412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Яан Кросс » Раквереский роман. Уход профессора Мартенса
(Романы)
» Текст книги (страница 9)
Раквереский роман. Уход профессора Мартенса (Романы)
  • Текст добавлен: 5 ноября 2017, 00:30

Текст книги "Раквереский роман. Уход профессора Мартенса
(Романы)
"


Автор книги: Яан Кросс



сообщить о нарушении

Текущая страница: 9 (всего у книги 42 страниц)

– Наш господин принц Голштинский? Ну да. Но он же не прибалтиец. И с саженной высоты смотрит на все наши местные передряги. И какой-нибудь докучливый госпоже баронессе он вполне способен дать по рукам в каких-нибудь мелочах. Пусть даже самой госпоже Тизенхаузен. Но если на его стол в губернском управлении ляжет решение сената, он и пальцем не шевельнет против. Так что…

Я не знаю, что это было. Почему-то я вдруг почувствовал, что этот вопрос имеет для меня роковое значение. До умопомрачения. Может быть, позже мне удастся это объяснить себе. Во всяком случае, все обстоятельства, общий фон и подробности – напряженные отношения между горожанами и дворянством, борьба между Раквере и госпожой Тизенхаузен, мое собственное странное, двоякое положение во всей этой борьбе и среди вовлеченных в нее лиц и мое дурацкое сидение с голыми икрами здесь, в этой комнате, за этим столом аптекаря, которого намеревались взорвать, – во всем этом мне почудился вдруг личный вызов. Я спросил:

– А разве предполагаемое решение сената нельзя как-нибудь сдвинуть?

Аптекарь негромко рассмеялся:

– Помните, как сказал Архимед: «Дайте мне точку опоры, и я переверну весь мир». Можете вы предложить нам точку опоры?

Я лихорадочно думал: я дал госпоже Тизенхаузен клятву, что буду как могила молчать о том, что она мне сказала… Связывает ли меня эта клятва? Если душой я не с нею, а с горожанами и ремесленниками, больше того, с самыми неимущими среди этих ремесленников, с самими высеченными жителями окраины этого селения… Или добровольно данная клятва связывает человека во всех случаях? Даже если давший клятву не представлял себе, в чем он клянется? И если даже йенские профессора не знают, где начинается и где кончается свободная воля – когда клянущемуся в случае отказа могли бы грозить неприятности? А что посоветовал бы мне мой покойный отец, который еще в детстве учил меня, что данное слово?.. Что ответил бы он на мой вопрос своими горькими тонкими губами, когда он лежал на еловых стружках и я в последний раз на него смотрел?.. Однако – господи боже – я стер из своей памяти мертвое лицо отца: какое значение имеет моя глупая, совершенно формальная клятва, если для госпожи Тизенхаузен я еще с прошлого лета, ох нет, еще раньше, в сущности, с самого начала, просто в силу моего происхождения, – предатель?.. И если о том, кого я намереваюсь предательски назвать, я уже от стольких наслышан, что моя клятва госпоже Тизенхаузен, ей-богу, не будет нарушена…

– Ну, так можете вы предложить нам точку опоры? – повторил Рихман.

Я сказал совершенно спокойно, но не без удовольствия:

– А граф Сиверс?

Аптекарь ответил не сразу, а какаду, словно расставляя все по местам и в то же время высмеивая меня, крикнул свое:

– Shmnrrrechtmnhrrrr!

– Leider irrst du dich, mein Junge[32]32
  К сожалению, ты ошибаешься, мой мальчик (нем.).


[Закрыть]
, – медленно произнес Рихман, нарушив молчание, и я даже не сразу понял, что это было сказано не мне, а какаду.

