412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Юрий Калещук » Непрочитанные письма » Текст книги (страница 18)
Непрочитанные письма
  • Текст добавлен: 7 октября 2016, 14:12

Текст книги "Непрочитанные письма"


Автор книги: Юрий Калещук



сообщить о нарушении

Текущая страница: 18 (всего у книги 41 страниц)

– Баскетболисты! – хмыкнул я. Не мог я понять, откуда взялось это раздражение, и сдержать его тоже не сумел.

– Знаешь что? – сказал Лёвин. – Давай на Вах смотаемся. Вода теплая, я вчера проверял.

– Колонна же! – недоуменно сказал я.

– Ну и что – колонна? – искренне удивился Лёвин. – Украдут ее, что ли? Мужики и без меня знают, что им делать. К тому ж – это рядом. За час обернемся.

Вода, конечно же, была ледяная. Чему изумляться – в бочагах и на северных склонах распадков еще снег лежал. Лёвин растирался полотенцем и бормотал:

– А в Аме-ме-ме-мерике в речках не ку-ку-ку-купа-ются. Только в ба-ба-ба-бассейнах...

– Ты в Штатах бывал, что ли?

– Был. В прошлом декабре. Ту-ту-туристом. Что там замечательно – зажигалок навалом!

Потом он сказал:

– Хорошие мужики у Китаева. Только этого мало. Надо, чтоб коллектив был. Васильич как раз и гнет такую линию, тут у него хватка есть. Добьется своего – будет бригада. Не на месяц, не на квартал, не на год даже.

– А если они тебя обставят? Ты же привык быть первым.

– Привык... Не то слово. К этому привыкать нельзя. Не надо. Конечно, не очень-то уютно себя чувствуешь, когда тебе в затылок дышат, на пятки наступают... Но мы же не на стадионе, не на беговой дорожке, результат-то общий, суммарный. Когда одна бригада сработала лучше других, значит, и все управление лучше сработало. Так?

– Не всегда, – возразил я. – Можно все инженерно-технологические силы, все материальное обеспечение сосредоточить в одной бригаде – и вытащить ее незнамо куда. А остальные – посадить в галошу.

– Это крайности. Хотя такое бывает, верно. И инженерно-технологическую службу ты вовремя вспомнил. Хотя и не по тому поводу, по какому следует. Почему мы бурить стали больше? Появился опыт у исполнителей – да. Но самое главное – инженерно-технологическая служба качественно выросла. А ведь ума она набиралась, изучая предельные возможности лучших бригад. Понимаешь?

– Ага. Как говорится, доступно пониманию. Но почему же тогда разрыв между первой бригадой и последней едва ли не годовому заданию равен?

– Ну, чё пристал? – вздохнул Лёвин. – Да потому, что рост инженерно-технологической службы – только одно из условий выполнения задачи. Очень важное, но только одно! – Поглядел на часы. – Надо на сто тридцать шестой заглянуть. Временем располагаешь, Яклич?

– Вполне.

По дороге заговорили о многовахтовке.

Как раз накануне мы долго толковали об этом с Макарцевым – я-то в ту пору наивно полагал, что такой организационный ход сулит одни лишь приобретения (тогда система еще считалась шестивахтовой – четыре вахты основные, две подготовительные, однако кое в каких бригадах уже стали появляться седьмые, потом и восьмые вахты), а Макарцев с неожиданной резкостью заявил: «Туфта все это! А если по-научному – экстенсификация! И полная неразбериха. Кто первый, кто последний – если у одного восемьдесят тысяч метров и восемь вахт, а у другого шестьдесят тысяч на четыре вахты? По Малинину и Буренину ясно, что лучше сработала вторая бригада, но в главке про четыре действия арифметики давно уж забыли. Они на восемьдесят тысяч стойку сделают! И только!» Для меня это прозвучало как откровение. «Сергеич, – растерянно спросил я. – А как же это... сокращение непроизводительного времени?» Макарцев поглядел на меня сожалеюще и ответил вопросом на вопрос: «Зачем тебе это, а? Хочешь – как это говорится – проблему осветить, да? Ты мне лучше вот что скажи, Яклич: почему раньше были писатели-просветители, а теперь появились писатели-осветители? Освещают завод, стройку, тему. Выхватят из жизни какую-нибудь семистепенную подробность – и освещают, освещают... Не сердись, Яклич, но если по делу говорить, то количество вахт – четыре или восемь – само по себе ничего не решает. Тут столько нитей переплелось, и ни одну из них порвать нельзя – весь клубок рассыплется. Догадываешься, к чему я клоню?..»

