412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Юрий Калещук » Непрочитанные письма » Текст книги (страница 16)
Непрочитанные письма
  • Текст добавлен: 7 октября 2016, 14:12

Текст книги "Непрочитанные письма"


Автор книги: Юрий Калещук



сообщить о нарушении

Текущая страница: 16 (всего у книги 41 страниц)

Как же дальше-то было?..

В студенческие времена мы собирались на одной из пустующих осенних дач взморья и, еще не ведая того, что каждому из нас предстоит в будущем, пристрастно говорили о прошлом, которое вдруг открылось нам из прекрасных книг. Мы много спорили в ту осень и в ту зиму, нас было шестеро, как мало мы знали тогда, но «Французские тетради» выучили наизусть, и у каждого был свой художник и своя картина – мы верили, что когда-нибудь нам удастся их увидеть воочию, а пока осторожно приподнимали тонюсенькие полупрозрачные листочки, оберегавшие репродукции, и пристально вглядывались в призрачные очертания ушедшего мира... Однажды вечером Моне сделал набросок, но солнце уходило, тени меняли форму и цвет, и возникала новая цветовая мелодия. Еще холст. Еще... Невыносима и нескончаема эта пытка желания удержать чудо света. Моне писал и безжалостно браковал холсты, соскабливал с них краску, яростно резал на куски шпателем, как тесаком...

– И всякий раз стога получались разными? – спросил Макарцев.

– Они и были разными.

– Да-а, – задумчиво сказал Макарцев. – У нас ведь тоже – это лишь со стороны кажется иначе – любая скважина, пусть рядом уже сотни пробурены, ведет себя всякий раз по-другому. Над тобой смеются, тебя торопят, подталкивают – давай-давай, что тут гадать, все уже было! – а ты сомневаешься, долотья тщательно подбираешь, над раствором колдуешь. На тебя прут – чего колупаешься? метры гони!.. – и ты, если уступишь, себя лотом казнишь, себя: не углядел – вот и прихват, и обрыв, и все сначала. А этот... – Макарцев поглядел на экран телевизора, камера приблизила старый портрет, где сильный, усталый человек склонился над раскрытой книгой, держа в руках погасшую трубку, – таким некогда увидел его Ренуар, верный товарищ, долгие годы деливший с Моне и веру в успех, и мглу невезения, постную похлебку, когда бакалейщик платил за свой портрет натурой, и индейку с трюфелями, когда Моне удавалось раздобыть приглашение на обед, – индейку они запивали шамбертеном. – А этот, – повторял Макарцев, – этот – мужик. Такого не собьешь ни советами, ни окриком, ни жалостью. Мужик! – убежденно заключил он. Кажется, продолжал вспоминать я, в том саду под Живерни заканчивалось лето 1890 года; Моне писал стога.

Вернулся во Францию после двенадцатилетних скитаний смертельно больной, усталый Артюр Рембо, предсказавший свою судьбу в юношеских стихах и навсегда переставший писать стихи: «Надоела мне зыбь этой медленной влаги, паруса караванов, бездомные дни, надоели торговые чванные флаги и на каторжных страшных понтонах огни», – а Моне писал стога.

После двадцати семи лет безраздельного господства над политикой Европы рухнул «железный Бисмарк», и континент затаился, поглядывая на Германию, – а Моне писал стога.

Ван-Гог сжег себя беспощадной работой и выстрелил в грудь, – а Моне писал стога.

Генерал Буланже кричал о реванше – а Моне менял холсты на подрамнике и писал, писал стога!

Только в специальных справочниках отыщешь теперь имя генерала Буланже, лишь профессионалам-историкам важны подробности дипломатии Бисмарка, перекроившей карту Европы в прошлом столетии, но стихи гениального мальчишки все еще сохранили власть над французской поэзией и над нашими душами, по сей день обжигает нас жар «Виноградника в Арле», и по сию пору не разгадана тайна «Стогов».

