Текст книги "Озеро призраков"
Автор книги: Юрий Любопытнов
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 36 (всего у книги 40 страниц)
СЕДОЙ
Прошлым летом знакомый журналист из районной газеты, зная, что я собираю материал о тружениках Нечерноземья для будущего очерка, пригласил меня:
– Я еду завтра в совхоз, хотите захвачу? Заодно посмотрите, какую мы ГАЭС строим. Да и так, может, что для очерка подберёте. Тем у нас, – он качнул головой, – пропасть. – И заулыбался: – Ну как?
Я согласился, и мы поехали. День был погожий, солнечный. В деревне шёл сенокос. На дорогах то и дело попадались навитые сеном машины с загорелыми парнями наверху; на улицах поскрипывали колодцы; и смуглые шефы, припав к ведру, по очереди пили воду; с усадеб слышались звуки отбиваемых на вечернюю росу кос. Пруды кишели купающимися ребятишками. Было крикливо, пыльно, все спешили, ехали на машинах, тракторах, мотоциклах – у всех дел было невпроворот.
Мы заехали на центальную усадьбу совхоза, узнали, где директор, агроном, нашли их, мой знакомый взял у них нужную информацию, записал о видах на будущий урожай – косовица хлебов вот-вот начиналась, снова слетали в контору за сводками, побывали на строящейся ГАЭС, наконец всё было сделано и можно было возвращаться в город.
Места эти я знал довольно хорошо – бывал здесь несколько лет назад, а одно лето прожил в небольшой деревушке, и вот теперешняя поездка всколыхнула во мне полузабытые чувства, смутные и расплывчатые, и я уже не мог ехать обратно, не заглянув в эту деревню. Я сказал об этом своему спутнику.
– Это налево от шоссе? – спросил меня Александр Иванович.
Я кивнул.
– Мы ненадолго, – сказал я и добавил, боясь, что он не согласится гонять машину в такую даль: – Знакомый там у меня… Давно не виделись…
– Бога ради, время есть, – ответил Александр Ивановч и попросил шофёра разворачиваться.
Шофёр свернул на просёлок. Замелькали поля, кусты, рощицы, телеграфные столбы с пасынками, обросшие лебедой, крапивой. Я смотрел на всё это, и почти каждая полянка, узкий выступ леса или крутое, как каравай хлеба, поле – всё оживляло во мне лежащие подспудно воспоминания.
Машина тяжело взобралась в гору. За бугром мелькнули и стали расти верхушки вётел, лип, показались крыши, затем и все избы. Всё было как тогда. За обочинами дороги – поля с созревающей пшеницей и овсами, зелёные с картофелем, за ними отжившая своё, ненужная, с продырявленной крышей рига, и дорога круто сворачивала к избам.
Подминая под колёса плотную, как цемент, пыль, оставляя за собой жёлтый шлейф, машина подъехала к деревне. Вот крайний в два окна дом с опиленным тополем у проезда, вот пятистенок Овдоньиных с шумливым садом, пруд с низкими, вровень с водой, берегами…
– Подъезжай к тому дому со светёлкой, что у пруда, – сказал я шофёру.
Мне показалось, что ничего не изменилось. Всё было, как и в то лето. Та же ветла с обломанным толстым суком, широкая луговина, лишь своим простором напоминавшая, что когда-то на ней стоял ещё один дом, тот же колодец, скрипучий, с качающимися столбами, державшими тесовую крышу.
Шофёр подъехал к дому и остановил машину. Я вышел и пошёл к калитке по пыльной траве. Было удивительно тихо. Не летали пчёлы, ромашки были запылённые, как и широкие листья подорожника, закрывавшие тропку. Ограда палисадника сдала назад и покривилась. Стёкла окон пусто и темно отражали небо и кусты.
Я ступил на широкую ступеньку и дёрнул дверь. Она не поддалась. Было закрыто изнутри. Я обошёл террасу: с тыльной стороны дома была низкая калитка, сбитая из широких досок. В пробое неуклюже висел тяжёлый замок со следами ржавчины. Я посмотрел за осиновый с облупившейся корой тын. Ульев под яблонями не было. Грядки остались невскопанными. Огород зарос мокришником, одуванчиком и густой лебедой. Какое-то недоброе предчувствие коснулось меня.