Нет, тогда я ни о чем еще не догадывался и потому принялся расспрашивать Лёвина (а его успехи злые, завистливые языки непременно увязывали с многовахтовкой), что же сам он думает об этой пресловутой новинке. Лёвин устало, бесцветно, словно в тысячный раз, пояснил, что эффективнее всего, грамотнее и надежнее работать обычными четырьмя вахтами и что в первую голову надо укреплять вспомогательные звенья, налаживать связи со смежниками, приближать их – даже в самом прямом, территориальном смысле – к потребностям буровиков:

– А то додумались все базы в Вартовске сосредоточить! Вот и приходится гонять по пятьдесят – сто километров за любой ерундой.

На Самотлоре долго не утихали споры. Потребовались решение обкома, приказ министра, чтобы многовахтовая химера сгинула и Самотлор вернулся к классической по составу бригаде. Тут тоже не обошлось без вздохов и мрачных пророчеств – но бригада Левина как бурила больше всех, так и продолжала бурить, а через несколько лет взяла сто тысяч метров обычными четырьмя вахтами.

Правда, произошло это позднее, а тогда соперничество двух бригад было в самом разгаре, ревниво подсчитывались не только метры, но и каждый мешок химреагентов, отправленный Лёвину, и каждый турбобур, и каждое долото. Отношения порой обострялись донельзя. Была тут, думаю, доля и моей вины – многое тогда я не понимал или понимал плоско, судил о вещах не то чтобы предвзято, но вполне поверхностно, мои очерки в «Смене» о соревновании двух буровых бригад на Самотлоре читали довольно внимательно, и это не только льстило профессиональному тщеславию, но и приводило к разного рода столкновениям. До сих пор мне становится не по себе, когда я вспоминаю одно хмурое утро в кабинете тогдашнего начальника управления буровых работ Валентина Ивановича Хлюпина. Вместе с хозяином кабинета и главным инженером управления Александром Викторовичем Усольцевым мы спорим до хрипоты, подсчитывая все те же проклятые вахты у Китаева и у Лёвина. Усольцев, человек достаточно сдержанный и холодный, наступая на меня, яростно цедит, что он был буровиком уже в те годы, когда я не мог еще отличить долото от лопаты, а я, огрызаясь, сообщаю ему, что в ту пору, когда он учился отличать долото от лопаты, я пытался постичь разницу между форпиком и форзацем... Но когда бригада Китаева выполнила пятилетку (всего лишь за три года и пять месяцев, однако на целых полгода позднее левинской бригады), Лёвин первым приехал поздравить соперников с успехом. Вместе пели они тогда, смеялись, даже бороться затеяли, составив локти на шатком столе, ну, и сломали этот стол, конечно, под грохот беспечного смеха. Балагурили, подначивали друг друга, а Макарцев сказал Лёвину: «Ничё, Михалыч. Поглядим, как дальше выйдет. Еще не вечер». – «Поглядим, – отозвался Левин. – Только пусть Китаев не торопится из мастеров уходить. Слышишь, Васильич?..»

– Сергеич, – спросил Сорокин, – Китаев хорош в бурмастерах был? Личило ему это дело? А то мне как-то в Тюмени книжка попалась про вашу бригаду – там, кстати, и про тебя есть, Сергеич, – так в книжке Китаев, да и вы все только работой живете. Конфликты, конечно, есть, но тоже по работе... Я-то читал – это как в молодость вернулся, но потом подумал: неужто до сих пор пожар, пожар, пожар?..

