Текст книги "Непрочитанные письма"
Автор книги: Юрий Калещук
Жанры:
Советская классическая проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 29 (всего у книги 41 страниц)
– Сейчас он первый секретарь райкома партии.
– Да? Крутой мужик... Кстати, вы на том совещании, помню, тоже выступали, и от Калайкова вам крепко досталось... «За пятнадцать тысяч квадратов вы ручаетесь? Нет, за девять... Видите, какая дистанция! Вы говорите пятнадцать, отвечать собираетесь за девять, а в плане двадцать один!..»
– Было дело... – поежился Сайтов.
– Тогда же Калайков сказал: «За нефть и трубу с вас министры спросят, а мы, Советская власть, будем спрашивать за жилье, за город Нягань».
– Помню-помню.
– К тому я веду, что не ОКСы в НГДУ да в УБР надо усиливать, а надведомственный строительный отдел создавать, подчиненный горисполкому. У поссовета прав, понятно, почти никаких, райисполком далеко – вот и получается, что каждый на себя одеяло тянет. А городская власть...
– Это еще когда будет!
– Да если не заниматься, никогда не будет. Вы про такой городок Ухта слышали, Ильфат Саитович?
– Слыхал, конечно. Это в Коми республике.
– Верно. И живет Ухта, как вы тоже, видимо, знаете, в основном от нефти и газа. Впрочем, других ведомств – лесных, геологических и так далее – тоже хватает: в общем, было в Ухте два десятка маленьких, ни к селу ни к городу, поселочков и поселков. Пока один человек – не один, естественно, но многое именно от него одного, от его напористости и целеустремленности зависело – взял да и поломал это дело.
– Кто же?
– Председатель горисполкома, Зерюнов Александр Иванович. Взял горисполком на себя обязанности ведомственных ОКСов, средства и силы объединил – разумеется, непросто все было, не сразу удалось, но сейчас Ухта – это город. Без дураков, город. Правда, Александр Иванович больше не председатель горисполкома...
– Сняли? – ахнул Сайтов.
– Да нет. Сейчас он зампред Совмина Коми республики по строительству.
– Однако зря вы, – с обидой произнес Сайтов, – думаете, что мы лишь для себя стараемся, для своего управления. Меня, хоть я и в НГДУ работаю, весь город интересует. Весь! Получит он соответствующий статус, когда получит и получит ли вообще – я об этом не думаю. Но город – понимаете, город! – построю. Непременно построю – слово Сайтова!
Спутать эту машину с какой-либо другой было решительно невозможно. Исключено. Она и на «уазик»-то совсем не была похожа, – скорее, напоминала «виллис», попавший в изрядную передрягу где-нибудь на Висле или Одере. И водитель был под стать – в лихо заломленном треухе из немыслимого меха, в телогрейке, из которой клочьями торчала вата, словно из бешмета Хаджи-Мурата, пробитого пулями государевых стрелков; он стоял перед капотом, глубокомысленно пиная скат и с любопытством наблюдая, как шлепаются на снег комья подтаявшей грязи.
– Валера! – окликнул я его. Шофер оглянулся. – Макарцева привез?
– Не-а, – протяжно ответил Валера. – Я на рацию заехал спросить, не надо ли чего, а Виктор Сергеевич сказал, что пока не надо. Может, вечером.
– А-а...
– Думаю ремонт маленький дать машине, раз возможность есть.
– А-а...
«Маленький ремонт» – именно то, что требовалось ископаемому, которое Валера называл машиной. Задние дверцы на ней крепились проволокой, запаска выкорчевана с мясом, тент болтался, как рукав, оторванный в драке. С ходовой частью тоже было не все ладно, но то были «скрытые возможности» заслуженного вездехода.
– Надолго ремонт затеял, Валера?
– He-а... А что?
– В Восточный микрорайон мне надо, – сказал я. – Школу поглядеть.
– Так это мы мигом сделаем! – воскликнул Валера. – Счас, только «дворники» отлажу. Что-то барахлят они, видите? – Он включил стеклоочиститель, и щетки «дворников», с жалобным воем дойдя до середины, остановились, мучительно содрогаясь, потом замерли совсем. – Счас я их сделаю...