– Кого нужно? – раздался за моей спиной скрипучий голос.
Я обернулся. Из-за угла двора вышел старик со сморщенным худым лицом, в выгоревшей кепке, в клетчатой тёмной рубашке, в пиджаке, из коротких рукавов которого были видны загорелые, почти коричневые, руки, перевитые вздутыми прожилинами вен.
– Кого нужно? – снова спросил он.
Я сделал шаг навстречу.
– Филипп Сергеич?!
Старик внимательно посмотрел на меня, двинулся вперёд, снова посмотрел из-под руки.
– Неужто-о, – проговорил он и прищурился, пристально глядя мне в лицо. – Василий! – не то сказал, не то спросил он.
Мы пожали друг другу руки. Подошёл Александр Иванович, и я его познакомил с дедом Филиппом.
– Где же Иван Прокофьевич? – спросил я старика. – Изба на замке…
Дед Филипп отвернулся в сторону, глаза часто заморгали.
– Преставился Иван-то, – произнёс он.
Дрожащая слабость бросилась мне в ноги.
– Когда же? – выдавил я из себя.
– По весне. – Филипп снял кепку, вытер рукой лоб. – Его паралич зимой разбил, не в эту, а в позапрошлую. Потом поправился. Вот только нога – всё её волочил. Ходить из-за этого в лес не стал. Переживал. Чёрный стал, вроде обуглился. Выползет днём из дома, всё смотрит, всё думает. За ним Пелагея Антонова ходила, помогала, чем могла, дальняя сродственница она ему по матери. Знаешь ты её. Такая старуха высокая, прямая. Ну, а вот к весне его второй раз шибануло, да, видать, сильно – слёг. Дороги у нас плохие, колеи да ямы, «скорая» из города и не приедет, не дождёшься. Вызвали мы врача, хорошо, хоть медпункт в соседнем селе оставили. Пришла фельдшерица, посмотрела, уколы стала делать. Где там! Три дня похрипел и преставился, царство ему небесное.
Дед Филипп почесал рукой седую редкую щетинку на подбородке.
– Похоронили мы его. Хорошо похоронили. Деньги у него были, знал, что не вечен, берёг. На венок деревенские собрали… Самой весной, милок, он и помер. Уж и сорок дён мы отметили. Мужик он был добрый, хоть и ликом угрюм… А тебя вспоминал часто. – Филипп посмотрел на меня. – Говорил мне: может, Василий приедет, обещался в открытке…
– Писал я ему, а приехать…
Филипп развёл руками.
– Понимал он… А я увидал машину, подумал, наследники приехали. Как был жив Иван и в помине никого не было, а теперь сразу отыскались…
Я посмотрел на дом. Стоял он серый, безмоловный и сиротливый. Крыльцо просело и всё больше отдалялось от венцов.
– Ружьё он тебе оставил, – сказал дед Филипп. – Говорил: приедет Василий – передай ему.
– Ружьё? – переспросил я.
– Да. Говорил, нравилось оно тебе… Зайдёте, может, посидите, чайку попьёте, мёду у нас в нынешнем году мало, но рамку выставлю, а? Пойдёмте в дом? Сейчас матери скажу, самовар поставит.
– Нет, дед Филипп, спешим!
– Всё спешим, всё спешим, – отозвался старик и замолчал.
– Как бабка? – спросил я его.
– Да как? Не двадцать лет – девятый десяток.
Он вынес ружьё.
– Вот. Берёг. К нему многие ещё при жизни Ивана приценялись. Не отдал. – Он протянул ружьё. – Может, зайдёте, попьёте чайку. Самовар быстро вскипит.
– Да нет уж, дед Филипп…
– На нет и суда нет. – Он вздохнул.
Ехали обратно молча. У пруда я оглянулся и увидел деда Филиппа, стоявшего под ветлой Иванова дома. Он повернулся и, согнутый, нетвёрдо переставляя ноги, пошёл к себе. Таким же я видел и Ивана Прокофьевича в последний раз. Думал, что не в последний, а оказалось, что в последний. Почему-то всегда думаешь, что будет что-то впереди, а потом оказывается, что этого впереди уже не будет. Никогда не будет.