Давно это было, давно, уже и нас шестерых разметало время, а как дружны мы были тогда, даже клуб придумали, со своим уставом, строгим и глупым (первый пункт этого свода правил не допускал присутствия женщин на заседаниях клуба), и президент у нас был, настоящий президент, хотя никто из нас в глаза его никогда не видел – просто однажды, перелистывая телефонную книгу, я наткнулся на фамилию «Барбот де Марни», она восхитила меня настолько, что я немедленно набрал номер, а когда испуганный голос ответил: «Да», торжественно поздравил абонента с избранием его президентом закрытого клуба. Лет десять спустя, когда по журналистским делам случилось мне побывать на одном из заводов города юности, сопровождал меня по цехам старый, страдающий насморком, укутанный шалью заботливой жены человек, я не расслышал его фамилию, когда мы знакомились, но пришла пора расставаться, я протянул ему блокнот, чтобы он сам написал свое имя, – вдруг ошибусь, неверно восприму на слух. Он написал – витиеватым старомодным почерком: «Барбот де Марии, инженер-конструктор...» Я хотел рассказать ему о когдатошней студенческой шутке, но, поглядев в его грустные, отсутствующие глаза, передумал. Мы представляли его совсем иным, справедливым и всемогущим! Как часто пользовались мы его именем, когда возникали колючие ситуации и не хотелось, чтобы они приводили к ссоре или даже минутной размолвке – в таких случаях мы обращались к нему, называя своего президента по-домашнему фамильярно: «Барбот бы так не решил... Барбот бы не рекомендовал...» Какой славной была та осень и какой доброй зима – аккуратные томики «SCYRA», обжигающий чай и ласковый кисловатый дым костра из смолистых сосновых сучьев, туманные мечтания. Никто не подозревал тогда, что одному из нас, сидя на дипломатической службе в далеком Лондоне, случится переводить рыцарские хроники времен короля Артура; другой будет ставить фильмы, пугающие оглушительными кассовыми сборами и соблазняющие рецензентов легкостью критической добычи; третий станет таинственной фигурой в службе обеспечения космических полетов; четвертый уйдет в лесничие, спрячется где-то в дебрях Селемджи, покуда его не настигнет БАМ; пятый выпустит книжку стихов, потом, как это водится у поэтов, увлечется переводами с какого-то очень гостеприимного языка, но столь перспективное дело увянет, кажется, на стадии структурного и фонетического анализа бесчисленных тостов; шестому посчастливится увидеть подлинники любимых с юношества картин в музеях Москвы и Ленинграда, Будапешта и Праги, Парижа и Мадрида, и, стоя перед ними в растерянном изумлении, он пожалеет только о том, что уже никогда не наступит день, когда бы эти картины вновь открылись его глазам впервые; а друг для друга мы канем в безвестности, двенадцать километров от Бутырского хутора до Преображенской площади окажутся куда более непреодолимыми, нежели век, отделявший холодную дачку на взморье от дымного кафе на Монмартре, – быть может, и жаль, что глуповатый свод правил нашего клуба не имел вневременной власти. Нет на земле ценностей, которые были бы сопоставимы с тем невыразимым богатством, какое дает дружба...

Однако так ли уж странно, что давно умерший человек, возникший на телевизионном экране, стал посредником в нашем нескладном разговоре с Макарцевым? Я привык к тому, что здесь, на Севере, всегда в цене одержимость и верность себе, своей цели, а род занятий не имеет решительно никакого значения. Уж если от нетрадиционной техники импрессионистских полотен Сергеич так легко перебросил мостик к особенностям технологии бурения, то уж, наверное, куда проще связать воедино наши разрозненные слова... Полтора года назад близился праздник, и телефон не умолкал, и не утихали споры, к кому идти: к вам сначала, а потом к нам или наоборот? нет уж, давайте к вам, к вам и только к нам, ждем вас непременно. «Макарцев, – говорила Геля. – Какой Метрусенко? Какой Вавилин? Какой Оппингейм? Какой Богенчук? Дома своего у тебя нет, что ли? Семьи нет? Если хотят – пусть приходят. Но чтоб не очень. А ты... А мы...» Нет, вспоминается какая-то ерунда, не в этом дело, не на пепелище, в конце концов, я приехал. Все та же жизнь, лишь иной ее виток, а те года, «те баснословные года», – их место уже в истории, где-нибудь рядом со «Стогами» Клода Моне...

– Характера не хватает, что ли? – сокрушенно пробормотал Макарцев. – Или последовательности? Вроде бы знаешь наверняка – тут у тебя, к сожалению, никаких сомнений нету, – что жизнь только одна, а сам делишь и делишь ее на какие-то ошметки: это для дела, это чтоб не помешали, это чтоб помогать не лезли, а это...