Старик посмотрел на меня:

– Очевидно, вам наши пружины более или менее известны. Но если ваши сведения о графе Сиверсе исходят от госпожи Тизенхаузен, то должен вас предупредить: она, как всегда, преувеличивает. Граф Сиверс сводит с нею старые счеты. Однако в здешних делах он не настолько заинтересован, чтобы что-нибудь предпринять. Ну, вам я скажу: я ходил к нему в Петербург. Когда возил наше большое прошение. Я просил его предпринять какие-нибудь шаги в юстиц-коллегии. Иными словами, предотвратить то, что теперь произошло. Он меня выслушал, но сразу сказал, что уезжает за границу лечить подагру. На том и кончилось. Но знаете, даже если бы он оставался в Петербурге и захотел что-нибудь сделать, вряд ли ему это удалось. А сделать что-нибудь сейчас уже вдвойне невозможно.

Что мог я на это ответить?!

– Ну раз невозможно…

Я не сказал, что мне, очевидно, нужно еще раз об этом подумать, я только добавил:

– Давайте продолжим партию, и расскажите про вашего брата.

Мы играли, и старик рассказывал…

– Ах, про Георга. Разве вы ничего о нем не слышали? Только то, что я однажды?.. Ну не напрасно существует сентенция – несть пророка в своем отечестве… Что он был за человек? С самого начала не такой, как другие. Он был еще в материнском лоне, едва зачатый, когда в Пярну от чумы умер наш отец. Я был шестилетним и совсем не глупым мальчиком. Но через семь или восемь лет он во многом меня обогнал. В устном счете. И вообще в способности запоминать всякие мелочи. Я, знаете ли, привык к тому, что его считали умнее меня. И что мы с матерью ради того, чтобы он получил образование, ну не то чтобы голодали, но все же… Сперва он учился в Таллине, потом в Халле, позже в Йене…

– И в Йене? В какие годы?

– В тридцатые. Изучал математику. И все естественные науки, вместе взятые. Оттуда он приехал в Петербург. И поступил в качестве гувернера в семью графа Остермана. К двум его мальчишкам. К тому времени граф уже был самым влиятельным человеком в империи. В его доме брат, разумеется, завел важные знакомства и прочее. Вы же знаете, при самом блестящем уме и самом большом трудолюбии у нас в стране, а может, и повсюду нужны связи. К своему счастью, Георг ушел из графского дома в самое время. За полгода до того как графа отправили в Сибирь, Георгу предложили должность в Академии. Сперва – студента. Но спустя шесть или семь лет он был уже полным академиком. Чего только он не строил и не изучал. Машину для молотьбы, окаменевших животных, янтарь, теплоту, испарение, минералы, насосы – ну как и подобает настоящему физику. Затем электричество. Вот тут он будто бы даже открыл какой-то общий закон. Закон Рихмана. Признаюсь, я не знаю, в чем его суть. Но вы же понимаете: если все электричество на свете подвластно этому закону, так, значит, это большое дело. А тут один американец, по фамилии Франклин, напечатал что-то про молнию. Георг прочитал это в Петербурге. И стал изучать дальше. Все с тем же, ну, скажем, фанатизмом, с каким он занимался всем. С точки зрения такого, как я, философа, как-то это по-детски, согласитесь, даже немного смешно. Но человеку, который стремится что-то открыть, необходимо. Увы, Георгу захотелось изучить молнию. Вместе со своим другом, неким Ломоносовым, Георг установил у себя на крыше железный стержень с разветвлениями, провод от него протянул в комнату и конец прикрепил к какому-то приспособлению со стрелкой. Когда на небе появлялись грозовые тучи, стрелка показывала, на сколько возросло или сократилось в воздухе количество электричества. И тому подобное… Мир еще не знал подобного аппарата. Это был первый. Электрометр Рихмана. Однажды во время заседания в Академии Георг увидел в окно, что над Невой стали клубиться грозовые тучи. Он побежал домой, чтобы взглянуть на свое устройство. И устанавливал стрелку в тот момент, когда молния ударила в его стержень. И он, убитый молнией, упал на каменный пол. Выпьем в память о нем.

Аптекарь налил наши рюмки, и мы выпили их до дна. Я спросил:

– Разве он не знал, что молния может убить?

– Почему не знал? Каждый дурак это знает. Но один считает искуплением действие, другой – знания, третий – бог его знает что еще… А вообще, может быть, я философствую по поводу Георга из мести – за то, что старший брат по сравнению с ним так и остался ничем.