Александр Иванович молчал, курил и поглядывал на дорогу. Машину трясло, пыль забивалась в открытые окна, тонко ложилась на спинки сиденний, на стёкла, ручки…
… Было это лет пять назад. Тогда лето только начиналось. Это начало было видно по маленьким, ещё шершавым листьям ольхи и берёзы, по траве, очень зелёной и низкой, по омолодившейся коре осин, по полям, которые пропитались весенней влагой и оттого казались набухшими, ноздрястыми, как подошедшее тесто. Они ждали момента, когда лопнет кинутое в них зерно, тонкий, как кончик шила, росток проткнёт землю и ринется к солнцу.
Уже прогремела первая гроза. Прошли обильные дожди, уплотнившие землю, смывшие прошлогоднюю паутину и плесень, и на пригретых солнцем пригорках расцветали жёлтые купальницы.
Меня подвёз на тракторе совхозный тракторист, молодой парень. Он был словоохотлив и любопытен до нового приезжего, как и все деревенские. За какие-то полчаса он успел узнать у меня всю мою родословную, по какому делу я еду в деревню, что нового в городе. Сам рассказал, чем живёт их совхоз, о том, что в прошлую осень была непогодь, проливные дожди, озимые почти все вымокли, и вот недавно поля перепахали и засеяли яровыми. Действительно, я нигде не видел полей с зеленеющей озимью, они были серо-коричневые, комковатые после пройденного плуга и бороны.
Поля кончались. За ложбиной дворами начиналась деревня. Она стояла на плоском бугре. Деревни вообще любят взбегать на пригорки, где посуше, откуда видно кольцо лесов, где есть простор для взгляда. Под раскидистыми ветвями старых вётел и лип серели крытые шифером крыши, кое-где зеленели верха, одетые в железо.
От деревни вниз, к лесу, ходко шёл человек со свёртком под мышкой.
– Опять Седой в лес подался, – сказал тракторист, и его глаза повернуись в сторону мужчины. – И как только не устаёт ходить. На дню по несколько раз успевает обернуться.
Я знал, что местные жители Седым называют лешего, и спросил парня, стараясь понять его мысли:
– Зачем же он ходит? Ягод нет, сморчки отошли.
– Траву собирает. В аптеки сдаёт. За траву ведь платят…
Я снова посмотрел на пешехода. Он шёл по невидимой тропинке, широко размахивая руками. Скоро скрылся в низине.
– За что же его Седым прозвали? – спросил я тракториста.
– Да лесной он человек. Он больше с деревом наговорится, чем с людьми. Пыльным мешком стукнутый… Места свои знает, где гриб водится, где ягода растёт. А держит их в кулаке… Были года – грибов по всей округе не сыщешь, а он завсегда с полной корзиной идёт. Мы, мальчишки, бывало, просим его: «Дядя Вань, возьми с собою по грибы?» Места ведь не его…
Тракторист ловко одной рукой достал из кармана рубашки сигарету, спички, зажал коробок под мышкой, чиркнул, прикурил, выпустил широкую струю дыма и с сигаретой во рту продолжал, морщась от дыма, попадавшего в глаза:
– Он оглядит нас поочерёдно, потом скажет: «Вот этого возьму с собой, остальные гуляйте». Вот ведь жила!
– Всё-таки показывал, – заступился я за Седого.
– Показывал. Кольке Пантюхину, Мишке Егорову. Они у него в любимцах были…
Мой взгляд впервые задержался на парне. Лицо круглое, волосы жёсткие, нос короткий. Нижняя губа отвисла, будто её оттянула прилипшая сигарета.
– Не подскажешь, кто у вас в деревне угол может на лето сдать? – спросил я у него, меняя тему разговора.