Валера забрался на капот, принялся откручивать какую-то гайку, вдохновенно измываясь над въедливым мотивчиком: «Жись невозможно повернуть наза-а-ад...» Наконец он спрыгнул вниз, сунулся к приборному щитку, ткнул включатель, щетки пришли в движение, приподнялись над стеклом – и, со скрежетом описав головокружительный пируэт, плюхнулись на тент; вздрагивая, надрываясь, они принялись скрести по брезенту.
– Что-то это... не то... – растерянно сказал Валера.
– Если снег с крыши сгребать, то в самый раз, – пробовал я успокоить его.
– Счас я их!.. – решительно вскричал Валера и снова полез на капот. Что-то дзинькнуло, звякнуло, какая-то железка скользнула вниз, а за ней и «дворники» сползли. – Кронштейн обломился, – заметил Валера. – Проржавел, наверное... Ладно, поехали!
Что же тут долго-то разглядывать? Бараки, сараи, сарайчики; хорошо, зима на снег не поскупилась, и он прикрыл многое из того, что входит в ансамбль таких кварталов. Восточный микрорайон... улица Восточная в Корсакове... Нет, те дома были пониже, в один этаж, и чернело дерево сразу – топили углем, и снег был серый, с налетом угольной пыли. Вряд ли я задумывался тогда, что существуют, могут существовать иные дома и иные квартиры... Тому, правда, без малого сорок лет минуло. Но стоит ли брюзжать? Разве изменения не наглядны? Нет по дворам непременных «скворешен», и колонок нигде не видать, – значит, кое-какими удобствами разжились эти неказистые, сиротские дома. С перебоями, конечно, как говорила Ельнякова. Но ведь это временные трудности! Временные...
За полосой леса поднимался другой город. Сайтов мечтал сделать его образцом будущей застройки. Но этот квартал? Останется как мемориальный экспонат застройки прошедшей?
А школа выглядела привлекательно. Любовно вписали ее в теснину между дорогой и микрорайоном. Даже деревья постарались сохранить, компактно расположив блочные комплексы. Тесноватые классы, фрагменты только что отзвучавшей жизни, оставленные на досках островками полустертых фраз без конца и начала. Был перерыв между сменами. Но в школьном дворе гомонили дети – видно, дожидались автобуса, который развезет их по домам: школ в поселке всего две, а микрорайонов... Впрочем, об этом я уже говорил.
За окном мальчонка в ярко-синем стеганом комбинезоне чинно катил в санках с высокой спинкой укутанную до глаз в меха девчушку. Была эта благостная картинка столь неправдоподобна, что, оторопев на мгновение, я предположил: во дворе ведутся съемки заказного фильма из современной школьной жизни. Однако на повороте санки не удержались, скособочились, упали, девчушка, мгновенно вскочив на ноги, огрела возницу портфельчиком, тот сыпанул ей в лицо снег, и они, сцепившись, покатились клубком – и я облегченно перевел дух: все правильно, все, как бывало, и все еще впереди.
Я попытался втиснуться, примоститься за крохотной, непривычной для меня формы партой, поглядел на тускло отсвечивающую доску. Первая проба условного математического языка: А>В. В>С. А>С... Строчки, записанные столбиком, но разными почерками:
«Мой папа работает стропальщиком»,
«Моя мама работает кочегаром».
«Мой старший брат работает...» —
и значки, стрелки, черточки, помогающие, очевидно, определить характер управления в предложении. Записанная отдельно и взятая в квадратные скобки дата [1223]. Что это? Битва на Калке?..