– Книжку эту Яклич написал, – хмуро сказал Макарцев. – Фото – Лехмуса.

– Да?! – обрадовался Сорокин.

– Уж мне-то больше радости, – сказал я. – Живого читателя вижу.

– Ладно, обменялись любезностями, – проворчал Макарцев. – Давай по делу. Буровым мастером Китаев был отменным. Рос стремительно – тут ему обе его школы помогали: и институтская, и партийная. Если и робел поначалу, так это быстро прошло. Силу свою ощутил и не давал себя ломать. Умел ценить риск, как он выражался, «грамотно обеспеченный». Всегда мы с ним общий язык находили. Всегда... Правда, был один случай... Ладно. А что пожар... Так он до сих пор не угас.

– Да-а... – протянул Сорокин. – Совсем ты не переменился, Сергеич. И уж теперь, наверное, не переменишься никогда…

– Зря я тогда с Китаевым повздорил, – сказал Макарцев Сорокину. – Была, конечно, причина, но... Не мог я ему простить, что он вдруг из бригады ушел. Через неделю-другую, правда, вернулся, но уж тут между нами кошка величиной с теленка пробежала... Осадок какой-то остался. Жили-жили вместе, все пополам делили, а тут он как бы затаился, доверять перестал... Понимаю, что его допекло, но это теперь понимаю, тогда я его уход как личную обиду воспринял. Да не только я – многие мужики в бригаде. Он, наверное, даже не знал до той поры, как мы все в него верили. Ну, и слово за слово – расплевались. Зря. До сих пор это как заноза во мне. Ему ж трудно было тогда, а я как бы в сторонку. Да-а... В бригаду он, значит, вернулся, а бригада большая, на сто тысяч шли, сменных мастеров двое... Ну и оба – как на подбор. Их так и звали – «Пара гнедых, запряженных зарею». Сам понимаешь, что за клиенты! У одного как-то жена в отпуск уехала, так второй ему: «Ты ко мне перебирайся жить. Один ты там сопьешься». Ну и оба на неделю забурились... А тут еще Китаев впоролся в такую аварию – ох!

– Какая авария? – спросил Сорокин. – Что там было?

– Много чего было, – сказал я. – Для одной буровой даже слишком много...

– Дикая история, – сказал Макарцев. – Да-а... Я в отпуск ушел, дома сидел, даже не выходил никуда. Книжки читал. Толстые книжки...

– А Китаев что? – не отставал Сорокин.

– Про аварию тебе Яклич расскажет, – пояснил Макарцев. – Он в те дни на буровой у Китаева торчал...

– Всего не расскажешь и не опишешь... Такую кашу я первый раз видел...

– Да и мне нечасто доводилось, – сказал Макарцев.

– И в сторону от проектного азимута они ушли, – вспоминал я. – И в потерянный ствол снова зарезались... Ну а кончилось – выбросом. Тогда там, на скважине, весь инженерный буровой генералитет Тюмени собрался...

Год только народился, всего неделя прошла, но какой щедрой была эта неделя; за семь дней бригада Китаева пробурила больше трех тысяч метров. Только что завершенная бурением скважина стояла под окончательным каротажем, последними геофизическими испытаниями.

С них-то все и началось.

Не пошел у геофизиков один прибор – бывает, не пошел другой – тоже бывает. А время идет, инструмент на подсвечнике, ствол открыт, опасность разрушения ствола – реальное дело, и, чтобы отвести беду, надо регулярно промывать скважину, восстанавливать надежность глинистой корки ствола. Но для этого надо извлечь из скважины геофизические приборы, навернуть квадрат, пару свечей смайнать для верности, пустить насосы и мыть аккуратненько, не форсируя рост давления. Час-другой на эти занятия уйдет непременно. А теперь представьте их состояние – состояние мужиков на ночной январской буровой в центре Самотлора: неделя прошла на едином дыхании – что такое час? ерунда? нет, это время, за час можно уйти далеко вперед, а можно и на месте остаться. Оставаться на месте не хотелось. Хотелось вперед. А тут еще и геофизики обычную свою песнь завели: мол, вот-вот они закончат – и тогда берите свою драгоценную скважину, делайте с нею что хотите. Сейчас-сейчас. Еще сейчас-сейчас. И еще сейчас-сейчас.

Так сутки и миновали.

За сутки стенки скважины деградировали, кое-где в стволе появились сужения. Когда стали майнать инструмент на проработку скважины, поток раствора погнал впереди себя шлам с обвалившихся стенок, образовалась пробка, раствор заметался в поисках выхода, но вверх пути нет, вниз тоже – и раствор, напрягшись, разорвал пласт, хлынул в каверну. На вышке сразу почувствовали неладное – циркуляция раствора прекратилась, перестал он возвращаться в приемные мерники по затрубному пространству, мелели и пересыхали желоба, буровой рукав, нависший над ротором, то дергался нервозно, то обреченно затихал.

С похожими сложностями они сталкивались не раз и знали, что им теперь предстоит: осторожно поднять инструмент, промыться, восстановить циркуляцию раствора, начать медленный спуск с проработкой. Так и сделали. Хотя нет, совершенный вид глагола здесь не более чем иллюзия, – так они и делали: поднимали, мыли, опускали, теряли циркуляцию и вновь восстанавливали, приучали себя не торопиться, терпеть, – и тот час, который сберегли они во время каротажей, разросся уже до двух потерянных вахт, до четырех, до недели... Инструмент шел трудно, словно не в свой ствол возвращались они, а по новой бурили. Остановились. Сделали замер. Так и есть – азимут прежний, а угол другой. Разница – самая малость, но пошли теперь вторым стволом, а это значит – начали все сначала, воротившись в прошлый, прожитый уже год... Пробурили полторы тысячи метров, тысячу шестьсот... В вахту Сухорукова инструмент резко провалился, своим весом прошел метра четыре и снова увяз. Еще чуть-чуть поелозили – встали окончательно: ни вверх, ни вниз нет хода.

Потом поняли, что означало то свободное падение в четырехметровом интервале, – случайно они зарезались в старый ствол, и теперь все газовые шапки самотлорского купола вскрыты и нет от них никакой защиты. Но тогда главной заботой у них было другое: постараться скорее освободить инструмент. Начали готовиться к нефтяной ванне. Не успели ее поставить.

К счастью.

Нефтяная ванна, вы же понимаете, термин условный, никто не собирался в нефти трубы купать. Это так делается: в раствор закачивается несколько кубов нефти, она улучшает смазку и тем самым должна помочь освобождению бурового инструмента. Но попутно нефть уменьшает удельный вес раствора, одна из главных задач которого удерживать в равновесии противодавление пласта. А если в старом, уже неделю открытом, стволе накопился газ?

Вот он-то и начал работать. Проник через тот злополучный четырехметровый интервал в новую скважину, потеснил раствор, не рассчитанный на такое противодавление (хорошо еще, не успели нефть ввести – развязка была бы куда стремительнее), закипели пузырящиеся желоба, ударился в легкомысленный пляс массивный роторный стол...

Все.

Выброс!

Но тут и они показали, что не лыком шиты: успели утяжелить раствор баритом, довели удельный вес до одного-тридцяти... газ укротили. Однако инструмент был прихвачен намертво, оба ствола потеряны навсегда – старый, две тысячи сто метров, и новый, где успели пройти до тысячи шестисот...

Ау, читатель!

Вам еще не навязли в зубах каротажи, манифольды, квадраты, каверны, азимуты, газовые купола и нефтяные ванны?

Вот уже и редактор решительно занес безжалостный карандаш: «Технология! Кому это понятно? Кому интересно?..»

Не торопитесь, редактор.

Наберитесь терпения, читатель.