Парень долго и сосредоточенно думал, держа сигарету между пальцев и роняя на замасленные штаны пепел. Высунулся зачем-то из кабины, посмотрел на переднее колесо, подпрыгивавшее на неровной дороге, и не спеша ответил:
– К деду Филиппу подвезу. Он не откажет к себе пустить – деньги любит, да и дом у него просторный. Один со старухой живёт. Правда, старуха вредню-ю-ющая…
Деда Филиппа мы увидели во дворе. Это был сухой старик лет семидесяти пяти, в старых ботинках без шнурков, надетых на босу ногу, в просторной рубашке, поверх которой болтался на сухом теле меховой жилет. Лысая голова была непокрыта. Он натягивал проволоку на рамки для ульев, орудуя кусачками и утконосами на заваленном кудрявыми стружками самодельном верстаке.
Парень сказал ему:
– Во, дед, постояльца привёз тебе. На всё лето. Пособление будет твоей старухе.
Тракторист зубасто оскалился. Он, видно, имел в виду деньги, которые старик возьмёт с меня за наём комнаты. Дед Филипп взглянул на моего сопровождающего, грязного, в масле, и сказал ему:
– Ты, Петька, не тарабань. Без тебя договоримся.
– Во даёт, – блеснул на меня глазами парень. – Уж и в бутылку полез. Ему заработать привезли, а он…
Парень независимо сплюнул и вразвалку пошёл к трактору. Трактор выкинул из трубы синюю гарь дыма и, подпрыгивая на комковатой дороге, покатил на другой край деревни.
– Издалека к нам? – спросил старик, оценивающим взглядом осматривая меня.
Я сказал ему, зачем приехал, на какой срок. Он стряхнул с колен приставшие мелкие стружки и щепки, присел на ошкуренное бревно, пригласил меня:
– Присаживайся! – Взял с верстака рамку с натянутой проволокой, бросил в кучу готовых: – Не знаю, что и делать, – сожалеючи сказал он. – И уважить хочется, и… – Он вскинул на меня пасмурные глаза: – Мать занеможила, третий день пластом лежит. Сам вот кручусь по хозяйству… А вам бы небось хотелось на довольствии хозяйском состоять?
Я подтвердил. Дед Филипп потёр ладонями колени.
– Старуха вот… – Он с минуту молчал, глаза смотрели в одну точку, он раздумывал. Потом повернул голову ко мне:
– Знаешь что, парень? Видишь через тын избу? Во-он она. Познакомлю я тебя с Иваном Прокофьевичем. Может, у него с недельку поживёшь, а там, глядишь, и старуха моя на ноги встанет – ко мне переедешь. А щас без старухи хозяйство вести? – Он пожевал сухими губами. – Может, в деревне кто возьмёт? – спросил сам себя. – Если только бабка Олюниха. Сходить? – И сам себе ответил: – Только вряд ли. Не то время. А Ивана я попрошу. Уважит. Сам-то в лесу, ужотко придёт. Как? – спросил он, видя моё молчание.
Я устал после трудной и дальней дороги. Ходить по деревне мне не хотелось. Хотелось войти в избу, лечь на лавку или сундук, ещё лучше, если есть, на прошлогоднее сено, отдохнуть, а потом думать, как быть дальше.
Следуя своим мыслям, я спросил старика:
– Иван Прокофьевич? Это не тот, про кого мне тракторист рассказывал? Видали мы его – в лес пошёл. У вас Седым его прозвали.
Старик покачал головой, полез в карман за куревом, не нашёл того, что искал. Смешно выругался, ударив себя по коленям руками, сжатыми в кулаки.
– Вот ведь люди! Право слово, яблоко от яблоньки недалеко падает. Петька про него тебе набрехал? Слушай ты его!..
Дед Филипп долго крутил головой, надсадно кашлял в кулак, будто внутренности себе выворачивал, и ругался. Успокоившись, спросил:
– Что ещё Петька набрехал?
Я не ожидал, что разговор примет такой оборот, что мои слова так заденут старика, и поспешил замять разговор.
– Отец! – вдруг послышался слабый старческий голос из избы. – Подь сюда!
Дед Филипп приподнялся, выпрямил застывшую от старости спину.
– Старуха зовёт. Первый раз в три дня. Отудобела знать. Ты посиди, я счас.
Он ушёл, а я посмотрел на избу Ивана Прокофьевича, за тын. Дом был большой, старый, но крепкий. Брёвна чистые, ровные, хотя и потемневшие. За домом располагался огород, сад с пятью или шестью яблонями, дальше, за покосившейся изгородкой, переплетённой ветками чёрной смородины, лужок, на котором возвышалась, крытая дранью, крыша погреба.
Из низкой двери двора, пригибая голову, вышел дед Филипп.
– Занеможила мать шибко, – поделился он. – И чего с ней? Однако дня через два встанет, отойдёт. Легче ей стало.
Я уже целую неделю жил у Ивана Прокофьевича Простова. У деда Филиппа жена выздоровела, он звал меня к себе, но я отказался: у Седого мне было покойно, работалось хорошо, и я не собирался менять квартиру.
Хозяйство Ивана Прокофьевича было небольшое. Корову он не держал. Были куры, более десятка, две кошки. Другой живности не было. В огороде росла морковь, капуста, огурцы. Сотки три заняты картофелем. Под яблонями стояли пять ульев с сильными семьями.
Дом был по-особому духовит. Пахло нагретой вощиной, мёдом, сушёными ягодами и травами. Мебели особой не было. Диван, комод, шкаф, в кухне часы-ходики с гирями, а в горнице новые настольные. В передней висело ружьё. Старинное, с инкрустациями, и, как мне казалось, – дорогое.
– Дедово ружьё, – рассказывал мне Иван Прокофьевич, – отец говорил, что в давние года в Заболотье дед одного охотника от смерти спас, то ли тонул тот, то ли замерзал. В благодарность охотник и подарил деду ружьё. С тех пор и висит. Я из него ни разу не стрелял. Зачем? Пусть висит.
Спать он меня оставлял в доме, на никелированной с шариками на стойках кровати, но я отказался. Я попросился на поветь, где лежало несколько пудов оставшегося с прошедшей зимы сена.
Так прошёл июнь. За это время мы с хозяином подлатали крышу, поправили двор, вставили стёкла в побитые рамы террасы. За месяц я лучше узал Седого. Мне нравились его ненавязчивость, прямодушие и ребяческая, детская привязанность к окружающему. Он мог часами разговаривать со своими кошками, хотя с людьми был немногословен, с пчёлами, садящимися на цветок, даже с берёзовыми поленьями, которые он прикладывал к стене двора для просушки.
– Почему ты не уродилось? – обращался он к полену. – Всё корявое, сучкастое, свиливатое. Где ты росло? Наверное, в чаще, хотело выпрямиться, да не давали соседи. Вот и выросло ершистое, колючее, горбатое, да крепкое… Под колуном не колешься, клином не сразу расколешь. И в печку-то тебя сразу положить нельзя: всё верти-смотри, каким концом сунуть.
Или на огороде траву какую начнёт выспрашивать:
– И-их ты, какая вымахала! Кругом трава низкорослая, никудышная, а ты ровно с небом, верно, хочешь быть. Или солнце тебе тепла больше даёт, или дождик тебя больше вскармливает, или силы на твоей земле больше, чем рядышком?..
Пришёл июль. Медосбор был хороший, и уже к Петрову дню отшумела медогонка, и по вечерам мы с Иваном Прокофьевичем ставили ведёрный самовар и готовились к чаю. Садились в горнице. Я на широкую лавку, он – на подставленный табурет и пивали чаи с сотовым мёдом.
– Закрой окно, – часто говорил мне хозяин. – Простудишься. Ветерок охватит… С мёдом шутки плохи.
Заходил, прихрамывая на левую ногу, дед Филипп. Иногда выпивал стакан чая, а в основном – курил да разговоры вёл. Я всегда смотрел на стариков и слушал их рассказы, долгие, как здешние дороги, и неторопливые, как скользящие в увалы поля.
Опрокинув на блюдечко стакан и отодвинув в сторону, Иван Прокофьевич спрашивал меня:
– Ну как, матушке-то отписал?
Я кивал.
– Пиши чаще. Не забывай и не обижай мать. – Он подпирал большой тёмной рукой подбородок. – Филипп, ты помнишь свою мать?
Дед Филипп вытирал платком мокрую лысину.
– Не помню. Она померла мне и годочка не было.
– Обделила тебя жизнь, Филипп. Шибко обделила.
Дед Филипп мягко вскидывал руки:
– Всех она обделяет. Только кого с какого конца. Одного крепче, другого послабже.
– А ты держись за родителей, держись, – продолжал Иван Прокофьевич. – Шибко не забывай. У тебя, должно быть, хорошие родители.
Я старался замять тот разговор, но Иван Прокофьевич не унимался:
– Что ты смущаешься, ровно девка. Я говорю, что думаю, что вижу. Вот поедешь домой – дам мёду. Там, в городе, разве мёд! А я тебе цветочного наложу для матушки твоей, чтоб не болела, правда, Филипп?
Дед Филипп согласно кивал головой и лез в карман за папиросами.
Было у Ивана Прокофьевича спокойно, как в лодке, плывущей по широкой тихой реке. Бормотала вода за бортом, шелестели береговые камыши, и всё было новым, и каждый километр пути менял пейзаж.
Иван Прокофьевич не спеша приобщал меня к лесу. Сначала разговорами, короткими, под вечер, под туман, под дождь. О траве, какая какое назначение имеет, чем отличается от других. После я узнал, что был он лучшим сборщиком лекарственных трав в районе. До знакомства с ним я думал, что о лесе знаю всё. Эка невидаль – лес! Но я, если сравнить мои знания со знаниями Ивана Прокофьевича, не знал ровно ничего.
Несколько раз он брал меня с собой. Я с охотой соглашался. С таким человеком, как он, в лесу было заманчиво и интересно. Мы ходили, не спешили. Иван Прокофьевич зорко всматривался в каждую былинку, цветок, куст, целебные травы, которыми можно отогнать болезни. Он и родничок в лесу, в овражке, знает, где можно утолить жажду, посидеть на поваленном дереве, переплетённом диким хмелем, и полянку давно облюбованную найдёт с нужной травой. По образу поведения насекомых узнает, где и что растёт.
Старик брал траву или ягоду и приговаривал:
– Эту зверю лесному оставим. Эту себе возьмём. А эту на приплод пустим.
Он знал лес, как свой огород. Знал, когда упало дерево. Сколько лет стоит сушина. Какая будет ягода в этом году и сколько. Он находил едва приметные тропинки, рассматривая паутину, поглядывая на солнце. Завяжи ему глаза, он и при помощи одних рук нашёл бы обратный путь.
Весь лес у него был разбит на квадраты, или кварталы, по его – делянки. В деревне люди зачастую не знают, где у них север, где юг. У них свои названия полей, лесов, болот, помогающие ориентироваться в повседневной жизни. Иван Прокофьевич тоже ориентировался на них, но к деревенским обозначениям урочищ прибавил массу собственных. У него было, к примеру, Заячье болото, где в изобилии росла клюква, низкое место под названием совсем противоположным – Холмы, где он собирал бруснику. В Боровиках росли белые, на Чернядьеве зрела малина, за Клином – собирай орехи.
Бывая с Иваном Прокофьевичем в лесу, я быстро убедился в одном. Он приходил с полными корзинами грибов или ягод не столько от того, что знал места. Это играло существенную роль. Но больше влияло на это другое: он умел собирать всё – и траву, и малину, и орехи, и грибы. Одному ему присущим чувством он догадывался, где должен быть гриб. Это отработалось наблюдениями и практикой. Он чувствовал и находил. И не один – десяток. В лесу об был медлителен до крайности, я до крайности спешил, я приходил с пустыми руками, он – с грибами.
В один из последних наших походов в лес я внимательно наблюдал за Иваном Прокофьевичем. Как он шёл по лесу. Он был среди живых существ. На ветку, кустик, побег зелёный не наступит. Дрозды неугомонные шумят, перелетают с места на место другие птицы. Иван Прокофьевич неожиданно останавливается и замирает, глазами приказывает и мне сделать то же самое. Я вслушиваюсь. Другой звук наполняет лес. Не птичий. Светлое такое в душу входит и такое знакомое и родное. Смотрим, в овражке, за черёмухой, за орешеньем, за крапивой густой ключ свою песню выводит. Прободал землю, вышел на свет, образовал озерко метром шириной с разноцветными камешками и бежит вниз водопадом звенящим.