15

Я не мог решить, было ли мое мнение о госпоже Тизенхаузен и о моей жизни у нее само по себе для нее или Для меня существенно. И оттого что не мог этого решить, мне захотелось все же его высказать. Возможно, это поможет лучше понять самого себя.

Форма обращения у нас в прибалтийских провинциях – застывшая. Дворяне между собой говорят на «вы». На «ты» обращаются друг к другу обычно только давние знакомые и друзья. Пасторам и литератам дворянин говорит: «Пусть господин пастор войдет!», «Пусть господин литерат возьмет перо!» Само собой понятно, что лакеям, слугам и служанкам говорят «ты». Крестьянину – и подавно. Однако, обращаясь к лицам, подобным гувернеру, на большей части мыз и в дворянских семьях пользуются местоимением «он».

Разве он не знает: его дело разъяснить молодым господам, что в собственном доме не подобает плевать на пол!

Пусть он явится сюда и выслушает, что ему скажут!

Если его вместе с господами сажают за стол, то не для того, чтобы он считал себя достойным их, а чтобы учил детей хорошим манерам. Но при этом не действовал господам на нервы! И так далее.

Было это настолько обычно, что меня, в сущности, не обижало. Только когда я стал вдумываться, мне показалось это странным, как будто того человека, к которому обращаются, превращают в предмет. Или будто между тем, кто говорит, и тем, кому говорят, появляется кто-то третий, на самом деле не существующий посредник, но через которого высокородная особа, обращаясь к низшему лицу со своей недосягаемой высоты, не чувствует себя униженной…

И если я сказал, что подобный обычай меня не задевал, то это правда вдвойне. Ибо мне самому на Раквереской мызе не пришлось с этим столкнуться. Госпожа Тизенхаузен говорила мне «вы», И по ее примеру остальные господа из другого флигеля господского дома – ее сын Якоб и его жена Вильгельмина – поступали так же. Кстати, они всей семьей переехали от нас в их родовое поместье – Тудолинскую мызу, где и хозяйничают. (Добавлю в скобках: очевидно, не смогла больше невестка выдержать близости свекрови.) И второй сын госпожи Тизенхаузен, Магнус, время от времени наезжавший к нам из своего Поркуна навестить мать, в тех редких случаях, когда для этого имелся повод, в отношении меня придерживался того же правила.

Так что в смысле внешней формы у меня не было основания сетовать на свое положение. Не говоря о том, что госпожа Тизенхаузен сделала меня в какой-то мере своим поверенным. Но, может быть, именно от этого доверия стало мне совсем невмоготу. Я не имею в виду всякого рода письма, которые я, по ее требованию, должен был писать. Жалобы, написанные по ее повелению на неведомых преступников и бандитов, которые осенью на темной дороге избили нашего управителя Фрейндлинга; на людей, которые, как мне приказано было писать, неизвестно откуда появляются и без разрешения госпожи Тизенхаузен селятся в ее Раквере и грубят ей; и на фогтейский суд, который якобы весь состоит из недостойных людей. (Сей суд по распоряжению генерал-губернатора, в составе купца Яаана – судейского фогта – и двух присяжных, все-таки был учрежден.) Кстати, само поведение госпожи Тизенхаузен во время сочинения этих писем было, в свою очередь, интересным представлением. Основные пункты были у нее всегда заранее придуманы, и мне предлагалось записать их в ее присутствии. Она сажала меня за свой крохотный письменный стол красного дерева под довольно безликими семейными портретами (от лакея Техвана я знал, что в молодости она занималась живописью и некоторые из них были делом ее рук) и принималась диктовать. Сперва с приемлемой для записи скоростью, в обычных для подобных писем выражениях, затем – все быстрее и все сумбурнее, так что мне приходилось сокращать слова. Вскоре госпожа вставала со своего кресла и начинала ходить по комнате, сводя на груди растопыренные пальцы обеих рук. Ее гладкие с проседью волосы приходили в беспорядок, а ее бледное, с пигментными пятнами на висках, лицо начинало рдеть. Как странно, казалось, будто она молодеет.