– Почему ты все-таки из бригады ушел?

– Да меня тут вообще хотели от работы отстранять. Госгортехнадзор трижды гонял на экзамен по технике безопасности.

– Что же ты натворил?

– Было дело. На девяностом кусте выброс. Ну, а потом разбор на производственном совещании. Так и так, докладывает главный инженер, буровой мастер проявил решительность и героизм, с риском для жизни успел закрыть превентор... Не забыл, что это такое? – спросил у меня Макарцев.

– Противовыбросовое устройство. Этакий самовар над устьем скважины.

– Ну да. В общем, возьми я да брякни: «А на хрена?» Главный инженер поперхнулся: «То есть как это на хрена?» – «На хрена, говорю, превентор он закрывал? Да еще с риском для жизни...» Понимаешь, какая мысль у меня возникла. Закрывать превентор при выбросе – это же азбука, во всех учебниках и инструкциях так говорится. Считается, что газ станет работать через аварийные отводы и выброс получается вроде бы управляемый, можно со скважиной работать, давить газ через отводы утяжеленным раствором...

– Да так и делается везде. Не слыхал я, чтоб поступали иначе...

– Не слыхал? Ну и что. Всегда что-то возникает впервые – такое, о чем никто никогда не слыхал. А чтоб появилось это «впервые», необходимо что? Ерунда, самая малость, о которой часто мы забываем. Надо просто думать. Го-ло-вой, понял? Ведь я кто? Ин-же-нер. Инженер, а не магнитофон с набором кассет-инструкций. Нет, ты только послушай. Хорошо, превентор мы закрыли, газ, стало быть, укротили. Но на деле-то как выходит? Если уж настоящий выброс, то давление у газа ой-ой-ой, он вмиг расшибает заглушки, а превентор разрезает, как сваркой. Только минут на сорок его и хватает, превентора-то... Вот я и решил: а что, если превентор оставить открытым, пусть себе пласт работает через инструмент, а мы тем временем собираем на буровой тампонажные агрегаты, готовим обвязку отводов, затариваем смесители. А когда все готово – раз! – закрываем превентор. Пусть он свои сорок минут держится, у нас-то все наготове, мы уже качать раствор в скважину начали... Ведь это же все равно что наклонную скважину строить, чтоб через нее выброс давить, только дешевле и быстрее. На том же девяностом кусте мы полтора миллиона ухлопали, чтобы срочно отсыпать новую площадку, поставить на ней станок, с которого пробурили потом наклонную...

– Как будто логично. Но с моей, дилетантской точки зрения. А мужики из Госгортехнадзора? Они ж не только собаку – троекуровекую псарню на этом деле съели. Странно, что они тебе башку не оторвали.

– Пока цела, – пощупал голову Макарцев. – Но выбить из нее дурь – ой как старались.

– Знаешь, Сергеич, что я сейчас вспомнил? Разговор с Иваном Ивановичем Нестеровым.

– Директором ЗапСибНИИГНИ? Ну, это мужик.

– Он мне рассказывал: «Понимаете, Юрий Яковлевич, во всех современных учебниках по геологии утверждается, что в глинах нефти нет и искать ее там нечего. А мы уже тридцать месторождений открыли! На глинах. Нам не верят – такого не может быть. Не может – и все! Мы эксплуатационную скважину показываем – она у нас с семьдесят четвертого года действует: не верят! Почему? Да потому, что коллекторы необычные, они ни в одну теорию добычи нефти не вписываются! Что ж, говорю, надо создать новую теорию – и только. Понимаете?»

– Мне кажется, – задумчиво произнес Макарцев, – мы вообще тут начали маленечко пресневеть. Обросли, понимаешь, всякими уютными привычками: это положено... это не положено... так можно... так нельзя... А ситуация меняется. Каждый день она меняется, каждый час – как солнечный свет на стогах твоего Моне. Ты возьми Самотлор. Сколько воды мы закачали туда для поддержки пластового давления? Прорву! А она, думаешь, только и занята тем, для чего мы ее туда вогнали? Только и забот у воды, чтобы нефть нам выталкивать? Нетушки! Вода вытесняет газ в другие пласты. А мы напарываемся на выброс в спокойном вроде бы горизонте и поражаемся: откуда? почему? Да вся геология на Самотлоре давно переменилась, надо новые решения искать, а мы...