Лет двадцать назад, когда я впервые увидел буровую вышку – было это на Сахалине, близ поселка Мухто (боюсь, его больше нет на картах, даже самых подробных), то первый разговор с буровиками меня поразил настолько, что я долго не мог избавиться от ощущения, будто со мной говорили на японском языке: ни одного слова не понял я и никакой связи между упоминаемыми предметами и понятиями не уловил. Я пробыл там две недели и к концу этого срока заметил, что мои собеседники перешли на английский язык – сотни три слов языка Герберта Уэллса или хотя бы Артура Конан Дойла застряли в голове со школьной поры, и оттого я начал смутно разбираться в происходящем, точнее говоря, в отдельных, точечных эпизодах, однако связь между ними была для меня по-прежнему непостижима. Я добросовестно записал в блокнот все услышанные монологи и диалоги – и все же писать о той поездке ничего не стал, пока не побывал на острове в третий или четвертый раз. Тогда я понял, что, не разобравшись в сути и подробностях дела, которым заняты герои, я никогда не сумею рассказать о них ничего путного.

На Самотлоре я жадно впитывал каждую техническую и технологическую подробность, допытывался до первопричин той или иной производственной ситуации и, видимо, настолько увлекся этим занятием, что, готовя к печати книжечку, о которой упомянул Сорокин, замусорил ее сносками – объяснениями любого технического термина или технологического процесса.

Эффект эта затея имела совершенно обратный.

Старший мой брат, один из первых читателей книжки, прислал мне письмо, где, сдержанно сказав разные добрые слова, заметил прямо: «Спецтерминология сыплется, как из рваного мешка, но суть дела не всегда становится ясной: что-то от чего-то оторвалось, куда-то упало – ну и что? Да не только в этом дело! Помнишь: «Раздернуть шкоты! Брасы – на правую!» – это только нам с тобой казалось музыкой, а ведь многие, споткнувшись об какой-нибудь «кофелнагель», равнодушно откладывали Станюковича в сторону – и навсегда...» Было тут над чем задуматься.

Впоследствии, когда мне посчастливилось попасть на несколько месяцев в нефтеразведочную экспедицию на север Ямала и моим рабочим местом стал не письменный стол, а подсвечник буровой вышки, орудием труда не перо или машинка, а стальной крючок для захвата труб, многое из того, о чем я уже писал, я внезапно почувствовал, ощутил своими плечами, руками, кожей. И теперь, пытаясь писать об этой своей затее, я стремился передать и чувствование технологии, и ее роль во взаимоотношениях людей, и ощущение техники, как союзника твоего и как твоего врага. Но мой друг, Поэт-Автогонщик, с которым в ту позднюю осень коротали мы вечера в уютном домике на берегу Рижского залива, прочитав первые главы, решительно заявил:

– Да пойми же ты наконец: в технологии никогда ничего не кроется! Там нет тайны. Там нет даже начальных толчков, которые бы определили человеческие отношения. Все в людях – и тайны, и открытия. Лучшее движение материала – характер человека. Это только кажется, будто технологический процесс способен влиять на что-либо людское. Самый простой человеческий экземпляр любопытнее дьявольски сложной технологической операции. Понимаешь? Технология только фон профессионального быта, не более того. Даже если речь идет о человеке, для которого работа – род существования. Технологическая точность и последовательность, по-моему, нужны лишь для выявления фона, ну и еще для того, чтобы родилось доверие к твоей компетентности...

Я пробовал возразить:

Ты не учитываешь, что взаимоотношения человека с техникой сильно переменились. Погуще они стали, что ли... Возможности техники теперь столь чудовищны, что они – как бы это сказать? – не совмещаются с представлениями человека, бытовавшими всего лишь пятнадцать – двадцать лет назад, не укладываются в его воображении. Знаешь, что леса на земле уничтожаются со скоростью двадцать гектаров в минуту? Кто это делает? Человек, вооруженный техникой? Нет, техника, подавившая волю человека, вселившая в его слабую душу эйфорическое чувство власти над природой. Ерунда, он над нею не властен. Он всего лишь часть ее, но, не осознавая себя ею, с холодным любопытством наблюдает, как ему отпиливают руку или ногу...

Скрипел под ногами мерзлый песок, вялые волны бесшумно накатывались на пологий берег; чуть поодаль белела спасательная станция – спичечный коробок на сваях, с крутой лестницей без перил; тусклый желтоватый свет был скупо разлит за окнами станции.