В первый мой ученический год вся наша начальная школа помещалась в комнатушке поменьше этой; наскоро дав первому ряду задание писать палочки, а второму делить и умножать, учительница переходила к третьему ряду, который занимали два балбеса, представлявших разные классы, – им она рассказывала о подвигах Евпатия Коловрата, перемежая эту блистательную историю стихотворными вставками: «В синем небе звезды блещут, в синем море волны хлещут, тучка по небу идет, бочка по морю плывет...» Раскрыв рот, я слушал про Евпатия Коловрата, одолеть которого монголам удалось лишь с помощью китайских камнеметных орудий, и про храбрых чернецов Пересвета и Ослябю, – позже эти имена вновь зазвучат для меня со страниц истории русско-японской войны – так были названы два однотипных броненосца русского флота, судьба их сложилась трагически: «Ослябя» первым погиб в Цусимском бою, «Пересвет» еще раньше был в упор расстрелян японцами в артурском ковше, однако и на этом не закончилась его драма; годы спустя, уже в первую мировую, царское правительство откупило у японцев поднятый теми с мелководья и введенный в состав своего флота «Пересвет», и вместе со своим ровесником, пятитрубным «Аскольдом», «Пересвет» отправился в Средиземное море, для присоединения к английской эскадре; в сутках хода от театра боевых действий «Пересвет» погиб в последний раз... Все это я узнал позднее, а тогда жадно ловил обрывки истории, не понимая, что это подлинная наша история, запоминал навсегда строчки, еще не зная, откуда они; «Остановись, беглец бесчестный! – кричит Фарлафу неизвестный. – Презренный, дай тебя догнать...» До сих пор удивляюсь, как перевели меня во второй класс – ни разу не удавалось мне успеть написать за урок страницу пресловутых палочек, и предмет, который существовал в те годы, кажется, до третьего класса – чистописание, долго еще относился к числу самых моих ненавистных.
Но то было уже в другой школе, нормальной, где у каждого класса было свое постоянное помещение, – то было в Корсакове...
Это колесо я выменял у Витьки с Первой Болотной улицы на зеленую пилотку с матерчатой звездой и новенький ключ от американских консервов. Настоящее велосипедное колесо, правда, ржавое и слегка надтреснутое. Недавно мы красили крышу, и в чуланчике, который отец зовет каптеркой, стояла банка с суриком. Ключ лежал в кухонном столе, в том углу, где мама кладет вилки. Я содрал наждаком ржавчину с колеса, открыл каптерку, нашел банку, добавил в нее олифы. Пока колесо сохло, принялся мастерить каталку.
У меня давно был припасен отличный стальной прут. Мама однажды нашла его и хотела сделать кочергу – еле уговорил, что мне прут нужен. Прут гнулся плохо, а надо было, чтобы на конце получилась буква «П», – это для разгона, для первой скорости. Когда разгонишься, можно ехать на второй, ведешь колесо самим прутом – так и шуму «меньше, и быстрее. Тростинка молоденького бамбука превратилась в каталку третьей скорости: это когда уже совсем быстро и почти ничего не слышно…
Краска высохла, и можно ехать. Уже часов шесть, ребята в это время собираются обычно на стройбатовской площадке за нашим домом.
Было там человек семь. В центре стоял худой и длинный Сашка из третьего «Б», известный под кличкой Шпангоут, – ребра торчали у Сашки даже из-под толстого свитера, который напяливали на него с вечными скандалами. Сашка самый длинный у нас в школе, и ему единственному удалось посмотреть заграничный кинофильм «Ян Рогач», на который до шестнадцати лет не пускали. Мы гордились, что никто из четвертых классов не прорвался на этот фильм, даже Генка-Гендос, у которого мать билетершей работает, а вот Сашка из параллельного смотрел, и мы раз двадцать слушали, как там одного гада сбрасывают с крыши и он падает прямо на копья.
Конечно, сейчас Сашка Шпангоут в двадцать первый раз рассказывал эту историю, и все вокруг хохотали. Но когда я подъехал ближе, они обернулись и стали смотреть на мое колесо, а Сашка сказал с видом знатока: Это от «Диаманта».
– Какой тебе «Диамант», – небрежно заметил я. – Это же типичный «Симсон-зуль».
– Дай покатать, – попросил Славка из двухэтажки.
– Успеешь, – сказал я. – Сам еще не накатался.
– Идите сюда, – позвал Сашка двух проходивших мимо пацанов. – У Юрки с Восточной улицы настоящее велосипедное колесо!
Они подошли, и одного я узнал – Колька со Второй Болотной. Он взял колесо в руки и стал внимательно разглядывать его.
– «Симсон-зуль», – почтительно сказал Сашка.
– Да, но тут трещина, – сказал Колька.
Этот выпад я не удостоил ответом, уверенный, что поступаю даже слишком великодушно. У Кольки со Второй Болотной вообще нет велосипедного колеса. Он, как последний босяк, гоняет обруч бочки из-под огурцов, и дома ему всегда за это нагорает. А обруч старый, заклепки большие, грохот такой, будто «тридцатьчетверка» по булыжнику идет.
– А где ты взял краску? – вдруг спросил Генка-Гендос.
Я не ответил, и он торжествующе завопил:
– Не спросил у отца, да, не спросил, да?
Я дал ему по шее и сказал, что дам еще, если он станет сексотить. Он заревел, отбежал подальше, бормоча:
– А я все равно скажу! А я все равно скажу!
– Ну его, – сказал Сашка. – Поехали.
Мы поехали сначала вокруг армейского стадиона. Какие-то шпингалеты гоняли консервную банку. Увидев нас, они бросили игру и побежали за нами. Я бежал впереди, колесо катилось легко и бесшумно, и я бежал быстро. Мы двинулись к лесу, к нам присоединились еще – с обручами, ободами от японских повозок, а один парень тоже гнал настоящее колесо, только от подросткового велосипеда. Мы бежали по траве, хвое, поднимались на горки, спускались с них, я притормаживал первой скоростью – это очень трудно с крутой горы, но все выходило отлично. Потом мы пересекли большой пустырь и по Первомайской вернулись к себе на Восточную. Было уже поздно. Мы остались вдвоем с Сашкой. Он посмотрел на мое колесо и вдруг сказал:
– А ты знаешь – не был я в том кино. Мне его старший брат рассказал.
– Ну я что?
– Ничего. Хорошее колесо у тебя, Юрка.
– Хочешь, завтра на весь день дам?
– Завтра не могу, – сказал он. – Завтра я с сестренкой сижу. Послезавтра, ладно?
Отец сидел на кухне и поджидал меня. Понятно: Генка-Гендос сдержал слово. Другого от него, правда, я и не ждал.
– Зачем тебе понадобилась краска? – спросил отец.
– Покрасить колесо.
– Что за колесо?
Я принес.
– И что ты с ним делаешь?
Я показал.
– Значит, три скорости? – переспросил отец.
– Три.
– Интересно, – сказал отец. – Интересно.
– Нашел себе забаву, – вздохнула мама.
– Подожди, – сказал отец. – Это интересно. А ржавчину ты хоть снял?
– Снял.
– Ясно. Только смотри, сынок, осторожнее на улицах.
На другой день последним уроком было чистописание, и я хотел удрать – чистописание я просто ненавижу. Я бы наверняка удрал, если б не Лелька. Еще вчера вечером я думал, что совсем забыл о ней, теперь у меня настоящее велосипедное колесо, и все, хватит! Но она бегала и бегала мимо моей парты, я подставил ей ногу, она грохнулась и расшибла коленку. В это время в класс вошла учительница, она увидела, что Лелька плачет, и спросила почему. Лелька сказала, что с девчонками играла в пятнашки, поскользнулась и упала. Учительница покачала головой и стала писать на доске задание, а Лелька повернулась ко мне и показала язык.
Задание было дурацкое. Надо было тридцать раз написать в тетради – ЧИСТАЯ ЧЕРНАЯ ПАРТА. Учительнице хотелось, чтобы мы как следует научились писать «ч» и «р». «Чистая черная парта», – пишу я и думаю о Лельке. У нее черные-черные глаза, как вар. Чистая черная парта. Разглядишь, какая она чистая, если она черная. «Черные-черные глаза», – пишу я и кошусь на соседа – не заметил ли? Тот сопит и старательно выводит уже пятую строчку. Я снисходительно гляжу на него и вырываю лист из тетрадки. «Чистая черная парта», – пишу я и с удовольствием думаю, что Генке-Гендосу не стоит бить морду, надо просто заставить его тридцать тысяч раз написать «ЧИСТАЯ ЧЕРНАЯ ПАРТА».
Звенит звонок, я швыряю тетрадь на учительский стол и, обгоняя всех, бегу домой. Надо бросить сумку, взять колесо и ехать наперерез к Портовской улице – там сворачивает к дому Лелька. Я веду колесо дворами, под ругань хозяек проскакиваю под бельем и успеваю как раз вовремя – Лелька только что распрощалась с подружками и идет одна по Портовской. Я жду, пока подружки свернут за угол, и медленно еду вслед за Лелькой.
Дорога пыльная, я веду колесо бамбуковой палочкой, я еду медленно, а это трудно – ехать медленно на третьей скорости, но на первой нельзя – слишком шумно, а я хочу, чтобы было тихо и чтобы Лелька не оборачивалась. Наверное, я не хочу, чтобы Лелька не оборачивалась, я хочу, чтобы она обернулась, а сам думаю, будто хочу, чтобы она не оборачивалась.
Первый раз я влюбился, когда мне было шесть лет, но это было не здесь, а в Охотске. Был Новый год, к нам пришли, а быть может, приехали гости, и с ними маленькая девочка с большими серыми глазами. С этой девочкой мы стояли под елкой и молчали, вокруг нас люди разговаривали, пели, танцевали, а мы стояли под елкой и молчали, и было очень хорошо. Потом она уехала, и я подарил ей на прощание маленькую черную собачку из братниного набора оловянных солдатиков. Брат заметил пропажу дня через два и спросил, где сторожевая собака по кличке Ингус. Я гордо сказал, что не знаю никакой сторожевой собаки, но если он имеет в виду оловянного щенка, то его я подарил девочке, и в любви человек на все имеет право. Брат ничего не сказал, а когда уезжал во Владивосток учиться на капитана, подарил мне весь набор и еще написал к нему «Марш оловянных солдатиков». Ту девочку я никогда больше не видел, но и здесь вспоминал о ней, вспоминаю и сейчас...
Пыльная дорога кончилась, начался булыжник, и мое колесо отчаянно загрохотало. Лелька притворялась, будто ничего не слышит, и не оборачивалась. Только у самого дома она приостановилась и спросила:
– Зачем ты идешь за мной?
– А я вовсе не иду. И вовсе не за тобой, – независимо сказал я.– Я своего брата встречать еду. Он с моря возвращается.
Лелька посмотрела на меня с подозрением.
– На каком корабле он плавает?
– В море не плавают, – сказал я. – В море ходят.
– Воображаешь ты все,– вздохнула она.
Я отвернулся и стал смотреть на машину, которая остановилась возле Лелькиного дома. Это был открытый «виллис». На нем приехали двое – шофер и широченный дядька в брезентовом плаще. На заднем сиденье высилась гора фанерных ящиков. Шофер лежал под машиной, стучал молотком и ругался:
– Опять полетели, гады!
Машина слегка осела на правый борт, и я понял, что полетели рессоры. В Корсаков привезли десятки потрепанных на фронте автомобилей, и здесь они доживали свой век.
– Может, как-нибудь дотянем? – спросил человек в плаще.
Шофер не ответил.
– Там ребята ждут. Они уже неделю без этого дела.
Я посмотрел на ящики. На одном была видна наклейка: «Папиросы «Беломор-канал». Ленинградская табачная фабрика им. Урицкого».
– Сюда бы подложить кусок железа,– мечтательно сказал шофер,– тогда, может, и дотянули бы...
«Хорошее колесо у тебя, Юрка»,– сказал вчера Сашка. Сидит он сейчас со своей сестричкой, а она норовистая, достанется ему.
Я подошел к человеку в плаще и протянул ему колесо.
– «Симсон-зуль»,– сказал я.
– Какой еще Симсон-Зуль? Не знаю. Это не из нашей экспедиции.
– Железо,– сказал я.– Вам нужно железо. Это колесо от велосипеда марки «Симсон-зуль».
Шофер высунулся из-под машины.
– Мальчик!– заорал он.– Это гениально! Лампа Аладдина! Пещера Лейхтвейса!
– Читал в первом классе,– сказал я.
Хотя про пещеру слышал впервые.
Шофер выхватил колесо и, отплясывая, стал вертеть его в руках:
– Симсон-зуль, симсон-зуль, хочешь ешь, а хочешь жуй!
Нащупал трещину. P-раз, он рванул колесо, оно скрипнуло и затрепетало. Шофер схватил огромные ножницы, быстро разрезал колесо на четыре части, бросил на булыжник и стал распрямлять их молотком. Шелушилась краска, колесо звенело глухо и жалко.
Великолепный «Симсон-зуль».
Я отвернулся. А шофер все бил и бил молотком. Потом вдруг перестал. Скосив глаза, я увидел, что он сидит на корточках и рассматривает плоский рваный обрезок. Колесо-то старое, и железо поползло...
– Дай-ка прут, – сказал шофер.
P-раз, буква «П» полетела на булыжник, молоток выровнял прут, и шофер снова полез под машину. Оттуда торчали его ноги и слышалась залихватская песня:
– Симсон-зуль, симсон-зуль, хочешь ешь, а хочешь жуй!
Песня смолкла, а шофер продолжал копаться. Он очень долго копался. Из-под машины вылетел молоток, плоскозубцы и перекрученный моток проволоки. Потом выполз и сам шофер. Достал смятую пачку папирос, закурил, отшвырнул ногой проволоку и сказал:
– Короткая. Не держит.
А мне он еще сказал:
– Ничего. Как-нибудь дотянем.
– Мне-то что, – сказал я.
Он собрал инструмент и начал заводить мотор.
– Мальчик, – сказал дядька в брезентовом плаще. – Ты не расстраивайся, мальчик.
– Да чего там, – сказал я.
Он порылся в кармане и протянул мне конфетку в бумажке. Она была в хлебных крошках и табаке. Я не хотел брать конфету, но од насильно вложил ее в ладонь. Потом пожал мне руку. Рука у него оказалась шершавая, крепкая. Как у отца.
Машина уехала. Она ехала медленно, припадая на правый бок, и до поворота я следил за ней. Потом постоял еще немного. На камне, где шофер распрямлял колесо, остались частички ржавчины и краски, рваные куски железа. Я потрогал их. Подошла Лелька.
– Пойдем к нам, – сказала она. – Чай будем пить. С вареньем. Брусничным.
Я ничего не ответил ей. Я медленно пошел домой. В руке у меня была бамбуковая палочка. Я шел медленно и отстукивал марш на планках забора. Потом пошел быстрее. Побежал. Палочка стучала по доскам, и получалась стремительная песня, словно в небо уходит самолет. Потом палочка застряла между досками, а я не остановился, и палочка сломалась. Обломок стучал глухо и с повторами – ра-та-та, ра-та-та, ра-та-та...
Заборы кончились, а я бежал, раскинув руки, все бежал, бежал.
Незаметно стемнело, школьный двор опустел и снова наполнился, в коридорах гулко звучали неустойчивые голоса. «Уазик»-«виллис» стоял на прежнем месте, и Валера деловито орудовал кабельным шнуром, пытаясь надежнее закрепить заднюю дверцу.
– Поехали? – спросил он.
– Поехали... В диспетчерскую УБР.
Иголкин насмешничал, докучая Макарцеву:
– Виктор Сергеич, зачем ты столько утеплителя заказываешь? Решили манифольд утеплить, да? Ну даете... Скоро кожуха начнете кутать, коробами их закрывать...
Шутка, конечно. Что ж, она украшает жизнь. А водопровод на 125-м, видать, все же подмерзать начал...
– Ты по-прежнему на сто втором, Николай Николаевич?
– На сто втором, Сергеич, на сто втором...
– Ну и я...
– Понял-понял.
Домой я возвращался пешком – через переезд, под грузовыми кранами, держащими на весу пачки бруса, по скользкой петляющей дороге; мимо стоящего на отшибе магазина лесников, где торговали болгарским рислингом и мороженой рыбой, доставленной то ли из Олюторского залива в Беринговом море, то ли из-под островов Тристан-да-Кунья в Южной Атлантике, хотя до Оби пара часов езды; торговали по талонам, на местном жаргоне этот процесс назывался «отоварка» (Ельнякова казала еще в том нашем разговоре: «Орсы, орсы... Министерства ни за что не хотят объединять их! В Свердловск приезжаешь, заходишь в магазин, никто тебя не спрашивает – лесник ты, геолог, нефтяник пли строитель, а здесь... То одна страна, то другая...»); мимо нового здания поссовета и новой, четырехэтажной, светящейся всеми окнами школы; дворами, укрытыми снегом огородами, сквозь остов недостроенного с лета магазина – то ли книжного, то ли хлебного, к замерзшему ручью, названному Макарцевым почему-то Солдатским, – над ним, в стороне от поселка лесников, расположились коттеджи. Две машины подряд обогнали меня, затормозили на взгорке. Ожили затемненные стекла, шевельнулись занавески в окнах; Геля-Геля, чью же это жизнь мы проживаем? свою? жизнь близких? чужую? единственную? «Не нам гадать о греческом Эребе, для женщин воск что для мужчины медь. Нам только в битвах выпадает жребий. А им дано, гадая, умереть...»
Внизу свет не зажигали; Геля и Лера тихонько сидели наверху – Лера готовила уроки, Геля держала в руках книгу, но не заметно было, чтобы она ее читала.
– Ты? – спросила Геля, не поднимая головы. – Ужин готов, я сейчас... Про Макарцева что-нибудь слышал?
– Не приедет он сегодня, Геля.
– А-а...
Начиналась метель; посвистывал ветер, дребезжали стекла, свет дрожал – лампочка то вспыхивала добела, то излучала красновато-желтое мерцание, то гасла совсем, – и тогда стена, отделяющая от бушующего пространства, казалось, переставала существовать, кругом властвовал колючий ветер и холодный мрак, когда свет оживал и стихия, недовольно урча, отодвигалась, я принимался за статью из старого журнала, но смысл ее ускользал в малые промежутки между словами и неожиданно возникал в дрожании света, возгласах ветра и вкрадчивом шелесте снега...
«Больные и калеки в романах Беккета, – читал я, – обязаны своим плачевным состоянием не какому-то мифическому «антигуманизму» автора, а метафорически воплощенному утверждению Декарта о делимости тела и неделимости сознания. Тело распадается, а поток слов, которые служат для доказательства тождественности личности самой себе, не иссякает. Личность становится чем-то вроде иррациональной десятичной дроби, стремящейся к недостижимому пределу. Пределом этим является Ничто, но он недостижим, подобно пределу бесконечной математической функции. Остается вечное ожидание, заполненное словами, когда существует уже только один голос, повествующий о «муке быть»...»
Снег больше не шелестел, в его требовательных ударах по стеклу слышался нарастающий металлический звон; метель набирала силу, постепенно унося меня в иные широты и в другую пургу, которая началась некогда как романтическое приключение, а закончилась – до сих пор не знаю, закончилась ли та история...
Для постоянных жителей острова то была просто очередная заурядная пурга; директор гостиницы, собравший нас рано утром в темноватой буфетной, объявлял сквозь зевоту, будничным голосом:
– Рассчитывайте дней на пять: воды не будет, света не будет, связи не будет, ресторан, буфеты работать не будут. Разбирайте: по две буханки хлеба на душу, пять банок тушенки и ящику воды. На выбор – можно и пива...
Только сейчас я разглядел, что за спиной директора, на столе, покрытом газетами, высятся открытые картонные коробки, лежит штабелями хлеб, а у стены стоят ящики с минеральной водой и пивом «Таежное». Ёще я обнаружил, что нас, постояльцев, осталось всего-то восемь человек на три этажа, – остальные, видимо, предчувствуя поворот событий или предупрежденные знающими людьми, успели уехать или приткнуться куда-нибудь к знакомым – город большой, все ж таки – столица острова. Застряли в гостинице, кроме меня, две девицы неопределенного возраста и вида, с заспанными и, как мне показалось, злыми лицами, крепкий седой мужик в грубом водолазном свитере и дружная четверка – по нестираемой печати грустного всеведения, застывшей во взорах, и по тому, с какой царственной небрежностью носили они пузырящиеся на коленях тренировочные штаны, в них без труда можно было признать профессиональных командированных, скорее всего, толкачей, всем своим видом они выражали нетерпение, словно их оторвали от невероятно важного дела; споро разобрав провиант, они исчезли, мы с мужиком в свитере доперли ящики с минеральной водой до номера, занимаемого девицами, молча спустились за своим харчем и разошлись по комнатам, так и не познакомившись.
Оставшись в своей келье один, я начал запоздало соображать: «Почему пять дней? Какие пять дней? Мне послезавтра в Охе быть надо)» – и вновь поспешил вниз. Однако в буфетной уже никого не было, шуршала под ногами газетная бумага, и вороха потерявших форму картонных коробок были пунктиром стремительного разгромного бегства; я подергал ручки дверей с табличками разных чинов гостиничной администрации – все было закрыто, с тающей надеждой направился к входным дверям – они были тоже заперты.
Замечательный сюжет, думал я, поднимаясь по темной лестнице, просто прелестный! Телефон молчал – не обманул директор! Света не было – прав директор! Вода не текла, только кран хрипел в предсмертной икоте – и тут не ошибся директор!
За окнами была белесая кипящая мгла; едва я попробовал открыть форточку, как в комнату ворвался мощный снежный заряд. И только тут, когда в вое ветра наступило мгновение передышки, я осознал, как существенно переменился, обеднел окружавший обычно мир звуков. Гостиница стояла рядом с железнодорожным вокзалом – поездов слышно не было. До аэропорта не более десяти километров, глиссада проходит над городом – самолетов слышно не было. Не ходили поезда, не летали самолеты, остановились автомобили. Остановилось все?!
Я покрутил регулятор радиоящика местного вещания. Сначала он свистел и кашлял, бормотал что-то бессвязное, шумно вздыхал – но затем произнес неожиданно ясным голосом: «Товарищи! Штаб по снегоборьбе предупреждает. В условиях плохой видимости, во избежание несчастных случаев, просим вас не выходить на улицу без особой необходимости! Товарищи! Штаб по снегоборьбе...» – предупреждение, видимо, было записано на пленку.
Почувствовав свое полное бессилие и абсолютную зависимость от обстоятельств, я порылся в дорожной сумке, вытащил книжку и, пока доставало дневного света, пробовал читать, однако и это занятие поддавалось мне с трудом: смысл фразы или абзаца исчезал в малых промежутках между словами и вновь возвращался с порывами ветра и зловещим царапаньем снежной крупы по стеклу: «История... есть... окрестность... безусловного... человеческого... действия... Основная задача... исторической ориентировки... личности... в том... что... любые объективные тенденции... следует принять... в значении обстоятельств... а... не... целеуказаний...»
Так прошел день, а быть может, и больше; звуковой фон не менялся, не становился разнообразнее; снег поднялся уже до второго этажа, но если бы он целиком закрыл окно, это мало что переменило бы – невозможно разобрать, что делается в трех шагах, а дома напротив, через вокзальную площадь, существовали либо в другом мире, либо в ином измерении; в коридорах было темно; ни один шорох не возникал нигде и ниоткуда – быть может, мне привиделось все? странный митинг в буфетной? тусклые лица? но хлеб? промасленные банки тушенки? Я вытащил бутылку пива. Открыл. Хорошее пиво. «Таежное». Потрогал подбородок. Ого, уже порядком оброс. Достал бритву, плеснул в ладонь пива, провел по лицу. Побреюсь по памяти. Не впервой. Но пивом – пивом, пожалуй, впервые. Та-ак, теперь взять горсть снега – благо сугроб уже рядом и управляться с форточкой я наловчился, – растереть щеки. Порядок. Начнем все сначала – раннее утро, директор говорит: «Рассчитывайте дней на пять...» Который сегодня день? Третий? Нормально. В значении обстоятельств! разумеется, а не целеуказаний.
И вдруг откуда-то сверху пролились странные, непривычные или полузабытые звуки. Та-а-ра-ра-ра-ра. Ра-ра-ра-ра-ра-а-а... И снова: та-а-ра-ра-ра-ра. Ра-ра-ра-ра-ра-ра-а-а... Мне-е декабрь ка...жет-ся ма-а-йе-еммм...
Я торопливо выбрался из кельи, на ощупь двинулся к лестнице. Поднялся на третий этаж. Музыка стала громче. Слева. Да, слева. Прошел еще несколько шагов. Пальцы, скользящие по стене, провалились в дверной проем, меня качнуло, и из-за дверей я услышал явственные сиплые голоса: «Семь пик... Семь треф... Мои... Без меня...» – и тронулся дальше.