Макарцев снял очки, принялся почему-то протирать их, и глаза его, не прикрытые толстыми стеклами, стали совершенно беззащитны. «Геля, Геля, – неожиданно подумал я. – Чего же ты в Тюмени-то потеряла, а?..»

– Да тут вот еще что, – сказал Макарцев. – Может, вовсе и не воду надо закачивать в пласт, а попутный газ, который мы все равно в факелах сжигаем да заодно кислород изводим, а то прямо захлебнуться здесь воздухом можно – простор! Но для закачки газа нужна принципиально иная технологическая схема и иное оборудование. Причем не только наземное. Пришлось бы тогда и скважины строить понадежнее, а не абы как, лишь бы скорее.... Мы по проходке рекорд за рекордом ставим, словно у нас олимпийские игры, а не промышленное бурение...

– Разные бывают рекорды.

– Разные. Вообще-то я к рекорду хорошо отношусь. Благоговейно, что ли. Но все должно быть чисто. А откуда взяться ей, этой чистоте, если то трубы негерметичны, то цемент не той марки заслали, или геофизики, по своему обыкновению, прибор уронили в скважину, и ты корячишься, чтоб его извлечь, а попутно все стенки сдираешь... Нет, тут пришлось бы бурить без обману. И счет вести не только на метры... Читал, как в «Правде» нас причесали?

– «Метр на пьедестале»? Читал.

– Вот-вот, на пьедестале. Это про те скважины, которые по полгода ждут освоения, и про другие, что пробурили со свистом, а потом в брак списали... Словечко там было замечательное... Какое? Черт, никак не могу вспомнить. A! Очарование. Да, очарование. «Очарование круглыми цифрами не позволило горкому увидеть...»

– Что – увидеть?

– Многое. Все. Хотя бы то, что применение новой технологической схемы добычи необходимо. Назрело оно, понимаешь? Кстати говоря, в принципе такая схема существует, придумывать не надо. Газлифт. Слыхал? Но чтоб схему внедрить, опять же думать надо. А думать неохота. И без того медных труб хватает: Самотлор! Самотлор!

В дверь позвонили. Макарцев пошел открывать, долго шушукался с кем-то в прихожей. Вернулся один.

– Ну вот. Просили завтра с утра выйти на дежурство. А я только со смены. Двадцать четыре часа отпахал. Но у кого-то жена рожает, другому получать машину очередь подошла... Да-а... Ладно.

– Вместе пойдем.

– Да? Вот и отлично. Ничего интересного, по правде говоря, там нет, но поглядишь-послушаешь...

– Это к скольки? К восьми?

– Машина в семь придет. А не придет – пешочком отправимся, не так уж это далеко...

– Да я помню.

– Ну что? Еще раз утюг проэксплуатируем? Жарь колбасу. Пообедали – теперь будем ужинать. Геля нам завтрак в койку уже не подаст... – Он потянул носом, принюхиваясь. – Соседка пельмени затеяла... Вот змея! А помнишь, как Федя Метрусенко с лаборанткой объяснялся? Она ему: мороженого бы... А он: я тоже мороженое люблю – пельмени с мороза и пузырь к ним! Вещь!

– Однако, Сергеич, – сказал я, разглядывая утюг, – не скоро тебе придется белые рубашки гладить.

– Отчистим! – беспечно отозвался Макарцев. – Ты жарь, жарь!

Он стал рыться в пластинках, откопал из-под картонных коробок проигрыватель, поставил «Прощание славянки». А с нашим главным, – задумчиво произнес Макарцев, – я еще раз цапанулся, было дело...

– Зачем?

– Так уж вышло. Понимаешь, избрали меня председателем комиссии по контролю за деятельностью администрации. Знаешь, такие бывают?

– Теоретически знаю, а в деле, надо сказать, никогда не видел.