«…И я вынуждена всемилостивейшей государыне императрице с глубочайшими возмущением и изумлением доложить, что мое неоспоримое dominium plenum[33]33
  Полное, неограниченное владение (лат.).


[Закрыть]
, распространяющееся на мою Ракверескую мызу со всем ей appartenents[34]34
  Принадлежащим (лат.).


[Закрыть]
, а это значит, что и на селение Раквере, нижеупомянутыми безответственными лицами опять поставлено под сомнение…».

«Мое бесспорное „dominium plenum“ во всех письмах, какие бы требования в них ни выставлялись, звучало как Рефрен, как гулкий удар колокола: бом-бим-бом, бим-бам-бом. И порой мне хотелось спросить себя: всегда ли она относится всерьез к этому длительному сражению за свое dominium plenum? Ибо в какие-то минуты казалось, что нагромождение такого количества аргументов заставляет ее саму усмехаться, особенно когда она обрывала фразу на половине и говорила: „Ну да все равно вы сократите и изложите как нужно…“. Или если она неожиданно останавливалась у письменного стола, опиралась на него обеими руками и вздыхая спрашивала: „Ну скажите на милость, почему стоящая за всем этим личность – вы же знаете кто – вынуждает бедную вдову бороться с негодяями за свои права?!“».

Я уже сказал, что со всеми этими письмами моя совесть как-то мирилась. Особенно после того, как прошлой зимой, зайдя в аптеку якобы за пилюлями от кашля, я сказал Рихману несколько слов по поводу, как я считал, самых важных из них. Разве я не был их союзником! А к Розенмарку я с этим пойти не мог. Значит, не эти письма… Но почему-то именно одно конкретное, которое госпожа велела мне написать уже после переселения Якоба, явилось, как мне кажется, тем перышком, которое переломило хребет верблюду моего терпения.

Расквартирование Кексгольмского полка, наше обычно осеннее наказание, в этом году свалилось нам на голову весной. В господском доме, где теперь пустовало двадцать пять комнат, поместили не полкового, а более высокого начальника, генерал-майора фон Дерфельда, племянника госпожи Тизенхаузен. В доме управляющего мызой и в других зданиях разместили полковника, нескольких майоров и лейтенантов, полкового священника, казначея, несколько унтеров и обозных. Большая часть солдат была расквартирована в городе. Так что все городские дома и лачуги были ими переполнены, а конюшни и дворы забиты лошадьми и телегами. Нескольких городских жителей офицеры просто выставили на улицу. Ну, такое, как говорят, здесь и прежде случалось. Однако сейчас мне вдруг бросилось в глаза: кого больше всех притеснили при этом расквартировании? Линда и Бадера – судейских присяжных, особенно ненавистных госпоже Тизенхаузен, кузнеца Тёпфера, известного своими враждебными мызе разговорами, сапожника Симсона, ну, этот известно кем был, и так далее, все по тому же принципу. Розенмарка непосредственно притеснить не смогли: он тут же снял для этой цели дом – будьте любезны, размещайтесь. И Рихмана прямо на улицу тоже не выставили. По-моему, при этом расквартировании обычно придерживались правила: в домах ученых людей, в том числе и аптекарей, военных в принудительном порядке не размещать. Но в отношении Рихмана по распоряжению генерал-майора фон Дерфельда внесли изменение и вселили к нему четырех лейтенантов с их денщиками плюс несколько унтеров. И аптекарю пришлось вместе с какаду переселиться в лабораторию.

Во время этих событий госпожа позвала меня к себе я велела написать генерал-губернатору очередное письмо (по форме конечно же самой императрице). Она сообщала в нем, что мыза ее до последней возможности заселена офицерами и унтер-офицерами Кексгольмского полка. Да-да. На ее мызе для размещения армии предусмотрено пять зданий (как того требовал закон, предписанный мызам, превышающим пятьдесят адрамаа, а таких в Раквере была одна или с грехом пополам полторы), и все пять забиты людьми. Но из-за долгой зимы и затяжной весны у нее на мызе кончились дрова. Так что пусть казна даст мызе топливо для постоя. Во-вторых, слишком велико количество размещенных на мызе лиц, в то время как в городе, мол, достаточно свободных помещений. И, не считаясь с фактами, она перечислила подряд все неугодные ей или, скажем, наиболее неугодные дома: Рихмана (что было откровенной ложью), Розенмарка (по отношению к которому это было ну… не полной правдой, тем более что Мааде предстояло скоро рожать), Яаана, Линде, Бадера, Тёпфера (последнего выставили из его дома на улицу), Симсона и других. И тут же она вдруг стала в позу защитницы самого бедного населения города. Да-да: с одним бедняком ремесленником при размещении обошлись ужасно несправедливо, какой-то майор пригрозил выгнать его из его собственного дома. Этот бедный и весьма порядочный человек – стекольщик Крудоп. И госпожа призывала генерал-майора (формально, значит, самое императрицу) помочь этому порядочному человеку и освободить его от повинности расквартирования… Почему она этот вопрос не решила непосредственно через своего племянника, мне поначалу было непонятно – пока стекольщику действительно, по распоряжению генерала, не позволили вернуться в свой дом. Однако от Рихмана я точно знал: этот весьма порядочный Крудоп – человек с тупым лицом, бегающими глазами, полуглухой (к которому, однако, в нужном или, скорее, совсем в ненужном случае возвращался на удивление острый слух), был наушником госпожи Тизенхаузен среди жителей Раквере.

Для моего решения уже этого было бы достаточно. Но прибавилось еще одно обстоятельство. Однажды утром, когда я приступал с мальчиками к уроку истории, теперь уже тринадцатилетний Густав спросил:

– Господин Беренд, а вы пили когда-нибудь шампанское?

– Шампанское? Нет, не приходилось.

– А мы пили. И я, и Бертрам.

– Ого?! Когда же это? И каким образом?

– Вчера. За кофе. Бабушка угостила. Она пила сама и предложила дяде Дерфельдену, а потом и нам. Мы получили по половине маленького бокала.

– А по какому же поводу?

– Да я не знаю. Какая-то коллегия в Петербурге признала бабушкино право. Ну, на нашу блошиную деревню. И бабушка пообещала, что самое позднее осенью она угостит нас целым бокалом. Окончательное решение должно быть принято осенью.

– И ничего в нем нет особенного, – надменно произнес десятилетний Бертром, – в точности как кисловатая медовуха Прехеля. Только пены побольше.

16

Рихман сказал: один считает искуплением для себя действия, другой – знания, третий – бог знает что еще.

Я не считаю, что полностью отношусь ко второй или третьей категории, скорее, наверно, к третьей – к тем людям, которые думают, что для них искуплением может служить очень разное. А на этот раз я вдруг оказался в первой категории, во мне созрело решение действовать. Бог мой, если Георг Рихман, движимый научной жаждой, зазвал к себе в комнату молнию, то разве можно считать героическим поступком, если кто-то, обуреваемый жаждой справедливости, явится на глаза этому сиятельству из лакеев и попытается словами невозможное сделать возможным…

Два дня я думал, каким способом лучше действовать.

Я знал, что копии, снятые мною в прошлом году с раквереских бумаг, и их переводы находятся у Розенмарка. Через день я пошел в трактир, нашел хозяина в жилой комнате за прилавком и попросил посмотреть эти бумаги. К слову сказать, постарался войти в его комнату так, чтобы кровать, на которой мы с Мааде лежали, оказалась у меня за спиной. Но кровати там уже не было. И нужные мне документы уже тоже находились не там.

– Ах, те? А зачем вам они?

– Припомнить некоторые события, происходившие в городе. А то забываются.

– Да-да. Но я держу эти бумаги дома. В железном шкафу. На всякий случай, понимаете. Так что приходите завтра вечером к нам. Вы уже давно у нас не были.

Он был чем-то раздосадован, какой-то озабоченный и несколько похудевший. Но – дружественный, как и в последний раз. И он сам позвал меня к ним.