Иван Прокофьевич наклоняется, зачерпывает в широкую ладонь воду, медленно длинными глотками пьёт. Я тоже пробую. Вода холодная, с непонятным, но приятным привкусом.
– Землёй лесной пахнет, – объясняет мне мой проводник.
Напившись, мы пошли дальше и вышли на опушку берёзовой рощи. С луговины она была редкая, берёзы старые. Остановились отдохнуть. Иван Прокофьевич достал хлеб с холодным мясом, четыре яйца, соль.
– Закусим да в обратный путиь, – сказал он, отщипывая скорлупу и аккуратно складывая её перед собой. Жевал он медленно. Несмотря на немалые годы, зубы у него сохранились все. Были они с желтизной, но крепкие. И волосы у него были тёмно-русые с небольшой проседью. Чёрными были только брови, широкие, лохматые… Они и придавали ему сумрачный вид.
Пролетела иволга, блеснув на солнце жёлто-оранжевым опереньем.
– Красивая птица, – сказал я, проследив за взглядом Ивана Прокофьевича.
– Птица скрытная, – ответил он. – Людей чурается. Может быть, потому, что одежда нарядная. А красоту каждый хочет прикарманить, чтобы только его была. Как красивую бабу.
К слову я спросил его:
– Иван Прокофьевич! У вас-то что личной жизни не получилось?
Он ответил не сразу. Запрокинул голову, прищурил голубые глаза. Потом сказал:
– Я всё время догонял своих одногодков. Они всё вовремя делали, а я думной был, поздноцвет. А поздноцвету знаешь как – и солнца меньше, и холоду больше. Вот и упустил своё время. А там так и не заладилось.
– Но у вас же была семья?
– Жена была, а семьи не было. Лада не было. Разные мы люди. Она погулять любила, пожить всласть, а я домосед, мне лес больше мил…
Мне показалось, что осуждает себя Иван Прокофьевич за свою любовь к лесу. Я пристально поглядел на него. Нет, показалось.
– Баба, она тоже бабе рознь. Это тоже понимать надо. Вот как рябина в лесу. На одной и ягод больше, и слаще они, а вроде бы рядом росли. Лес один, солнце одно.
– А почему?
– Почему? Если посмотреть, не одинаково росли рябины. Одна свету больше получала, и земля у неё с перегноем, и влага рядом. Другая не имела этого. А сразу того и не видно. И серчаешь на неё, что она пустая стоит в такой дородный год. А стоит ли серчать? Понять надо. А чтобы понять, сколько годков надо прожить. А когда поймёшь, жить уже некогда…
Он поднялся, закинул мешок за плечо и, отодвигая кусты палкой, нырнул в густую зелень леса. Я еле поспевал за его большими шагами.
Как-то вскоре резко похолодало. Шли дожди, тягучие и долгие. Я днями сидел дома, а хозяин пропадал в лесу. Однажды сидели мы с дедом Филиппом у окна и, глядя на поникшие ветви и листья деревьев, на серые влажные крыши домов, ждали Ивана Прокофьевича и разговаривали о нём.
– Вот говорят наши, что он места грибные знает и не показывает их никому, – пускал, словно дым, слова дед Филипп. – Пустое. Не в этом Иванов характер. Не понимают его. А он тоже со своей душой ни к кому не лезет, в родственники не просится. А что места знает – это правда. Не показывает никому, – Филипп мотнул головой, – и правильно делает. Зачем таким людям показывать! Одному покажи – он туда свояка тащит, брата, деверя, знакомого. Опять бы ничего. Да дело в другом. Им ведь ничего не жаль. Только бы себе. Всё вытопчут, выломают в лесу. Сколько он жаловался – лесником был…
– И давно он так… один живёт?
– Давно. Была у него семья. Жена так ушла ещё до войны. Не одинакие характеры, значит, сошлись. Он и в молодости с чудинкой был. Бывало, работает, работает, вдруг всё бросит, на солнышко смотрит, каплю росы начнёт разглядывать, задумается… С войны пришёл инвалидом – в левую руку саданул осколок. В то время охочие были все до работы, а жизнь была нелёгкой, не как теперь. Первое время грабли делал, корзины плёл, считай, одной рукой, пока совсем не зажила раненая. Лесником был. Теперь вот сторожем по зимнему времени. Ну, а с лесом не расстаётся, знает все заповедные обиталища: где зайцы, где кабаны, где лоси. Охотники к нему (вот к осени наедут): укажи? Показывает не всякому. К его сердцу тропку надо найти.
Дед Филипп задумался, посмотрел в окно.
– А людей всех нечего слушать. Другие такого навертят… – Он не договорил, махнул рукой.
Вошёл Иван Прокофьевич, мокрый, грязный. По лицу я понял – не в духе. Сбросил задубевший плащ на пол, поздоровался за руку с дедом Филиппом.
– Печку, что ли, протопить, – сказал он в раздумье. – Холодно на улице.
Я пошёл за дровами. Поленница была во дворе у стены низкого сруба с потолком, в котором когда-то держали корову, теперь помещение пустовало, и Иван Прокофьевич приспособил его под дрова. Я набрал посуше – берёзки и ёлки, – нащепал тут же воткнутым в плаху топором мелкой растопки. Взяв вязанку, вошёл в дом.
Иван Прокофьевич босой сидел на стуле, отодвинув в строну сапоги. Вид у него был усталый и сердитый. Он продолжал разговор Филиппом. Голос тоже был сердитым и хриплым.
– Да как же! Шёл я домой. Дай, думаю, загляну на старый чернишник – посмотрю, какие ягоды в этом году. И набрёл на загон. Рядом шалаш. К берёзам жерди прибиты, а внутри – лошадь, привязанная к дереву. Увидала меня и как заржёт. Меня оторопь взяла – сроду я таких лошадиных криков не слыхал. Подошёл к ней, а она смотрит на меня так… а из глаз слёзы катятся. Вот Бог. – Он вздохнул. – Лошадники оставили… Бросили, сволочи, скотину. Она отощала, бока ввалились, спина вся в рубцах… стегали её, били… Грызла кору деревьев с голодухи. Вот ведь, сукины дети, что делают!
Иван Прокофьевич был очень сердит. Таким сердитым я его ещё не видал.
– И что за моду взяли. Пасётся лошадь… А то ещё хуже, из скотного уведут, благо смирная тварь, угонят в лес, вдоволь накатаются вдвоём, втроём и бросят, где вздумается. А теперь вот загоны стали устраивать. Души в них нет. И закона такого нету, чтобы можно было наказать за это. Это Марков, еролыжник. Завтра зайду, оттреплю за уши, раз отец не в силах.
– Чего уж ты так расстраиваешься, – миролюбиво начал дед Филипп. Но только подлил масла в огонь.
– Так я ж на ней, на лошади, пахал, возил сено, в войну снаряды артиллеристам подвозил… Это ж поилица и кормилица крестьянская была. Только за это ей почести главные надо отдать. А её, бедную, оставляют на голодную смерть ребятишки, сопляки, кто жизни не видел.
Мы с дедом Филиппом молчали. И кто знает, сколько бы продолжался этот разговор, если бы я не спросил Ивана Прокофьевича:
– А что с лошадью сталось?
Он вздохнул, повернулся на стуле.
– Отвёл на скотный. Разберутся, откудова она. Насилу привёл, траву она щипала – не оторвёшь! Вот намаялась.
Он и на следующий день беспокоился и остыл только тогда, когда нашли владельцев и увели лошадь в соседний совхоз.
В конце августа я уехал от Ивана Прокофьевича, пообещав приехать на следующий год. Однако судьба распорядилась по-своему.
… Над горизонтом засинело. Тёмная синь ползла кверху, расплывалась, освещалась сполохами мимолётного огня. Пошёл дождь. Шёл он крепкий, упругий, туго стуча о крышу машины, о бетонку, взвивал кверху маленькие фонтанчики. Там, за косыми струнами дождя, оставалась деревня Ивана Прокофьевича, Седого, и мне вспомнились его слова: «Не забывай своих. Помни о них!» Вспышки молний матово высвечивали перламутровую вязь инкрустаций на ложе его ружья.