– Ну, а мы решили поглядеть, как у нас освоение скважин идет, это же, можно сказать, важнейший показатель – нужны-то не просто пробуренные скважины, а действующие. Вот мы и решили проверить, какой процент производительного времени складывается в бригадах освоения... Главный инженер подсчитал – у него аж девяносто шесть процентов вышло. Ну, а я смотрю: одна бригада за три неполных месяца простояла сто одиннадцать суток. Представляешь?! Целая бригада почти квартал не работала, а производительное время у нас – девяносто шесть процентов. Почти сто, надо же! Естественно, я к главному. Он: «Знай свое место, Макарцев». Я: «Еще бы не знать. Как говорится, передний край, дальше не пошлют». Он в голос, я в голос. Тогда он с другой стороны подъезжает: «Слушай, Макарцев, я к тебе как коммунист к коммунисту обращаюсь...» А я ему говорю: «Я не коммунист». Главный опешил: «Кто же ты?» – «Я, – говорю, – член партии. И ты, между прочим, не коммунист, а член партии. А вот для того, чтоб нам настоящими коммунистами стать, знаешь, еще сколько сделать надо...»

Неожиданно он закашлялся. Дохал мучительно, надрывно, потом долго сидел, отвернувшись, сосредоточенно разглядывая носовой платок. Швырнул его на лежанку, полез за сигаретой.

– Ты бы не курил, а? – сказал я и сразу почувствовал, как беспомощно прозвучали эти слова. – Ну, хотя бы сейчас...

Макарцев засмеялся.

– Ага. И стянут легкие у меня как новенькие. Будто с конвейера. Как часы. Слушай, – вдруг оживился он, – а ты на часовом заводе когда-нибудь бывал? Говорят, там девчонки – ну, одна к одной!

И снова закашлялся.

– Полечился бы ты, Виктор, что ли...

– Да пробовал я. В горы ездил. В Домбай и тут, на Урале, в одно местечко... A-а, там со скуки загнешься!

Было еще светло, но резкий косой снег перечеркивал, дробил пейзаж, расчленял дома и расщеплял деревья, размазывал по серому бордюру недальнего леса яркие червячки самосвалов. Рама окна ограничивала пространство, но раздвигала время, пытаясь соединить размытую реальность с отчетливой призрачностью воспоминаний. На белой равнине колыхались зеленоватые тени, где-то за срезом окна горел газовый факел, роняя оранжевые капли в рассеянный синий дым гаснущего зимнего дня; тень не отсутствие света, а свет другого качества и силы; лес переминался, вздрагивал, подступал ближе, рассредотачивался и снова отодвигался; город за окном был бесцветен и неуловим, был дробен и непостоянен, он существовал отторженно, отчужденно и несоединимо, он весь был как встреча после долгой разлуки, когда воспоминания не связывают, а разделяют... В разные, непохожие времена доводилось встречаться нам, бывали счастливые мгновения и дни неудач, но мгновения счастья казались лишь легким дуновением теплого ветерка, а неудачи вызывали неукротимое желание немедленно отыскать причину, найти выход – и забыть эту царапающую подробность бытия, как забывают пустую обиду. «Макарцев, – подступала Геля. – Ты обещал, что мы поедем сюда на пять лет. Прошло двенадцать. Сколько нам здесь еще надрываться?..»

– А может, и впрямь уехать? – неожиданно сказал Макарцев. – Может, права Геля? Все было тут – и того, что было, уже не будет. Больше всего на свете я хотел быть буровым мастером. Можно сказать, готовил себя к этой работе. Но какое там! Теперь меня ни одна медкомиссия даже смотреть не станет! И зачем тогда все? Может, в Тюмень податься? Или в Куйбышев?..

– Я так решил, – говорил Макарцев Сорокину. – С Севера я никуда не уеду. Надо было только приличное место найти. Нашел, это подходит. А что? Лес. Река. То да се. Здесь даже заповедник неподалеку. Вот так. Дом есть. Работы – только успевай поворачиваться. Ну, а если что – я уже и участок на кладбище приглядел. Песочек, сухо. А то знаю я вас, дятлов, набежите потом, все расхватаете, а мне в глине лежать...

– Вот что, Макарцев, – сказал Сорокин. – Ты бы хоть чаю налил горячего. Тут же дикая холодрыга!

– Отопление барахлит. Где-то там воздушная пробка... Надо бы заняться. А чаю... – Макарцев щелкнул выключателем, пробормотал: – Черт, и свет вырубили. А плита у меня электрическая...

Сорокин захохотал:

– Ну, Макарцев! Ну, помещик! Теплица! Баня! Погреб! Камин! Зал! Все такое! Да ты бы хоть сесть предложил! Хозяин! У тебя же гости! Один – из областного центра, другой, можно сказать, из самой столицы! А ты! Что?! Даже табуреткой не обзавелся?! И сюда ты Гелю зовешь? Хрупкую, можно сказать, женщину. Цветок. Да ты псих, Макарцев. Самый натуральный псих.

Макарцев вздохнул и сказал решительно:

– Ладно. Война план подскажет. Меняем дислокацию. Едем к Казакову.

– Это еще кто?

– Начальник смены у меня. Сегодня дежурит. До утра.

Попетляв немного по узеньким улочкам, «Урал» вырвался на лесную дорогу, и в открытое окно пахнуло слабым запахом нарождающейся весны. Сорокин вопросительно поглядел на Макарцева, но тот молчал, и Сорокин, толкнув меня в бок, шепнул: «Не иначе как в какой-нибудь шалаш везет. В охотничью сторожку. Якобы». Минут через десять слева возникла пустошь, в центре которой зябко жались друг к другу полдесятка серых панельных пятиэтажек.

– Что это? – удивленно спросил Сорокин.

– Город, – сказал Макарцев. – Город Нягань.

– А то, что осталось там, – мотнул головой Сорокин, – решили сохранить как архитектурный заповедник?

– Ладно тебе, – сказал Макарцев. – Пошли.

Сорокин обнял Макарцева, царапнул его усами по щекам, сказал:

– Виктор, Виктор... Как я рад тебя видеть!

Мы обосновались на кухне, на скорую руку соорудили нехитрый стол, пожелали спокойного дежурства гостеприимно отсутствовавшему хозяину квартиры (нереальное, надо сказать, пожелание: дело шло к вечеру, а в этот час, когда все базовые службы запирают двери рабочих кабинетов, обычно и начинается истерическая радиокутерьма – одному то требуется, другому се, но такова уж планида у начальников смен, не раз наблюдал я Макарцева за этим занятием), налегли на горячее и холодное.

– Китаев недавно сюда приезжал, – вспомнил Макарцев. – Прямо на буровую. Конечно, со свитой. А я как раз с одним по душам беседовал. Китаев мне: «Ты чё такой сердитый?» И этим: «Так да так, Макарцев Виктор Сергеевич, вместе работали в Вартовске...» Потом пригляделся ко мне: «Слушай, Сергеич, а не моя ли куртка на тебе?» Точно, его куртка. Зеленая. Когда из бригады он уходил, оставил, ну, а со мной она и Нефтеюганск прошла, теперь вот в Нягани...

– Давно я Китаева не видел, – сказал Сорокин.

– Да кого ты вообще там видишь, в своей Тюмени, – проворчал Макарцев.

– Как-то Усольцева встретил, – сказал Сорокин. – Ну, еще в ту пору, когда до таких высот, до генерального директора объединения, он не поднялся, начальником УБР был в Сургуте. Мне он говорит: «Зря ты уехал. Тут такие дела можно делать!» А я: «Да нет, я бы не смог в этой вечной неразберихе...» Он: «Так ведь я теперь не рядовой инженер и не главный даже, а начальник управления буровых работ. Значит, что-то и от меня зависит! От нас зависит. Как мы дело поведем – толково или кое-как – так и будет. И от тебя бы зависело, если б остался...» В общем, поставил он меня на место: беглец я, с передовой дезертировал, трудностей испугался. Ну, тогда я и говорю: «Характер у меня не тот. Это ты, Шурик, железный, если и хрустанет что – не оглянешься и не поморщишься даже...»

– Дух его царил, яко орел, и не мог парения своего измерять тою мерою, которую измеряют полет свой воробьи... – пробормотал я.

– Ты чё, Яклич? – удивленно спросил Макарцев.

– Это не я. Это Карамзин. Про Вольтера, кажется...

– Яко орел! – захохотал Сорокин. – Нет, это не про Вольтера. Это про Усольцева. Точно!

– Знаешь, Олег, – задумчиво произнес Макарцев. – С Усольцевым мы полвагона соли съели. Не меньше. Шурик – человек жесткий, верно. Однако инженер, организатор – этого у него не отнимешь. На месте он в генералах. А это не так уж мало, когда человек на своем месте. Помнишь, в те начальные, шальные дни нередко мы об этом говорили: вот если бы мы решали – решили бы не так... если бы мы делали – сделали бы иначе. Сейчас всем нам под сорок или за сорок – наше время. А мы порой так и не узнаем, что же мы можем. И отвыкнуть трудно – частенько еще это всплывает: «Вот если бы мы...»

А что, если, внезапно подумал я, попытаться вообразить их всех – ну, хотя бы Макарцева, Сорокина. Китаева – в том 1969 или 1970 году, но с опытом, умением, знаниями сегодняшнего дня? Нет, будущее для них было бы светло и неведомо, однако отчетливее осознавалась бы цена тогдашних просчетов. Стали бы они искать иных путей? сумели бы они? решились? Помнится, один старый писатель, всю жизнь ставивший на себе эксперименты, социальные и эстетические, попробовал срежиссировать и такую мизансцену – он назвал ее попыткой возвращения в былое с контрабандой настоящего. И что же? Писатель (или его герой) сразу же понял оглушительную пустоту своих мечтаний и саркастически заметил: «Когда и случается, во сне, так пропутешествовать, то на границе прошлого обесценивается весь твой нынешний ум и в обстановке класса, наскоро составленного аляповатым бутафором кошмара, опять не знаешь урока – со всей забытой тонкостью тех бывших школьных мук...». Нет, мои друзья не из числа тех, кто вяло и размягченно гадает «вот если бы»; для них и цель, и средства – данность, не имеющая вариантов. Но путь к цели – вот здесь участвуют и мужающий ум, и память сердца; союз этот нераздвоим... Даже в ту прошлую встречу – не сразу я понял это, – когда состояние Макарцев? было зыбко и переменчиво, тупая хандра уживалась в нем с жаждой переустройства – нет, не всего мира, а лишь той его части, которую он, Макарцев, нес на своих плечах и за которую ощущал всю полноту ответственности, иначе он просто не умел; хотя иных примеров достаточно было перед глазами. Еще Гоголь заметил некогда с грустной проницательностью: «Всякому теперь кажется, что он мог бы наделать много добра на месте и в должности другого, и только не может сделать его в своей должности. Это причина всех зол. Нужно подумать теперь о том всем нам, как на своем собственном месте сделать добро...»

– О многом тогда мы мечтали, – вздохнул Сорокин. – Сколько воды утекло. И не только воды. Ты бы налил, Сергеич.

– У меня Лера здесь родилась – вон уже какая теперь...

– За Леру и выпьем. И за Гелю.

– Да-а... Как раз под Новый год это было, – сказал Макарцев, погружаясь в докембрий воспоминаний. – Ну и дела... Я Гелю в больницу отвел, а меня уже разыскивают: «Давай, Макарцев, срочно на буровую!» Никак там азимут поймать не могут. Я думал – ну, несколько часов. Ну, сутки... А они... Они там знаешь что напороли? Спускают кондуктор – и с двухсот метров у них полет колонны. Им бы охолонуться, ловильные работы начать, а они спускать продолжают, думают, состыкуются, навернутся обратным ходом – и все чин чинарем. У них тогда на буровой был этот... знаешь его, Вова-Вова-Голова-Елова. Он еще потом «нотным» инженером работал, стены в розовый цвет красил...

– Теперь не только стены. Поднимай выше. Другой у него простор. В Тюмени сейчас.

– Поздравляю, Олег.

– И наше вам.

– В общем, так: если бы ствол был вертикальный – может, и сошло бы. А на кривом стволе? Колонна еще при полете зарезалась в сторону, а когда они состыковываться начали – вообще к чертям ушли... Через день мне звонят – и на все буровые разом: «Поздравляем, Сергеич! Родила!» Кто родился, спрашиваю. «Ребенок!» Мальчик или девочка? «Ребенок, Сергеич, ребенок!» И чувствую, гуляют они там вовсю. За здоровье ребенка, мамы и за мое, значит, здоровье. А я еще неделю на буровой упирался...

– Тебе ж всегда больше других надо.

– Да, понимаешь, интересный случай был! Все так запутано. Новую скважину с набором кривизны ведешь – и то как в потемках, несмотря на схемы, профили, метки. А когда потерянный угол ловишь... Цирк на конной тяге! Ну и примета к тому же: скважина на кусте первая, а раз она не туда загнула – значит, весь куст к черту, все восемь скважин...

– Это уж точно, – подтвердил Сорокин.

– Однажды дикий случай у меня был, – покосившись на Сорокина, вздохнул Макарцев. – Я только-только начал у Китаева технологом работать. Забурились, пошли с набором кривизны, триста пятьдесят метров отпахали... И тут меня на рацию вызывают. Я пометил ребро квадрата, предупредил бурильщика, чтоб тот следил за отметками на роторе, и побежал. А квадрат сдвоенный был. Когда бурильщик клинья поднял, квадрат провернулся, отмеченное ребро ушло. Возвращаюсь я, бурильщик мне ничего не говорит, а я гляжу – мама миа, закон адата-шариата-бойля-мариотта! Градусов на сто пятьдесят в сторону укатили. Это за пятнадцать или за двадцать минут! Ничего понять не могу, но пытаюсь выползти. И так кручу, и эдак, компоновку меняю... Метрам к пятистам только и выбрался – упрел, но выбрался. Китаев сначала злился. Потом молчал. Потом позеленел и меня просто возненавидел. Ну, а я ему добавил: не исключено, говорю, что еще правка будет... И уехал. А Китаев спускает кондуктор. На трехстах пятидесяти метрах тот возьми да и встань. Китаев меня – «иди сюда». Говорит вроде бы небрежно, свысока, холодно, а сам дрожит от злости: что же это такое может быть? а? чего же ты тут наизобретал, Ползунов хренов? На трехстах пятидесяти колонна встала? – спрашиваю. На трехстах пятидесяти. А что? И тут меня осенило! Значит, этот поганый квадрат крутанулся, пока я на рацию бегал. А до этого все правильно шло, точно! Спрашиваю бурильщика: поднимал, пока меня не было? Поднимал маленько. Ну, все, думаю: я ж с верного курса на тот же ложился, только вокруг ушей поворот сделал. Я к Китаеву: так и так, Васильич, хочешь, я тебе весь куст без правки проведу. Спорим? На что спорим? – недоверчиво спрашивает Китаев. На фонд мастера, говорю. Н-нет, мнется Китаев, я на казенные деньги не спорю. А вообще – в азарт он вошел, ты ж его знаешь, Яклич, – вообще давай! Ну, я и провел – всю батарею без единой правки,

– Здорово, – восхищенно сказал Сорокин. – Конечно, я-то в этих делах не очень. Но... здорово!

– Ага, – ворчливо заметил Макарцев. – Не очень. Ты как одна моя знакомая. Я тоже, говорит, учила математику в школе. Только на украинском языке. И потому, Виктор Сергеевич, все ваши тангенсы-котангенсы мне непонятны.

– Дождешься, Сергеич, – пообещал Сорокин.

– Ладно, – примирительно сказал Макарцев. – Я-то, вообще говоря, любил это дело. Нравилось мне кривильщиком работать. Не сразу это пришло, но... Я, бывало, по пятнадцати суток со скважины не вылезал. Вдвоем мы были – я да чемодан, а в чемодане угольник. молоток и зубило, все фирменное, все по спецзаказу. Переносишь с ленты на трубу отметки, а зима стоит, за сорок зашкаливает, автоматический ключ скис, конечно, ключом труба не доворачивается, зато в скважине доворачивается ротором – и все твои отметки летят к черту. Холод собачий, сначала ты ощущаешь это, а потом стоишь на подсвечнике сосулька сосулькой и уже ничего не чувствуешь, только думаешь: «Вот сейчас кину ломик на сцепки, замкнет, остановится все – тогда хоть посплю, отогреюсь...» Вахты меняются, а ты торчишь, торчишь... Но потом как-то само оно пришло – чутье, что ли, появилось. Я ее, трубу, чувствовать начал. Ей-ей! Над ротором только хвост вихляется, а я прямо кожею ощущаю, куда турбобур повернулся, как долото встало и как шарошка мается – тяжко ей сейчас, в глине... И когда пора, уже точно знаю: вот теперь – пора!


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю