтобы попасть в Брно, необходимо было проехать несколько десятков километров по советской зоне.
«Чего ради просить разрешение? – сказал мне французский офицер, собиравшийся вернуться в Брно. – Вы поедете со мной, в моем автомобиле. Что с вами случится?»
Он был из другого мира и никак не мог понять, что я просто боялась оказаться на Колыме. Мне приходилось соблюдать установленные правила, хотя даже их соблюдение не гарантирует надежную защиту.
Меня принял в своем кабинете ответственный русский чиновник, он был холоден и осмотрителен. Мы говорили на одном и том же языке, но родной язык вызывал одни затруднения. Да, если бы я не родилась в России, если бы я не говорила по-русски, насколько все было бы проще!
Я отдала ему мои рекомендательные письма, предъявила документы, и в качестве главной рекомендации произнесла имя чешского министра-коммуниста.
Советский чиновник не отказал, но и не дал определенного ответа.
«Мы сразу же отправим вашу просьбу в Москву, и вам обязательно ответят…» Но поскольку события, даже такие мелкие, как открытие памятника, происходят в определенное время, разрешение, возможно, придет тогда, когда оно будет ненужно… «О сроках я ничего сказать не могу! Но вы, безусловно, получите разрешение», – добавил он.
Ему было так неловко, что мне даже стало жаль его.
«Мои коллеги уже утром уехали, я уверена, что в подобных случаях советский корреспондент немедленно получил бы ответ от союзнических властей. Я сразу получала все необходимые разрешения, когда просила их у французов, англичан, американцев, а СССР, такая мощная страна, ставит столько препон перед журналисткой, исполняющей свои профессиональные обязанности!»
Офицер огорченно вздохнул. «Вот ведь вы какая! Вы протестуете, а я вас прошу лишь набраться немного терпения». Зачем настаивать? И я не спорила. После победы ничего не изменилось в СССР!
Накануне моего отъезда из Вены я присутствовала на церемонии передачи власти союзным командованием города. Четыре главные страны-победительницы по очереди в течение месяца поддерживали порядок в городе. Имевшийся у меня пропуск позволил мне находиться совсем рядом с маршалом Коневым, стоявшим на трибуне во время парада.
Маршал Конев показался мне огромным и массивным, похожим на статую Александра III работы Паоло Трубецкого. Перед нами проходили плотными рядами, плечом к плечу, прямые, коренастые советские солдаты, под грохот военной музыки они двигались будто армия роботов.
Солдаты были невысокого роста, черты лица многих из них выдавали азиатское происхождение… Строй чеканил тяжелыми сапогами стальной шаг, каски были надвинуты на глаза. Это был движущийся монолит, полностью лишенный индивидуальности, однородная масса, состоящая из миллионов капель, превратившихся в океан. Это была примитивная, грубая сила, будто выросшая из-под земли. После безликой громады во главе с высоким полковником с волевым, свирепым лицом появился, как бы танцуя, отряд альпийских стрелков в надетых набекрень беретах, певших «За любовь моей блондинки я отдам весь Париж, Париж и Сен-Дени…» Маленький усатый капитан с тонкими правильными чертами лица шел впереди своего «кордебалета» мелкими и быстрыми шажками, словно балетная звезда.
Казалось, два столь различных мира не могут существовать на одной планете: люди, прибывшие из страны, где я родилась, и люди из страны, которую я выбрала для жизни. Сердце мое сжалось. Внезапно я представила себе Европу живой трепещущей форелью, уносимой бурным потоком Ниагары.