– Знаете что, пойдемте во вторую комнату, – сказал он на следующий вечер, встречая меня, – сюда может кто-нибудь войти и заинтересоваться, если вы будете просматривать эти бумаги здесь…

Следуя за ним в другую комнату, я сказал:

– Поприветствуйте от меня госпожу Магдалену. Как она поживает?

– Неплохо, неплохо. Теперь это уже совсем скоро, – ответил хозяин, усаживая меня за маленький стол и положив передо мной бумаги, вынутые из железного шкафа. Он спросил, много ли мне потребуется времени, чтобы их просмотреть. Я ответил: если ему не помешает, то час или, может быть, даже два. На что он сказал:

– Тогда самое лучшее, если я оставлю вас здесь с бумагами, а через час или два приду, и тогда будем пить чай.

Иохан положил рядом с подсвечником запасную свечу и ушел. Я остался один в маленькой комнате с несколькими табуретками, столиком и выкрашенным коричневой краской железным шкафом. Я достал принесенные с мызы листы чистой бумаги и стал выписывать из городских документов то, что было существенно для моего плана. И при этом думал: я нахожусь сейчас под одной крышей с Мааде… Она где-то здесь. Наверно, по другую сторону этой стены с серыми обоями… И к чаю она, конечно, потом не выйдет. Раза три-четыре, после каждого десятиминутного полного погружения в работу, я откладывал гусиное Неро, упирался ладонями в край стола, закрывал глаза и, собрав всю внутреннюю волю, как заклинание, повторял: «Приди сюда! Приди сюда! Приди сюда!», потом продолжал писать, испытывая неловкость за свое смехотворное колдовство. Щелкнула дверная ручка – и Мааде вошла в комнату.

Несмотря на широкое и длинное, до самого пола, платье, было видно, что она ходит последние дни. При свечах ее лицо показалось мне почти неузнаваемым. Поблекшее и прозрачное. Нежное и по-детски суровое. Какое у женщин в такое время бывает. Может быть, отчасти это происходило от того, что лицо ее было освещено снизу, что придавало ему особенное выражение. И от этого контур верхних век казался крутым изгибом, а взгляд был очень темным и все-таки сверкающим…

У меня промелькнуло в памяти, как один моряк в отставке (дома мы звали его дядя Оямаа, хотя он не был родом из Оямаа и не был нам ни дядей, ни свояком) рассказал мне, еще мальчишке, как он спустя тридцать лет встретил свою юношескую любовь, уже второй раз вышедшую замуж. Встретил ее в толпе на Каламаяском кладбище после богослужения. И он мгновенно эту женщину узнал. Потому что ее совершенно изменившееся лицо в миг узнавания, как по волшебству, стало прежним. Они стояли лицом к лицу и смотрели друг на друга… И дядя Оямаа, про которого уж никак нельзя сказать, что у него плохо подвешен язык, не сумел сказать своей Аннеле ни одного слова… И помню, как я тогда своим мальчишеским умом подумал: «Вот ведь дурень!»

А теперь я сидел там за столом и молчал, разрываемый всеми возможными и невозможными словами; я привстал и неотступно смотрел на мерцание свечи в темных глазах Мааде и на ее четко обрисованные и, как мне казалось, вздрагивающие на бледном лице губы. Наконец я спросил:

– Мааде, почему ты пришла?

Какая бессмыслица! Будто я сам не призывал ее всеми силами души. Она тихо ответила:

– Мне стало страшно, ведь может случиться, что я никогда уже тебя не увижу. А сейчас я увидела.

Мы стояли молча. Потом я спросил – бог мой, я же не хотел спрашивать, не хотел этим вопросом досадить ей, и все же спросил (надеюсь, что главным в моем вопросе было желание узнать, конечно, желание знать, а все же я чувствовал, что какая-то ядовитая капля хотения досадить в моем вопросе присутствовала):

– Мааде, скажи, чей это ребенок, которого ты ждешь?

Тихо, с неподвижным лицом, она быстро ответила, как будто ждала моего вопроса:

– Я не знаю…

Мааде открыла позади себя дверь (она не снимала руки с дверной ручки) и исчезла, прежде чем я сумел что-нибудь сказать.

Нет, нет, я не побежал за ней, не стал искать ее в доме. Я не сдвинулся с места. Потом сел за стол и через некоторое время опять приступил к выпискам.

Должен сказать: после ее ответа (даже не знаю, то ли он послужил для меня стимулом, то ли напротив, в пику ему) я работал теперь с двойным усердием.

И закончил свои заметки как раз к тому времени, когда пришел Иохан и позвал меня пить чай.

Опять в качестве гостя, почти почетного гостя, сидел вор за столом обворованного (или опять вор в роли любезного хозяина угощал обворованного)… Так что же в таком положении остается вору, как не быть или весьма высокомерным, или исключительно вежливым. И если я предпочел высокомерию вежливость, то в какой-то мере, вероятно, из-за слов, только что сказанных Мааде, которыми я в ее неведении был уравнен с мужем. Итак, за чаем и пирожками с капустой мы с Иоханом говорили о чем угодно, только не о том, о чем уже неделю шушукался весь город. Ибо Иохан этого разговора не начинал: о пожаре, который вспыхнул в раквереском трактире госпожи Тизенхаузен. Этот трактир, открытый на углу улиц Рыцарской и Стадной, город считал очередным свинством со стороны мызы по отношению к себе. И не только потому, что это было – как считал город и я тоже – в кричащем противоречии со всеми городскими привилегиями со времен королевы Кристины. Но еще в большей мере потому, что госпожа Тизенхаузен, как говорили, несколько лет назад велела его построить на участке, который город выделил для школьного здания, и даже больше того – из бревен, которые город заготовил для строительства школы. Сейчас она за немалые деньги сдала трактир в аренду Кексгольмскому полку. Но полковой трактирщик еще не успел туда вселиться. Несколько дней трактир был закрыт, чтобы учесть запасы вина и прочих товаров, и как раз в это время ночью на чердаке вспыхнул огонь. Его заметили, когда дощатая крыша уже была объята пламенем. Согласно новому полицейскому уставу (введению которого госпожа Тизенхаузен, как только могла, противилась) все взрослое мужское население города обязано было с ведрами и баграми бежать на пожар. Теперь выяснилось, что городские жители отнеслись к новому полицейскому уставу (по поводу отсутствия которого они до сих пор роптали) с той же строптивостью, что и госпожа Тизенхаузен: за исключением живших по соседству с горевшим зданием, никто даже брюки надевать не стал. Даже старого Крудопа не было видно в ту душную ночь среди клубов дыма, валивших с горящей крыши. А соседи все равно берегли только свои стены и застрехи, которые, к их счастью и к огорчению госпожи Тизенхаузен, находились на более или менее безопасном расстоянии от горевшего здания. И если трактир в конце концов все-таки не сгорел, то не потому, что Фрейндлинг отрядил с мызы нескольких бурмистров и амбарщиков тушить пожар и сам впопыхах прибежал туда (и не благодаря тому, что явилось сколько-то там заспанных солдат Кексгольмского полка), а главным образом потому, что в критический момент, не знаю уж Злом или Добром ниспосланный, хлынул ливень. Так что сорванные с крыши баграми горящие доски, заволакиваемые паром, гасли тут же в огромных лужах, а обнажившийся над потолками слой земли в несколько минут промок и превратился под низвергающимся дождем в жижу. Но огонь так или иначе возник ночью, когда в трактире никого не должно было быть. И теперь госпожа Тизенхаузен будто бы утверждала (мне, правда, она об этом не говорила), что у розенмарковского батрака Пеэтера якобы видели поддельный ключ от трактира.

Иохан не затрагивал эту немного щепетильную для него тему, не заговаривал и я. И еще об одном я не намеревался говорить. О том, что уже несколько дней меня странно преследовало: решение юстиц-коллегии и намерение изменить его с помощью Сиверса. Признаюсь, мне не хотелось говорить об этом с Иоханом: я боялся, как бы такой разговор не навел его на мысль самому обратиться к графу Сиверсу. Боже, да это было бы вполне естественно, ведь в Раквере он был рукой Сиверса. Но я уже необратимо проникся мыслью, что именно я должен с помощью Сиверса спасти город…

Однако избежать разговора о спасении Раквере мне не удалось. Иохан сам об этом заговорил:

– Ну, собрание, которое мы должны были провести после крещения, помните, мы в конце января провели. О том, когда нам выступать с прошением наших городских серых. Я старался их подтолкнуть. Но ведь в здешних краях главная мудрость в том, чтобы тянуть. Так что решили обождать до тех пор, пока город не получит ответ на свое послание императрице. А теперь он у нас, можно сказать, получен. Вы, должно быть, слышали?

– М-да, кое-что… А что вы теперь намереваетесь делать?

Я спросил это из вежливости, любопытства и страха, что услышу: «Теперь я намереваюсь пойти к графу Сиверсу и спасти город…»

Но он пробурчал:

– Что тут намереваться…

– Я думаю, что у вас есть влиятельные друзья? – спросил я, искушая самого себя.

– Да, есть, – ответил этот трактирщик, купец и тайный ратман, мой друг-приятель, похититель моей невесты и рогоносец, сын пийлуметсаского мельника, а в нужных случаях – отпрыск шведских родителей. – Есть, разумеется, – сказал он. – Но такого, кто ради нас обратился бы в высшие сферы, такого у меня нет.

– А все-таки, может?.. – искушал я и себя, и его.

– Нет. На прошлой неделе я сделал попытку, – объяснил Розенмарк – он только что упомянул, что на прошлой неделе ездил по делам в Нарву. – Из-за этой брехни с пожаром, который ваша госпожа выдумала, но мне сказали, чтобы я по этому поводу не беспокоился. Вы же про это слышали?

– Конечно, слышал, – согласился я, – в таком маленьком местечке, хочешь не хочешь, услышишь.

– Безусловно, – сказал трактирщик, как мне показалось, победоносно пряча усмешку, – обстоятельства выясняют. Ваша госпожа, если ей вздумается, может устраивать какой угодно тарарам, но припечатать мне пожар в трактире ей не удастся.

Иохану так приятно было это сознавать, что он забыл, о чем говорил.

Мне пришлось ему напомнить:

– Ну, а с городскими делами?

– А с городскими делами, то есть с решением коллегии, – наверно, вы слышали, – сделать уже совершенно ничего невозможно.

И тут я даже с некоторым презрением подумал (признаюсь, может быть, в нем была и доля зависти): значит, у тебя есть такой покровитель, которому достаточно шевельнуть пальцем, чтобы ты запустил красного петуха в здания госпожи Тизенхаузен, но такого, который по твоей просьбе предпринял бы серьезные шаги для защиты города, у тебя нет…

– А можно спросить: кто этот важный господин, с которым вы говорили?

Даже толком не могу сказать, откуда взялась у меня смелость для этого назойливого вопроса. Иохан скосил на меня взгляд и сказал:

– Спросить, конечно, можно. Почему же нет. Но пусть он останется неназванным. Понимаете, важные господа не любят, чтобы внизу размахивали их именами.

Итак, значит, это, видимо, безнадежное для Иохана поле боя для меня свободно.

Я оставил Иохану еще одно приветствие для Мааде, пожелал ей благополучных родов и ушел. Целую неделю я сидел за полночь у себя на чердаке и выстраивал в ряд аргументы, говорящие в пользу города и против юстиц-коллегии. Затем я постучал однажды утром к госпоже Гертруде. По правде говоря, я был взволнован не только принятым решением, мне вообще было тревожно. Потому что две или даже три последние недели она ни слова не говорила мне о своем поручении. Сперва была слишком занята расквартированием, потом – пожаром. И может случиться, что теперь она запретит мне задуманную поездку, а я уже безвозвратно вбил ее себе в голову. По существу, мне следовало бы спросить себя – зачем? Но я сказал:

– Я полагаю, милостивая государыня, пришло время, чтобы я, во исполнение вашего желания, побывал у графа Сиверса.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю