Текст книги "Непрочитанные письма"
Автор книги: Юрий Калещук
Жанры:
Советская классическая проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 27 (всего у книги 41 страниц)
– Так уж сразу... – усомнился я.
– Ладно. Посмотришь – тогда поговорим... А что за историю ты обещал? Про Ренессанс. Кто такой Воеводов? Киноактер?
– Сосед мой по кубрику. Наверное, я рассказывал уже. Давно это было, еще когда я на рыболовецком траулере в Норвежском море болтался.
– Ну и?..
– Сначала я Сеню опишу. Хотя внешне – ничего, чтоб из ряда вон. Здоровенный амбал с рыжей бородой. Между прочим, большой любитель чтения. Только должен сказать тебе, Сергеич, интерес Воеводова к мировой литературе носил довольно своеобразный характер. Взаимоотношения главных ли героев, эпизодических персонажей разного пола занимали его лишь до той поры, пока не развязывался главный, на взгляд Сени, драматургический узел – происходило между ними что или не происходило.
– А ты попроще не можешь, Юра? – ехидно заметила Геля. – Происходило... Не происходило... Давай прямее. Ведь я жена буровика. Чего меня стесняться?
– Будет тебе, Геля, придираться, – взмолился я.
– И не думала. Просто твой Воеводов меня заинтересовал. Так что давай продолжай.
– Ангелина, – сказал Макарцев. – Ты бы это... а?
– Я вся внимание.
– Словом, в один прекрасный день – а день действительно был прекрасный: конец апреля, солнце, полный штиль, конец рейса, все свои сетки мы уже пошкерили, ловить нам нечем, ждем только, когда придет разрешение на уход с промысла в порт – сидим мы с Сеней Воеводовым на пеленгаторном мостике, и Сеня придирчиво проверяет, научился ли я за рейс вязать узлы, гаши, сплесени, разные там кнопы и мусинги. Надо сказать, что матрос Сеня был первоклассный. Редкий матрос. Да-а... И в безмятежную эту минуту Сеня неожиданно спрашивает меня: «Вот ты, Юра, значит, учился, много ездил, в газете работал и вообще все знаешь...» После такого вступления я несколько насторожился – и не зря. Потому что Сеня спросил: «А скажи мне, что такое Ренессанс?» Я обалдело поглядел на него, ожидая подвоха. Но лицо Воеводова было пытливо и сосредоточенно. Я и начал – про Данте и про Петрарку, про Лауру и Беатриче, про Рафаэля и Тициана – про все, что знал, про все, что вспомнил, про все, что придумал. Долго говорил, а Воеводов слушал, затаясь, и мне казалось, что на его обыкновенно плутоватой физиономии отражаются печаль и смятение. А когда я иссяк, Сеня молчал целую вечность, потом сплюнул за борт и сказал вдохновенно: «Да-а... Вот когда бабы были, а?..»
– Да тогда мужики были, – заявила Геля, – не то что сейчас.
– Ренессанс, – вздохнул Макарцев. И спросил: – Ну, а ты тогда, в мае – нормально добрался? Китаева в Хантах застал?
– Застал. Потом еще в Вартовске был, с Метрусом пообщался, с Сиваком разговаривал. В Сургут залетал. Лёвина видел.
– Путилов, наш новый начальник, тоже из Сургута. Только из другого УБР. Главным механиком был.
– А у Михалыча здорово дело поставлено. Я просто удивляться не переставал – неужели, думаю, так работать можно? Оказывается, можно. Если, как ты выражаешься, с умом. И РИТСы у него давно на месторождениях, и с комплектовкой порядок, и геофизики Швейцарию из себя не изображают... Между прочим, я рассказывал Лёвину, что ты тоже собираешься РИТС на Талинке посадить, со всеми сопутствующими подразделениями.
– Собирался... До сих пор собираюсь, – заметно помрачнев, буркнул Макарцев. – В этом году так ничего и не вышло.
– Может, теперь получится... – сочувственно сказал я.
– Ага, – включилась Геля, – Теперь. Или потом. Какая разница – когда? Вся жизнь впереди. У вас только еще Ренессанс. Вы же собираетесь жить вечно, милые мальчики. Простите, но мужиками я назвать вас не могу. Не потому, что меня коробит от этого слова – и не такие слыхала. Не могу – и все. Неужели вы не понимаете: время уходит. У-хо-дит. Безвозвратно. В никуда.
– Конечно, уходит, – сказал я. – И каждый час уносит частичку бытия...
– Нет, с вами невозможно разговаривать! – закричала Геля. – Вы ничего не понимаете. И никогда ничего не поймете. Уходит время – это уходит то, что могло быть, но уже не будет. Не будет! Никогда! Ваши РИТСы, ЦИТСы, трубы, турбобуры, колонны – они-то всегда будут. И споры ваши дурацкие будут: выполним – не выполним, сумеем – не сумеем. И новые начальники будут. С новыми замечательными идеями. Какими? Пожалуйста: «Работать надо! А не...» Работа всегда будет! А жизнь? Чем дальше, тем больше «не»? Этого я уже не смогу, этим не стану, этого не успею – не, не, не!
– Геля, – сказал я. – Но иного-то выбора нет. Иначе Макарцев был бы не Макарцев, а не знаю кто. Сидоров, предположим. Оставаться собой – это тоже не так уж мало.
– Что?!
– Ну да. Самим собой.
– И со всех ног мчаться выполнять новые замечательные идеи новых замечательных начальников?
– Знаешь, Геля, один вполне образованный человек говорил, что любые изменения и тенденции надо принимать в значении обстоятельств, а не целеуказаний...
– Один! Вполне! Образованный! Человек! Говорил! Быть! Самим! Собой! И! Повторять! Чужие! Слова! Эх! Мальчики-мальчики... Ну вас всех!
– Ой, Геля, совсем я позабыл, – сказал Макарцев. – Я такой интересный журнал привез. – Он достал из кармана полушубка скрученный в трубочку номер «Огонька», развернул. – Гляди! Тут про юбилей суворовских училищ. Большая статья. Ты только посмотри, Геля, какие люди из кадетов вышли! Доктора наук, изобретатели, генералы... Может, и я, если бы не «закон миллион двести», тоже носил бы сейчас штаны с лампасами…
– Во-во, – сказала Геля. – Только штанов с лампасами тебе не хватает. Остальное все уже есть. Ладно. Пойду-ка я ужин готовить. Вам, конечно, столь низких материй не понять, вы другими категориями живете. Тенденции! Целеуказания! Однако жрать небось тоже хотите. Подождите немного. Поиграйте пока в песочек, или ручеечек, или пятнашки... Валяйте.
И Геля величественно удалилась на кухню.
Макарцев рылся в пластинках. Я знал, что он ищет. И не ошибся: пронзительная печаль расставания и гордая отвага уходящих, ожидание и вера, тревога и горечь, промельк света и туманная, туманная мгла дороги – все это называлось «Прощание славянки»...
– А я о нахимовском мечтал, – сказал я. – Еще в школу не начинал ходить, уже планы строил: закончу семь классов, поеду в Ленинград, поступать в нахимовское училище.
– Да? А почему именно в нахимовское, Яклич?
– Не знаю. Наверное, потому, что старший брат мой после четырнадцати в мореходку подался. Во Владивосток. И потом – почти все детство мое у моря прошло. Сначала Охотск, после Сахалин. Да и первые книги мои были соответствующие – дневники Кука, Невельского, Беллинсгаузена... А главной книгой своей я считал «Водителей фрегатов». То была первая книга, которую я сам купил.
– Сахалин – это какое время было?
– Сразу после войны. Почти сразу...
Разгрузка закончилась поздно вечером.
Дом на холме, занявшийся днем и полыхавший часа полтора, посылая в небо длинные белые искры, давно догорел, но сейчас, в темноте, было видно, как вспыхивало там время от времени багровое пламя, словно кто-то помешивал огромной кочергой остывающие угли.
Прижавшись правым бортом к исковерканному причалу, стояла в порту одинокая «Одесса», лендлизовский сухогруз типа «либерти», приписанный к Владивостоку, и целый день из кубриков и кают, твиндеков и спардеков спускались по трапам люди; скрипуче ворочались стрелы, под нескончаемое «вира-майна» доставляя на землю громоздкие, неуклюжие, не поддающиеся разборке комоды и жестяные ванны, набитые цветастыми узлами, тазы и лопаты, патефоны и железные кровати. Четыре огромных сибирских кота уже превосходно обжились на берегу и сейчас гнусно орали где-то в темноте причала, выясняя свои запутанные кошачьи отношения.
На крыле, у входа в рубку, сидел на корточках вахтенный матрос в распахнутом полушубке, ковыряя складным ножом в банке с тушенкой. На меня он посмотрел одним глазом и ничего не сказал. Я пришел сюда утром и простоял весь день. Вахтенные сменялись, передавая друг другу полушубок и меня заодно.
С мостика пожар был виден хорошо, были видны и люди, стоявшие густой толпой вокруг обреченного дома; что-то я не заметил, чтобы хоть кто-то из них пытался помешать огню.
Отсюда открывался и весь город – маленькие деревянные, прилепившиеся друг к другу, потемневшие от угольной пыли времянки, шатко карабкающиеся на сопки и ускользающие в распадок; город был низкорослый, поверженный, чужой, но у него было русское имя – Корсаков. Днем в гавани, у дальней стенки, над которой криво возвышалась зазубренная громада взорванного крана, стояли, пришвартовавшись кормой, два корабля, серые, приземистые, длинные, стремительные, как искры затухающего пожара, со скошенными к корме трубами; с наступлением сумерек они ушли в море.
Я забыл, что тогда было мне семь лет, что видел я все по-другому и думал о виденном по-другому; в тот день, летом 1946-го, город еще по инерции называли Отомари, хотя он всегда был Корсаковой; я многое позабыл, но все это было.
Шум выгрузки угас, стали слышны голоса на берегу, слова были неразличимы, но интонация отчетливая, командная. Заурчали моторы «студебеккеров». Днем я видел, как пришли в порт пять или шесть таких машин, но не придал значения причине, по которой они здесь появились.
А они пришли за нами.
Утром вернутся из патрулирования эсминцы и лихо ошвартуются кормой к причалу, а потом «Одесса» выйдет в море.
«Одесса» выйдет в море, но уже без меня.
– Я тебя везде ищу! – заорал над ухом Толька, закадычный дружок мой Толька Сухачев. – Пошли! Мы сейчас выезжаем! Мы с тобой в кабинке сидеть будем!
За воротами порта дорога повернула направо и пошла вдоль полосы прибоя; сладковатый запах морской капусты врывался в кабину через разбитое стекло. Колонна шла медленно, дорога петляла, повторяя очертания берега, прижатая к нему нависшими слева сопками; потом начался затяжной подъем...
Утро было наполнено вжиквжиканьем пил, запахами разделываемого дерева, стуком топоров и дымом костров, на которых готовили пищу.
То было утро открытий.
Мы обнаружили круглый мыс, таинственный пятачок, поросший полынью и кривыми березами; он казался неприступным – круто обрывался в море, а от берега и остального мира его отделял глубокий овраг, по дну которого вилась неприметная тропка. Зато мы установили, что с круглого мыса хорошо виден залив и силуэты судов, подходивших к Корсакову. Во время отлива мы нашли застрявший среди камней большой деревянный ящик неизвестного происхождения и назначения; спустив его на воду и оттолкнувшись от берега тяжелой доской, мы увидели, что ящик (немедленно переаттестованный в корвет) превосходно выдерживает нас двоих.
Над высоким берегом поднимался белый туманный дым костров, над высоким берегом поднимались белые срубы. На неприступном круглом мысу стоял человек и махал нам рукой: счастливого плавания!
– Ты видишь, – сказал я Тольке, – он желает нам попутного ветра, спокойного моря и семь футов под килем. Поднять паруса!
– Парусов нет, – возразил Толька; ему никогда не хватало фантазии. – И киля тоже нет. Человек на мысу грозит нам кулаком. По-моему, это отец.
– Кузьма Ефремович? Кулаком? – недоверчиво переспросил я. Пожалуй, это мне не хватало фантазии.
– Надо возвращаться, – твердо сказал Толька.
С берега потянул легкий ветер. Вместе с запахом стружки он принес аромат печенного на углях мяса.
Э-г-гей, оставшиеся на берегу! Готовьте мяса побольше и рому покрепче. Нам предстоят дальние плавания!
Нам предстояли дальние плавания.
Мне часто снился потом таинственный берег, оставшийся на другом конце карты страны; я не знал, что увижу, что собираюсь увидеть на том берегу: наверное, это просто необходимо – побывать там, где ты жил раньше, долго ли коротко ли, однако там ты, быть может, впервые задумался над понятием «родина» и неожиданно осознал беспредельность пространства начинающегося за порогом... Много, лет спустя я снова попал в Корсаков; все или почти все, что не сгорело здесь когда-то, было сметено бульдозерами, на сопки поднимались бравые, светлые, скучноватые дома, на пустыре в центре города буйно праздновал наступление лета одичавший сквер, похожий на непроходимые джунгли, – я помнил лишь обреченные ряды тоненьких прутиков, поспешно посаженных в сухую землю во время одного из многочисленных воскресников; кажется, какой-то из прутиков посадили мы вместе с Лелькой, – вероятно, по случаю недолгого примирения; школа была неподалеку, хотя тогда жили мы на окраине, да и сейчас это был край города, дальше начиналось море.
У ворот порта я долго объяснялся с шоферами грузовиков, идущих в сторону мыса Анива, – я не знал новых названий, а для них были неведомы старые – Меррей, Накасон, однако все как-то устроилось, и вот уже остался справа Корсаковский порт, в котором было тесно от сухогрузов и танкеров, лесовозов и рыбных траулеров; мы ехали вдоль берега извилистой дорогой, сжатой в узкую ленту осыпающимися желтоватыми горами и морем; был отлив, и пахло морской капустой; мы ехали мимо выброшенного штормом на камни ржавого катерка, мимо маленького магазина, одиноко стоявшего у дороги, там торговали кашмилоновыми кофтами, банановым джемом и учебниками для четвертого класса; питом начался затяжной подъем...
Ничего не осталось, ни следов, ни проплешин от крохотного поселочка, наскоро возведенного близ Круглого мыса привычными ко всему руками; не нашел я и глубокого оврага, а на Крутом мысу росли низенькие березы, серая ломкая трава, торчали острые стрелы молодых незнакомых кустов.
Он был крохотный, этот Круглый мыс, всего-то дюжина шагов в ширину.
– Так почему же ты в нахимовское не поступил? – спросил Макарцев. – Передумал?
– Зрение подвело. Как раз после седьмого класса это обнаружилось. Для меня то была страшная неожиданность. Вся жизнь, можно сказать, пошла не туда.
– Не повезло тебе, Яклич. Сейчас бы, поди, крейсером командовал...
– He-а. Эсминцем. Больше всех кораблей я любил почему-то эскадренные миноносцы. И, конечно, парусные корабли всех рангов. Знаешь ли ты, кстати, Сергеич, что слово «корабль», если говорить строго, может употребляться только в значении военного или парусного. Все остальные – суда: торговые, рыболовные, пассажирские, транспортные суда. А парусники – это корабли. Мой брат в первую практику, да и во вторую тоже, на паруснике ходил. Шхуна-барк «Секстан», до сих пор помню. Тогдашние письма брата я как романы читал. Тому уж лет сорок прошло, но и для брата те парусные месяцы навсегда в память врезались. Ну, а для меня, сам понимаешь, все, что со старшим братом связано, особое значение имело...
– Где он теперь? – спросил Макарцев.
– Либо в Гвинейском заливе, либо еще подалее... В море, одним словом.
– Тоже жизнь...
– Бывать дома ему приходится нечасто. За все года я только один случай запомнил, когда брат едва ли не с осени по осень находился на берегу – и то из-за несчастного случая. Ногу ему сильно помяло на плавбазе, долго она не заживала – вот тогда-то он и оказался с нами в Корсакове. Я ужасно рад был, ну, а он-то, как я теперь понимаю, томился, хотя виду не подавал, какие-то игры для меня придумывал, затеял выпускать рукописный домашний журнал «Чайка», все честь по чести, даже роман с продолжением в журнале был, «Новые приключения капитана Врунгеля».
– Новые?
– Ну да. Брат сочинил. Надо сказать, что старые, Андрея Сергеевича Некрасова, я значительно позднее прочитал... Еще он начал розыски батареи мичмана Максимова...
– Что за батарея?
– Ты слышал, наверное, историю крейсера «Новик»? Того самого, который во время русско-японской войны в одиночку пытался пробиться во Владивосток? Команде пришлось затопить его на рейде Корсакова, а экипаж добирался во Владивосток на перекладных – пешком, через половину острова, с юга на север, до Александровска, оттуда пароходом во Владивосток... А мичман Максимов с несколькими добровольцами остался, да еще орудия с крейсера снял – «Новик» на мелководье был затоплен – и снова в боях участвовал, в качестве командира батареи береговой обороны, когда японцы на остров полезли...
– Нашли? – спросил Макарцев.
– Батарею? He-а. После я видел во дворе областного краеведческого музея ствол орудия, которое считалось снятым с «Новика». Но по-моему, это ошибка – калибр явно не тот.
– Откуда ты знаешь?
– Да я, Сергеич, вслед за братом так увлекся историей той злосчастной войны, что долгое время чуть ли не наизусть знал тактико-технические данные, тип и характер вооружения любого корабля любой эскадры – и нашей, и японской...
– Весьма полезные познания, – засмеялся Макарцев. – Особенно в бурении.
Что верно, то верно, подумал я. Далеко мы, Сергеич, уплыли с тобой и от буден Нягани, и от наших несостоявшихся праздников, от мучительного и бессмысленного вопроса, кем мы могли бы стать, но не стали и уже никогда не станем. Ах, Геля, Геля, нашла же чем нас зацепить.
Хотя нет, – сам себе возразил Макарцев. – Ненужных знаний вообще-то не бывает. Взять опять же наши позывные на рации: «Варяг», «Варяг», ответь «Авроре»!.. То-то ты ими тогда так заинтересовался... Все когда-нибудь всплывает и в дело идет. Разве что главный калибр крейсера «Новик»? Да-а...
Тебе тоже не очень-то хочется, Сергеич, сразу возвращаться к нашим обычным делам и разговорам, решил я. Во-первых, успеем. А во-вторых... Странное дело, поездка к Лёвину, которая – по элементарной логике! – должна была бы придать оптимизма, оказала обратное действие: чем дольше я думал о ней, тем глубже и прочнее становилось беспокойство. Все там казалось простым, но то была обманчивая простота, за ней стояла многолетняя, последовательная, расчетливая, рутинная работа. Готовы ли к ней новые руководители Нягани, успевшие вселить в людей надежду и веру?
– Чё умолк, Яклич? Давай еще про эту, русско-японскую. Может, хоть какой японский крейсер утопим? А то все наши да наши.
– Между прочим, из-за этой войны здорово влип я однажды.
– То есть?!
– Это когда на «эсэртэшке» в море болтался. Короче, с рулевой вахты меня поперли. И поделом.
– Влез, поди, когда не надо?
– Ага. В общем, стою я на руле – очки напялил, держу курс десять, почти норд-тен-ост, как по вахте принял. Вахтенный штурман – старпом, про него я как-нибудь отдельно расскажу, есть о чем, и вахтенный механик, мальчишка меня помладше, а мне тогда аж двадцать четыре стукнуло, как раз в море. Я даже координаты записал для истории...
– Пижон ты, Яклич.
– Не без того. Короче, два этих охламона травят баланду, какие-то несусветные подробности гибели «Титаника» вспоминают, будто это они с последним плотиком спасались. Ну и, конечно, разглагольствуют про те времена, когда песня Клавдии Шульженко «О, голубка моя» считалась гимном клайпедских рыбаков, и любой траулер, возвращавшийся с моря, встречали именно этой мелодией – теперь-то все куда будничнее и проще. Разумеется, оба, старпом и механик Женька, сквалыжничая и скандаля, утверждают, что впервые «Голубка» исполнялась именно в честь старпомовского или Женькиного траулера. Не уверен насчет старпома, но Женька в эпоху «Голубки» мог плавать только на экзаменах за четвертый класс, который в те года был еще выпускным. Ну, а я хорошо запомнил, как возвращался брат из своего первого, чудовищно долгого рейса... Естественно, меня так и подмывает ляпнуть: «Кончай травить, крепи на утку», – но субординация не позволяет. И тут средь бела дня просыпается наш трудяга «маркони» и решает разнообразить свой досуг – включает рацию на прием, вылавливает из эфира нечто и гонит через судовую трансляцию. Хрип, треск, тишина, голос: «Передаем хор девушек из оперы Верстовского «Аскольдова могила». – «Про что это, Палыч?» – спрашивает Женька. «А-а, это как японцы русский крейсер утопили, – безапелляционно заявляет старпом. – Со всей командой». Тут я не выдерживаю: «Да не топили его японцы!..» Кстати говоря, Сергеич, я и сейчас могу по минутам наложить диспозицию каждого корабля артурской эскадры во время сражения десятого августа в Желтом море – от маневра крейсеров, лихо ушедших из-под огня, до попытки «Ретвизана» таранить «Миказу»... «Аскольд» и «Новик» тогда прорвались, про «Новик» ты знаешь, а «Аскольд», пятитрубный красавец, сразу дунул интернироваться в Шанхай, ибо так контр-адмирал Рейценштейн пожелал, а он флаг держал на крейсере... Вот тут старпом мне и вмазал, без пристрелки, сразу на поражение: «На курсе?!» – «Десять на курсе!» А сам вижу, что давно уже не десять, а добрых двадцать пять, я на полтора румба к осту свалился, и чапаем мы прямо в Ставангер, к норвежцам в гости, а уж сколько времени чапаем, я ведать не ведаю. Ну, а старпом, естественно, отлично видит. Я лихорадочно пытаюсь привести траулер к десяти градусам, а штурвал электрический, чувствительность у него страшная, да и, главным образом, не в этом дело – рулевой-то из меня хреновый, то третья или четвертая вахта самостоятельная была... Минут пять дергался туда-сюда, пока не отбубнил: «На курсе десять». – «Ясно море, – прогудел старпом. – А теперь, окунь безголовый, свежемороженый, вали-ка ты отсюда к Евгении Марковне! Сиди в кубрике и зубри ППСС...»
– Чё? – переспросил Макарцев.
– ППСС. Правила предупреждения столкновения судов. Морской «Отче наш». Но про правила старпом скорее в переносном смысле сказал: дескать, стоишь на вахте – свое дело знай туго, будь глух и нем, курс держи крепко, как сына на руках, и команду не прохлопай. А ППСС – это прежде всего вахтенного штурмана забота. Однако и рулевому знать их, конечно, необходимо.
– А встречные суда были?
– He-а. Но то чистая случайность: в районах рыбных банок толкучка обыкновенно такая, как в метро... Да одного изменения курса было достаточно, чтоб меня в шею из рубки гнать! Хорошо, тогда двухсотмильных зон еще не было. Я уж не помню, куда мы шли, но, по-моему, как раз к тем островам, которые сейчас в двухсотмильную норвежскую зону отошли...
– И больше не допускали тебя к штурвалу?
– Да нет. Через неделю моя очередь снова со старпомовской вахтой совпала. Шли мы тогда в район стоянки наших плавбаз, курс точно на маяк Аут-Скеррис, это на Шетландских островах, ну, а он погонял меня изрядно: «Лево двадцать! Право пятнадцать! Еще пять право!» – словно мы от торпед уклонялись, противолодочный зигзаг отрабатывали... Но Палыч всю эту экзекуцию надо мной проделал, чтоб я штурвал почувствовал, судно почувствовал, как оно руля слушается. Тоже, как ты понимаешь, знания эти никогда больше не пригодятся, но тогда-то без них было мне невозможно... А Палыч, когда я менялся – рулевая вахта два часа, а штурманская четыре, – вдогонку мне все ж добавил: «А крейсер «Аскольд» японцы утопили. Со всей командой... Ясно море?!»
– Та-ак, – сказала Геля. – До тысяча девятьсот пятого года они уже дошли, трепачи несчастные... Ужин вам сейчас подавать или подождать, пока вы свою роль в декабрьском восстании обсудите? Что, генерал Макарцев? Жрать макароны будете. Якобы по-флотски, Юра. То есть без фарша. И без лука. Мясо нам его генеральское превосходительство давно обещало. И лук обещало... Можно ли твоим обещаниям верить, Макарцев? А? Что молчишь? Не слышишь, что ли, Макарцев?
Тот сидел, странно повернув голову, и не отвечал. Задумался, видно. Как бы далеко в историю мы ни забирались, ничто из того, что рядом, не отпускало, не исчезало нигде.
А «вилла», надо было сразу это заметить, была уже совсем другая – не та, что в мае: из окон не дуло, на плите шкварчало, – это был дом. Олега Сорокина бы сюда сейчас, подумал я. Пусть бы проинспектировал «балок с пристройкой».
– Макарцев!..
– Ась? – дурашливо откликнулся тот.
– Ну вот, – проворчала Геля. – Еще одну забаву себе нашел. – И пояснила мне: – У него осложнение на одно ухо, после простуды. Лечиться надо, а этот в игрушки играет: когда не хочет чего-нибудь слышать, глухим ухом поворачивается... Макарцев! Ты когда в больницу пойдешь, Макарцев? Макарцев!
– А дом вы, смотрю, уже обжили, – торопливо сказал я, чтобы переменить тему.
Но то было как масло в огонь.
– Сколько я тут наломалась! – в полной ярости закричала Геля. – Этого же никогда не дозовешься – не допросишься! Он нам парник обещал. Где парник, Макарцев? Он нам баню обещал. Где баня, Макарцев? Когда мы за молоком поедем, Макарцев? За мясом?..
– До чего же ты шустрая. Геля, – пробормотал Макарцев. – Как этот... электровеник.
– Макарцев!..
Что ж, теперь все правильно. Все как было. Нет, Геля, другой жизни у нас не будет. Только эта. Завтра едем на Талинку. Завтра... Все нормально. Я дома.