– Разве спасатели не уходят с закрытием сезона? – удивился я. – Теперь-то что им тут делать? Никто за буи не заплывает, лодок не переворачивает, не теряет сознания от солнечного удара...

– Это души утопленников в карты режутся, – мрачно пошутил мой друг. – В кинга или фрап... Хотя постой! Гляди, – он махнул рукой в колеблющуюся мглу.

В сумеречном море мерцало нечто белое, расплывчатое; приблизившись к берегу, смутное пятно оформилось в коренастую голую фигуру; с довольным фырканьем человек разгребал густые тяжелые воды.

Я поежился. А мой друг сказал насмешливо:

Природа знать не знает о былом.

Ей чужды наши призрачные годы,

И перед ней мы смутно сознаем

Самих себя – лишь грезою природы.

Голый человек выбрался на песок и, издав воинственный горловой звук, неуклюже засеменил к спасательной станции. Там уже открылась дверь, и на шаткую лестницу пал свет, и полотенце было распахнуто любящими руками, взлетая и опускаясь под ветром, как крылья птицы.

– Не-а, – сказал я. – Это не часть, не греза природы. Это ее властелин. Сейчас он разотрется до красноты, завернется в теплый халат, шлепнет стакан, потом лениво ткнет пальцем в клавиш магнитофона, извлечет из него что-нибудь насчет того, что лучше гор могут быть только горы.

Я ошибся. Со спасательной станции донеслись меланхолическая дробь барабана, бесстрастные синтетические звуки ионики и сладковатые причитания какого-нибудь Дугласа Кларка: «Гив ми, гив ми уан чане ту би виз ю-ю, бикос, бикос а-ай лав ю...»

– Вот ты и не прав, – не замедлил отметить мой друг.

– Прекрасно, – мрачно пробормотал я. – Я рад, что оказался неправ. Не для таких, как он, та песня.

– Ты дважды не прав, – повторил мой друг. – Пить от тоже не станет – переоденется да прыгнет в автомобиль, рванет в настоящую жизнь, где он и впрямь подлинный хозяин.

– Тютчев, по счастью, не подозревал, что существо, вообразившее себя «грезой природы», рявкнет однажды: «Покорить! Поправить! Горы передвинуть! Реки повернуть вспять!» И сей «сон золотой» техника ему навеет... Тебе не кажется, что техника постепенно перестает быть управляемой?

– Ерунда!

– Конечно, мы стараемся не замечать этого, не хотим признаваться, что и в нас что-то сдвинулось...

Под спасательной станцией зажглись мощные фары, заурчал двигатель, машина резко набрала скорость и. визжа металлом, скрипя резиной, развернулась на сто восемьдесят градусов на крохотном пятачке и рванула в узкий промежуток меж дюнами.

– Толково! – прокомментировал мой друг. – Я этот трюк знаю. Хочешь, объясню, как делается? Набираешь скорость, круто выворачиваешь руль – по тормозам! и снова по газам!

– Конечно, кнопки и рычаги нажимает человек. Но мы прозевали – понимаешь, прохлопали! – тот миг, когда, передав технике часть своих забот, мы и ответственность свою ей передали. Размыто в вас это чувство, мы его в киловатт-часы перевели, тонно-километры в метры в секунду.

– Это ты к чему? – сухо спросил мой друг.

– Не знаю, как тебе объяснить... Вот ты рассказывал, как однажды грибы собирал, не выходя из машины. Тогда мне занятно было, но вообще-то история жутковатая: ведь не тебе не хотелось вылезать из автомобиля, а он тебя не пускал.

– Ну, это уже мистика. На деле куда проще. Я с шестнадцати лет за рулем, и все, что связано с машиной, для меня абсолютно естественно, я бы даже сказал, обыденно. Автоматизм движений, уже не фиксируемый сознанием, – так это же облегчает жизнь, высвобождает твой мозг для других дел и забот. А ты поднял дубину и предлагаешь...

– ...крушить машины? Кувалдой по компьютеру? Нет, я совсем не о том. Скорее об обратном. О признании и за техникой, и за природой равных с нами прав партнерства. По-моему, надо без всякого снобизма, высокомерия постараться понять технологические связи, или, как выражаются театральные режиссеры и футбольные комментаторы, – прочувствовать их, сделать не то чтобы управляемыми, а хотя бы гармоничными...

– Ну да, – засмеялся мой друг. – Мне надо срочно устанавливать сентиментальные контакты с моими «Жигулями». Кстати, как это надо делать – комплексно или поэтапно? Сначала заключить любовное соглашение с зажиганием, потом с распредвалом...

– Зря паясничаешь. Я вполне серьезно.

– Ты просто начитался фантастики: бунт машин, восстание роботов, Чапек, Азимов, Бредбери, ну и Кто-Там-Еще...

– Да человек порой даже не подозревает, насколько зависит от техники! Он уже не идеализирует ее возможности, как нередко бывало раньше. Он просто преувеличивает свою власть над нею. Вспомни, какая трагедия произошла в Нью-Йорке, когда там какая-то дурацкая пробка перегорела, и весь город погрузился во тьму, остановились лифты, потекли холодильники, остыли плиты, замерла жизнь, – но лишь затем, чтобы через мгновение после шока обернуться зловещей своей стороной – начались грабежи, насилия, убийства. А толчком для этого выверта социальной технология послужило что? Перегорела пробка! Ну, не пробка – фидер выбило из-за перегрузки. Но перегрузки какой? Энергетической? Технологической? Социальной?

– Мне кажется, пример вообще некорректен. Частное происшествие ты экстраполируешь на всеобщую тенденцию. Это, старина, преувеличение. Проще надо! Проще!.. И потом: какое отношение имеет это к предмету нашего разговора?

– Самое что ни на есть прямое! Без всякой экстраполяции. Я убежден, что в современной драме, будь она документирована, будь беллетризована, технология является не фоном, а участником событий. Потому-то я и хочу показать производственный процесс изнутри, в переплетении человеческих судеб и технологических связей.

– Я думаю, – жестко сказал мой друг, – что опенка «написано изнутри» не всегда комплиментарна. Читатель-то человек со стороны. И чтобы ему соединиться с автором методом подстановки – а только тогда и случается полноценное восприятие, – не следует ли его, сторонними глазами поглядеть на специальный предмет?

Тут мне крыть было нечем.

И все же много позднее, когда с другим поэтом, Краснопресненским Затворником, довелось мне попасть ночью на северную буровую и он, увидев тускло расцвеченный, уходящий в неведомую высь силуэт, услыхав зловещие, непонятно откуда возникающие звуки, потрясенно воскликнул: «Да это же Босх!» – я снова вспомнил неоконченный разговор на холодном, продутом промозглыми ветрами берегу Рижского залива. Почему Краснопресненскому Затворнику смутный абрис ночной буровой напомнил картины одного из самых странных и страшных художников, чья жизнь и творчество совпали с мучительной агонией мировоззрения средних веков? Только ли потому, что для нас стала уже привычной модернизация эстетического мышления? В кафедральном соборе, в Гранаде, я видел картину на традиционный библейский сюжет «Снятие с креста», но персонажи, изображенные на полотне, подозрительно напоминали футболистов, на руках уносящих с поля своего травмированного товарища, – так Пеле уносили с «Уэмбли» во время трагического для бразильцев матча с португальцами на английском чемпионате мира. Или, быть может, Краснопресненский Затворник, едва разглядев таинственный механизм и еще не зная его назначения, интуитивно почувствовал, предощутил глубинные, корневые связи буровой вышки с давно прошедшими на земле временами? Между прочим, один испанский монах в конце XVI века писал о Босхе: «По моему мнению, разница между живописью этого человека и других заключается в том, что «другие пытаются, насколько возможно, писать человека, как он выглядит снаружи, в то время как он имеет мужество писать его таким, каков он внутри...» Не знаю, прав ли тот монах – понять его внутренний мир мне еще сложнее, нежели восстановить потаенный смысл загадочных картин художника. В одной из последних своих работ, в непостижимых «Садах земных наслаждений», Босх превратил рай в некое подобие ботанического сада: и первый, беглый взгляд на эту часть триптиха рождает ощущение благостного покоя и гармонии – голубые, розовые, мягкие желтые и светло-коричневые цвета, белый слон и белый жираф, доброжелательно взирающие друг на друга, строгая симметрия построения, лошади и олени на мирном водопое и стая ласточек в красивом изгибе, – но чуть в глубине, на той же тихой лужайке, нечто похожее то ли на человекообразную обезьяну, то ли на обезьяноподобного человека деловито вкушает кровь своей жертвы, а из голубых вод выползают на берег трехглавый тритон и прочие мерзкие гады; в чистилище бесшабашно плодятся невиданные существа – полурастения, полуживотные, полумеханизмы, рассекают небо крылатая рыба и птицеконь и человек-птица – жутью веет от этих фантазий, – но то всего лишь чистилище, ад – дальше, ад – справа; вдали трепещет дымное пламя, рушится, гибнет незнаемый мир, а в аду царит жесткий бюрократический порядок – даже грешники распределены в строгом соответствии с видами прегрешений, и характер наказаний для них выдерживается с формалистической пунктуальностью какой-нибудь конторы. Кухонная утварь, дверной ключ, предметы домашнего обихода, странным образом усовершенствованные обыденные изделия из дерева и металла наделены здесь куда большими правами, нежели одушевленные существа, и эти механизированные идолища не ведают никаких сомнений... Быть может, то было зашифрованное письмо художника в будущее? Письмо-предупреждение о грядущей машинной цивилизации, которая отчуждает человека и от природы, и друг от друга?.. Но искусство восстает против такого отчуждения, и чувства наши восстают. Человек начинает осознавать себя человеком лишь с той поры, когда, вросши в свой век, он ощущает себя началом и продолжением никогда не затухающей жизни. «Когда крестоносцев ряды достигли пустынь аравийских, я был лишь потоком воды на вымокших пашнях российских. Не медля и не торопясь, стекал я по мокрому склону, – распаханной вотчины князь, наследник безродной соломы...» Эти стихи написал Краснопресненский Затворник, а я вспомнил их, когда мы вдвоем молча глядели на ночную буровую; шло бурение, где-то на глубине двух с половиной тысяч метров нехотя расступались мергеля, чешуйчатые глины, и дрожь инструмента, передававшаяся за две с половиной тысячи метров руке бурильщика, означала прерывистое дыхание давно ушедших эпох... Так отчего же для Поэта-Автогонщика техническая экспансия не представляла никакой загадки? Разве сам он, того не подозревая, давно превратился в автокентавра и слова его – неосознанное лукавство, чтобы предотвратить случайное проникновение в запретную тайну? Вряд ли. Ведь это он некогда писал: «Когда дюраль в заглохшем «Ту» утратит вес и чувство гнета, ты ощутишь, как снег во рту, печаль свободного полета. Нет, не испуг – печаль, провис. Внизу земля твоя на тракте. Так отрешенно смотрит вниз задумавшийся птеродактиль...» Каждый из нас невидимыми, неощущаемыми, неосознанными крепями соединен и с экономикой всей страны, и с технологическими процессами, бурлящими неведомо где и зачем, и с прошлым, затаившимся в сознании, и с будущим, в которое нам суждено войти в братском, равноправном союзе с техникой и природой: Для этого предстоит понять не только формальные, выраженные утилитарным назначением, связи с нами, но и кровную соединенность: мы в ответе не только за тех, кого приручили, но и за то, что придумали, – за все рожденное умом человека и его неистребимой жаждой переустройства мира...

Здесь, на январской буровой в центре Самотлора, произошел лишь крохотный эпизод, робкая попытка техники, созданной человеческими руками, выйти из-под его подчинения. Были заурядные просчеты? Да. Ошибки ума или памяти? Да. Но плата за них предстояла куда большая, нежели можно было бы вообразить.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю