355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Яан Кросс » Раквереский роман. Уход профессора Мартенса
(Романы)
» Текст книги (страница 20)
Раквереский роман. Уход профессора Мартенса (Романы)
  • Текст добавлен: 5 ноября 2017, 00:30

Текст книги "Раквереский роман. Уход профессора Мартенса
(Романы)
"


Автор книги: Яан Кросс



сообщить о нарушении

Текущая страница: 20 (всего у книги 42 страниц)

IV
31

Я участвовал в окончательном погребении графа Сиверса, хотя был графиней уже уволен и получил жалованье и являлся, в сущности, во всех этих хлопотах человеком уже посторонним. Еще более чужим, чем все время.

Мы проводили гроб из Петербурга до Нарвы. В Нарве его поставили на лафет, взятый из местного полка, потому что граф был как-никак General en chef, и полковые лошади повезли его сквозь клубящуюся метель в Вайвара. Как выяснилось, и старый, с поседевшей щетиной вокруг ноздрей, Люцифер, любимый конь графа, шел с поникшей головой за гробом сквозь вихри метели от самой Нарвы до мызы и церкви.

О церкви еще нельзя было, в сущности, говорить. Стояли стены без крыши с оконными проемами и странные, колоссальной высоты круглые колонны по обе стороны двери. Лафет с гробом остановился между ними перед замерзшими, кутавшимися в шубы, меховые воротники и муфты провожающими, за господами стояла молчаливая серая толпа вайвараских крестьян, окутанная снегопадом; недостроенная церковь, скорее руины, была как театральная декорация, вокруг которой только метель была настоящей.

Похоронный обряд был короче короткого. И, к моему большому разочарованию, совершал его не мой друг Габриэль, а совершенно мне незнакомый человек, новый вайвараский пастор Дитрих. Гроб отнесли в усыпальницу, находившуюся где-то между стенами и сугробами, и ветер развеял резкий голос Дитриха и нестройные песни провожавших в снежные сумерки. Вечером я слышал, как бурчал выпивший на поминках конюх, что, мол, как там с другими провожавшими, он не знает, а вот Люцифер плакал настоящими слезами… И я подумал: может быть, среди провожавших графа никто и не плакал, хотя среди них были и супруга, и молодые господа, и старшие дочери, ибо кому плакать, если Лидиньку, слепое дитя, в мороз и метель так далеко с собой не взяли?

У того конюха я заночевал. На следующий день за двадцать копеек он вез меня пятьдесят верст на запад, до Люганузе, где Габриэль Кемпе уже третий год был пастором.

Я должен сказать, что хотя Люганузеский пасторат оказался вдвое больше Вайвараского и мне совершенно чужой (смешно даже, будто Вайвараский мог быть мне бог знает каким своим!), но Габриэль и его Клара совсем такие же, как прежде, и утренний снегопад за окнами столовой такой мягкий, что я стал оттаивать, будто попал домой.

Госпожа Клара щебетала:

– Это просто замечательно, господин Беренд, что вы предполагаете остаться у нас на несколько недель! Вам столько довелось увидеть! Подумать только – три года в столице и в таком интересном доме… Просто не знаешь, о чем раньше спрашивать…

Габриэль, который пил кофе, сказал:

– Клара говорит – о чем раньше спрашивать… А я на прошлой неделе вернулся из Таллина. Собирался синод. Я был вместе с раквереским Борге. Беренд, какие у них там, в Раквере, с тобой счеты?

– Со мной? О чем ты говоришь?

– Борге упомянул тебя. Так, мимоходом. Пробурчал. А когда я стал расспрашивать, в чем, мол, дело, он не захотел говорить. Я только понял, что какой-то купец хочет развестись с женой. На том основании, что его жена… будто бы… с тобой нарушила брачный обет?

– Какой купец? (Господи боже, как будто их могло быть невесть сколько. Будто не мог я понять…)

– Слушай, я не знаю, я же никого их не знаю.

– Но меня ведь три года в Раквере не было… (До чего беспомощное оправдание…)

– Ну, значит, это какая-то давняя история, – усмехнулся Габриэль. – Может, ты из-за нее и удрал в Петербург?

Итак, моему чувству, будто я попал домой, оказавшись под этой чужой, но дружеской крышей, дано было длиться только пол-утра. На следующий день в обед я уехал из Люганузе и к вечерним сумеркам прибыл в Раквере.

Я велел вознице, который довез меня от Пыдрусе до города, остановиться у аптеки. Ибо куда же мне было идти? Ведь не на Адскую же улицу в сдаваемые Иоханом комнаты! Или в его трактир! А тем более к нему домой… Три остальных трактира казались мне одинаково непривлекательными, постылыми, чуждыми. А в доме Рихмана я мог чувствовать себя человеком. И, вероятно, узнать все подробности.

В аптеке еще более выцветший, белоголовый и будто пополневший Шлютер встретил меня, как я и ожидал, тихим голосом, но неожиданно холодно:

– Ну, узнаю, конечно… Ах, господин Рихман? Господи, да разве же вы не знаете? Господин Рихман уже два или три года как в Раквере не живет. Говорят – в Хаапсалу. Аптеку он продал мне. Он же боролся с покойной госпожой Тизенхаузен. Это вам известно. Но и с ее сыном, господином Якобом, отношения у него не сложились. Высокомерие, знаете ли, ну да я ничего не говорю…

– Так кто же из них был высокомерен?

– Ну, значит… господин Рихман, конечно… Вы же помните, как он здесь в городских делах… Ну, и что из этого вышло? Продал мне аптеку намного раньше, чем городу нанесли этот окончательный, смертельный удар…

– Какой смертельный удар?

– Так вы не слышали?! Неужто в Петербурге об этом не говорили? В Раквере пришло решение. Город лишен всех прав. Все требования были впустую. Теперь мы здесь полностью предоставлены власти и милости господина Тизенхаузена. Даже фогтейский суд совершается теперь не в городе, а в доме бурмистра на мызе. Мне-то от этого ни холодно ни жарко. Я всю жизнь только то и делал, что катал пилюли, и дальше тем же занимаюсь. Да еще иногда на флейте играю. А в политике не участвую. Я снимаю шляпу и перед господином Тизенхаузеном, и перед господами купцами, но перед господином Тизенхаузеном прежде, чем перед господами купцами. Ибо так оно было, так и останется.

– Оно пришло как решение сената?

– Какого там сената! За высочайшей подписью. Прислано генерал-губернатором.

– И когда?

– В начале октября нам его прочитали. Если я правильно запомнил, то вынесено было шестого сентября. Кстати, господин Фальк, если вы думаете получить в этом доме квартиру – то, увы, тот, кто не отметился на мызе, не может получить пристанище в городе. Так что…

Я вышел из аптеки и направился вверх по Длинной улице.

В темноте, по обе стороны, – волчьи глаза немногих окон. Будто для того, чтобы мрак в городе, получившем смертельный удар, казался еще чернее… Ах, шестого сентября государыня подписала смертельный приговор Раквере…. Значит, они, значит, Тизенхаузены нанесли удар сразу же, в то же мгновение, как только болезнь графа Сиверса стала известна в Петербурге… И где-то здесь, в этом получившем смертельный удар городе, в этом мраке, находится Мааде… Мааде в какой-то опасности, ей что-то грозит, ее притесняют… Но где она может быть? В доме Иохана или уже не там? Если Иохан начал добиваться развода? Где Мааде может быть в этом случае? Наверно, у отца и матери… Я остановился на углу Водной улицы, готовый на ощупь во тьме сбежать по склону Кишки и через реку скорее в дом сапожника… Но, господи, я же не мог пойти туда, не зная точно, как обстоит дело, и если я оказался причиной развода… Помимо того, ведь уже одиннадцать часов.

Так я дошел до трактира Кнаака. Здесь, во всяком случае, по поводу моего ночлега не возникла проблема. Нет-нет, объяснил трактирщик, приказ о регистрации касался только съемщиков в частных домах, но не ночлега на стоялом дворе. Итак, я провел ночь в кнааковском унылом, грязном трактире с клопами, но на чистой половине, к моему счастью свободной. И в эту беспокойную ночь я продумал, где и с чего мне начать.

На рассвете я постучал в дверь пастората и потребовал пастора Борге. Он говорил, так должен и дальше говорить!

Эта старая сорока заставила меня ждать, но от разговора не уклонилась. Наоборот. Зажженной в пылающей печи щепой он сам затеплил свечи в подсвечниках на своем чернильном приборе и сказал:

– Очень хорошо, господин Фальк, что вы объявились. Ибо я оказался бы в трудном положении, если бы все это произошло за вашей спиной.

Однако если я тешил себя надеждой, что щекотливость положения заставит его ограничиться только намеками, то мне пришлось убедиться, что он говорил о ситуации с раздражающей профессиональной плавностью и с почти вызывающей прямотой называл вещи своими именами:

– Примерно две недели назад пришел господин Розенмарк – вы же хорошо его знаете, – чтобы поговорить со мной. Он сказал, что в делах и начинаниях он отлично преуспевает, но в семейном отношении он несчастен. Ибо после долгих и мучительных сомнений он совсем недавно пришел к верному выводу, что не он отец своего сына Карла. И что отцом мальчика являетесь вы. Его супруга Магдалена в самом начале их брака изменила ему с вами. И он, обманутый муж, в полном неведении до сих пор воспитывал и любил этого выродка. Однако теперь ему все ясно. И он не намерен дальше терпеть свой позор и свое несчастье, этого от него не могут потребовать ни по человеческим, ни по божеским законам. И вы знаете, – сказал Борге, – хотя церковь и не может признать развод угодным богу делом, но долгая церковная практика признает право господина Розенмарка требовать развода и получить его в случае, если…

Я сразу понял, что продолжительным молчанием как бы признал приписываемую мне вину… Если бы я хотел защищаться, мне следовало бы сразу воскликнуть: «Я!? Господин Борге, о чем вы говорите?!» Но я не мог этого сделать, если Мааде, может быть, уже давно призналась! Тогда мое отрицание означало бы отказ от нее… И я понимал, что не могу спросить, что же ответила госпожа Магдалена Розенмарк на обвинение своего мужа, ибо такой вопрос разоблачил бы вину Мааде, нашу общую вину. И я вдруг осознал: на весь город ославленный штанами госпожи Тизенхаузен Борге, который до сих пор мерещился мне в моем сознании с головой, закутанной в эти штаны, странным образом придавил меня к вылинявшей стене своей по-утреннему унылой канцелярии. Поэтому я довольно глухо спросил:

– И какое же обстоятельство, по мнению господина Розенмарка, помогло ему теперь это понять?

– A-а. Господин Розенмарк говорит, что родимое пятно. Он как бы сквозь мучительные сновидения вспомнил, что точно такое же пятно на том же самом месте, что и у его мальчика, то есть у мальчика госпожи Розенмарк, есть и у вас. А у него такого нет. И поскольку такие метины чаще всего бывают унаследованными…

Значит, родимое пятно… Правильно. У мальчика оно есть. Помню… А у меня? Боже мой, у меня же его нет… На том самом месте? Во всяком случае, я никогда его не видел. И никогда про него не слышал. Никто мне не говорил. Или говорил? Все-таки говорил?.. Если в такой связи и таким образом мне объясняют, что оно есть у меня, то не вспоминается ли и мне, словно из дальней дали, сквозь мучительные сновидения (не знаю, что это за странные, чужие слова), как в детстве моя мать сказала однажды кому-то, и я это услышал, что у меня где-то между поясницей и ягодицами есть след Христова пальца.

Борге продолжал:

– Так что, если вы не признаетесь, и госпожа Магдалена не признается…

Значит, Мааде не призналась! Настолько-то прояснилось. Это огорчило меня. Но как-то и расковало. Во всяком случае, прибавило мне бесстыдства. И я спросил:

– Господин Борге, похоже, что вы sub fide pastorali[51]51
  Конфиденциально (лат.).


[Закрыть]
осматривали задницу господина Розенмарка? А теперь желаете взглянуть и на мою?

Он усмехнулся противно, по-отечески, высокомерно, прощающе:

– Ну, мне хочется надеяться, что этого не понадобится. Что вы признаетесь сами. Вы и госпожа Розенмарк тоже. И тогда я сделаю все как можно снисходительнее. Не стану же я ставить жену купца к позорному столбу. Как пришлось бы поступить, если бы святость брака нарушила крестьянка. Однако в церкви, в вашем и ее присутствии, я должен буду сделать вам внушение. Перед тем как передать дело в консисторию. Так ведь. Но я обещаю вам: если вы признаетесь, я сделаю это только однажды, а не три воскресенья подряд.

Прямо хоть скажи ему за это большое спасибо! Я спросил:

– А как далеко зашел Розенмарк сейчас с обвинением своей супруги?

Борге сказал:

– Послушайте, этого я не знаю. Во всяком случае, на прошлой неделе она с сыном ушла из мужниного дома. Это мне известно.

– И куда же она ушла!

– Куда же еще? К матери. В дом сапожника Симсона.

– А как отец и мать ее приняли?..

Это я спросил скорее не Борге, а самого себя, но он ответил:

– Отец? Так вы не знаете, что сапожник Симсон уже три года как умер. А мать – ну, спрашивается, какая радость может быть матери от непристойного поведения ее дочери?!

– Хорошо, господин пастор. – Я встал. – Меня можно найти у Кнаака, если понадоблюсь. Я не уеду из Раквере, не уведомив вас. Вас это удовлетворяет? До свидания.

Я быстро пошел между сугробами по еще сумеречному церковному двору, потом через Кишку по тропинке, протоптанной водоносами. Через минуту я мог бы уже стоять перед дверью мамаши Симсон и Мааде. Но вдруг остановился у проруби среди скованной льдом реки. Я смотрел на желтоватое, блекнущее в светлеющих сумерках окно в доме сапожника… Нет! Прежде чем прийти к Мааде, я должен знать, есть ли у меня на самом деле такой знак! Родимое пятно, о котором Иохан говорил Борге… Которое Иохан мог увидеть, когда мы вместе ходили в баню, – если оно у меня есть… Ибо если его нет – ладно, только что состоявшийся разговор с Борге ничего не меняет… Это значит, что все так же странно запутано, как и весь этот разговор… Но если оно у меня есть, если оно действительно есть у меня там, тогда вполне вероятно, о боже, тогда я наверняка отец этого мальчика, и я смею, я могу, я обязан сделать из этого выводы…

Посреди реки я повернул обратно. Слава богу, было еще достаточно сумеречно, и, к моему счастью, на реке еще не было женщин с ведрами, которые могли бы увидеть, как я с полпути вернулся назад. Я торопился обратно в кнааковский трактир. Мне повезло. На чистой половине еще никого не было. Я запер дверь изнутри на крючок, достал из дорожной корзины зеркальце для бритья, размером с пол-ладони. Окно было затянуто льдом, завешивать его не пришлось. Я зажег свечу, спустил брюки и задрал кверху рубаху.

Есть или нет? В конце концов, это же могло быть выдумкой Иохана. Если он хотел освободиться от Мааде и надеялся, что я затеряюсь в безымянной столичной толпе.

Боже мой, если бы дьявол увидел мое занятие, ему было бы чем позабавиться… Я чуть не окосел, скашивая глаза. Моментами мне казалось, что родинка действительно есть, что в сеточке тени от волос у меня в самом деле есть на теле родимое пятно и я вижу его. Но свеча давала мало света, от моих движений колебался воздух, не позволяя отчетливо что-нибудь увидеть. Особенно если то, что я пытался обнаружить, могло быть обычно едва видимым и становиться заметным в жаркой бане. И если оно находилось в таком месте, что от попыток обнаружить его при помощи крохотного, тусклого осколка зеркала просто глаза вылезали из орбит… Но должен сказать: моментами мне казалось, что розовый след от пальца все же был. Тогда, затаив дыхание, я старался подольше не терять его из виду. Когда он тут же ускользал от моего взгляда, я с презрительным сопением вздыхал. И не знаю, что заставляло меня сильнее задерживать дыхание, когда казалось, что я вижу знак, – испуг или радость.

32

Во всяком случае, было уже больше десяти часов, когда я постучал в симсоновскую дверь. Мужской голос предложил мне войти. Я ступил в прихожую. Слева дверь в мастерскую была открыта, и оттуда падал свет. На секунду мне показалось, будто что-то не так: то ли я вернулся на десять лет вспять, то ли Борге солгал, что сапожник умер, то ли в доме был новый хозяин. Смуглый, коротко остриженный, с маленькими темными усиками мужчина в кожаном фартуке поднялся со своего места, где горела свеча со стеклянным шаром, отложил еще не готовое голенище для сапог и пошел мне навстречу:

– Таг Аrr vünssen?[52]52
  Что господину угодно? (искаж. нем.).


[Закрыть]

На такой немецкий язык я, разумеется, ответил по-эстонски:

– Я хотел бы поговорить с госпожой Розенмарк. А кто вы будете?

– Новый сапожный мастер. Я брат госпожи.

– A-а. Господин Антон. Ну конечно. Когда я в последний раз заходил в этот дом, вы были подмастерьем где-то под Ригой.

– Ваша правда. А вы будете господин Фальк?

В это время в дверях жилой комнаты появилась жена Симсона и сразу меня узнала. Скорее, чем я. Потому что была она неожиданно серая, озабоченная и словно ссохшаяся. Возможно, я и не узнал бы ее, если бы она не стояла на своем собственном пороге. Никакого восторга при виде меня она не выразила. Только тускло произнесла:

– Ах, это вы… Мааде с мальчиком в бане, белье стирает…

– Я пойду позову ее, – услужливо сказал Антон.

Сапожник пошел звать сестру, а я остался вдвоем с матерью Мааде в сенях. Старая, седая, сгорбившаяся женщина смотрела на меня белеющими в сумерках глазами и как-то так заговорила, что я даже вздрогнул от ее беспомощной откровенности:

– …Не знаешь, что и сказать вам: слава богу, что вы пришли, или отправляйтесь туда, откуда явились… Ну, уж входите.

Вдова сапожника пошла впереди, я последовал за нею в комнату. Она раздвинула старые, вышитые подсолнечниками занавески и впустила в маленькую поблекшую комнатку холодный утренний серый свет. Мы сели за стол. Я сказал:

– Я три года провел в Петербурге. В доме вашего брата. И прибыл почти что прямо с его похорон. Я приехал сюда вчера и узнал, что и мастер Симсон за это время скончался…

– Уже три года, – сказала вдова.

– А что случилось с Мааде?

– Наверно, вы слышали. Здесь об этом так шумят, что…

– Шлютер мне ничего не сказал.

– Он никогда ничего не говорит, если считает, что это может не понравиться.

– Кнааковский трактирщик тоже не обмолвился.

– Ну конечно. Для него вы господин, так что при вас он молчит.

– Так что же с Магдаленой? Я слыхал, что она ушла от Иохана?

– Уже и вы слыхали…

– Но почему? Каким образом?

Госпожа Хеленэ смотрела в пол:

– Пусть сама скажет… Если скажет.

Антон, то есть Симсон junior, вернулся со двора и несколько растерянно остановился на пороге:

– Мааде сказала, чтобы вы шли в баню… если хотите поговорить.

Я тут же пошел. Мне было трудно находиться со вдовой сапожника. И я понял, что Мааде хочет поговорить со мной с глазу на глаз.

Тридцать шагов через двор по скрипящему снегу. Я будто пронесся вспять сквозь три года к нашей последней встрече. Сквозь три года и сквозь все те встречи, которые помогали мне держаться подальше от легкомысленных столичных девиц – не всегда, прости меня боже, но не раз, не раз… И вот я стою в бане, по другую сторону длинной лохани и облака пара над нею, и пытаюсь вобрать в себя странно отсутствующее лицо Мааде.

– Мааде… здравствуй! Мааде… скажи! Как ты хочешь? Хочешь защищаться и сохранить свой брак? Или ты хочешь… признаться, что мы…

Я вдруг увидел рядом с Мааде, у самой лохани, светлое личико и темные глаза Каалу и умолк.

По другую сторону парного облака Мааде смотрела на свои маленькие, красивые, открытые до локтей, красные от щелока руки и поглаживала пальцами выжженные на вальке листки клевера. Она сказала тихо, но горячо:

– Ничего я не хочу. Ничего я не защищаю. Я сказала Иохану так, как было. Что это может быть он, но может быть и ты… Каалу, поди к бабушке! Мы хотим поговорить с дядей Берендом.

Мальчик укоризненно посмотрел на меня исподлобья и молча вышел. Я подумал: но почему же он сейчас не в школе? Он ведь уже большой мальчик, а они там рядом с церковью построили для школы просторное красивое здание, я его видел – то самое, куда я мог пойти учителем. Но вместе с этой мыслью, за нею и рядом с нею я думал другое: боже милостивый, тогда все ясно… И это же произнес:

– Мааде, боже милостивый, тогда все ясно! Если ты в этом призналась Иохану, признайся и Борге! Для развода им больше ничего не нужно. А если Борге, эта старая сорока, захочет корить нас перед прихожанами, так неужели… думаешь, они тебя не разведут, если тебя в Раквере просто не будет? Разумеется, разведут! Потому что сейчас Иохан непременно хочет развестись, я уверен. И заплатит Борге столько, что тот будет согласен все равно на что – корить нас или благословлять.

– Беренд, спустя так много лет ты врываешься в мою жизнь, и тебе все ясно. А если я больше не могу?!

Она стояла по другую сторону корыта и с несчастным лицом смотрела на валек.

– Если ты больше не можешь – чего? – Я подошел к ней. Я схватил ее за горячие мокрые руки. – Пойдем сядем. Объясни.

Мы сели рядом на край колоды для стирки, и Мааде заговорила, глядя себе на колени:

– Ты исчез, как камень в воде. Иногда мне казалось, что так честнее и лучше, другой раз – что это было с твоей стороны бессовестно. Не знаю… Но все эти годы ты не подавал голоса… Когда мы в тот раз расстались, я пошла к больному отцу. Наклонилась над ним – сознание у него было все еще совершенно ясное, даже особенно ясное… Знаешь, что он спросил – очень тихо, почти шепотом, но жестко: «Дочка, чем от тебя пахнет?» Я сказала, что не знаю, должно быть метелью… Помнишь, в тот раз сильно метелило… Но отец посмотрел мне в глаза и сказал: «Нет-нет… от тебя пахнет собачьей свадьбой… Поклянись мне, что ты не сбежишь от Иохана…» Я была переполнена волнением, строптивостью, гордостью и потерей тебя… Метелью и собачьей свадьбой… Я не поклялась. Я обиделась. Встала и ушла от него. Пошла в пустую комнату. Села там в его старое кресло. В последнее время, уже больной, он, сидя в нем, шил сапоги. Помню, я была так оскорблена, что мне неприятно было сидеть в его кресле, но я сидела, застывшая, не шевелясь. А я ведь знала, что мать несколько ночей дежурила возле отца и теперь спала. А я нарочно закрыла за собой дверь. Чтобы не слышать, если он меня позовет. Так прошло несколько часов, ночью мне стало жаль его и страшно, и я пошла взглянуть. Он был мертв… И тогда я дала клятву – ему и себе… Я поняла, что смертью отца господь покарал меня за наш грех – именно в тот день, когда это опять с нами случилось, что мое наказание должно и дальше длиться и состоит оно в том, что я должна остаться с Иоханом… И тогда я поклялась отцу и самой себе, что я от Иохана не убегу…

Я воскликнул:

– Мааде, это же глупо! О каком бегстве можно говорить, если развода требует он? И кроме того – ты ведь уже убежала! Ты же не у него. Ты здесь…

– Это ради Каалу. Иохан стал плохо с ним обращаться. Я хочу оставить его у бабушки.

– А сама?

– Беренд, разве ты не понимаешь, для меня единственный путь вернуться к нему обратно – и искупить?!.

– Господи, Мааде! Что за ребячество! Искупить – что? Ты думаешь, он потому хочет развестись с тобой, что ты… что мы? Нет! Это он давно подозревает. Хотя бы потому, что – если он не полный идиот, то давно почувствовал, что мы любим друг друга. Мааде, ты же знаешь: я люблю тебя, все эти годы. – Ох, не знаю, насколько в этих словах звучал крик души, насколько фанфары выполнения долга, насколько кукареканье молодого петуха… – А развестись он хочет с тобой, я скажу тебе, почему. Потому что он никогда тебя не любил.

– И я его тоже, – прошептала Мааде, – какое же у меня право требовать…

– Я не об этом говорю! Развестись он сейчас хочет потому… Мааде, все эти годы Иохан был в Раквере тайной рукой твоего дяди, графа Сиверса. Он и тебя взял, к сожалению – с согласия твоего отца, потому что ты родственница Сиверса – не признанная, а все же… Потому что от Сиверса шли его тайные деньги, его тайное влияние. Понимаешь! Теперь этому пришел конец. Сиверс умер. Источник иссяк. И господин купец Розенмарк хочет идти под парусами в другое место. Я не знаю куда, но в другое. Теперь ты ему еще меньше нужна. Вот почему.

Мааде долго смотрела в корыто с бельем, потом – в затянутое льдом окно, в которое пробивался утренний свет, и потом взглянула на меня:

– Это правда?

– Правда. А если тебе нужна еще большая уверенность, приходи завтра утром, в десять часов, в пасторат, к Борге. Он все равно хочет со всеми нами говорить. Он позовет и Иохана. У нас тайн нет. А что скажет Иохан, ты сама от него услышишь.

Я встал. Я прижался губами к тыльной стороне ее мокрой руки, чтобы не дать себе сказать того, что из меня рвалось (Мааде, дорогая, вот мы и свободны от всех кошмаров; пусть здесь, в Раквере, в этом убитом городе, который нам не удалось спасти, нас за спиной как угодно поносят, но есть же где-нибудь на свете место, должно быть и для таких, как мы, неприкаянных птиц…). Я прижал ее руку к губам и ничего не сказал. Ибо боялся: если я выскажу свою мечту, то тем самым могу ее сглазить…

– До свидания. Завтра утром у Борге!

На пороге я оглянулся. Она все так же стояла по другую сторону лохани в облаке пара, в расширенных глазах вопрос, сомнение, надежда. Я быстро пересек двор и вошел в дом сапожника. По-видимому, мать была в кухне, а Антон работал. Во всяком случае, я нашел Каалу одного в комнате. Он стоял у стола и пядью измерял длину потертой дорожки на столе. При моем появлении мальчик настороженно поднял голову и взглянул на меня. Я вынул из кармана часы в серебряном футляре, которые мне достались от отца, отстегнул тоненькую цепочку от пуговицы на жилете и выдернул ее из петли:

– Каалу, держи эти часы. Смотри, вот здесь на цепочке ключик. Утром, когда станет рассветать, заведи их. Только слегка, чтобы не перевести пружину. И тогда завтра утром подойди с часами к маме и скажи ей: «Мама, тебе куда-то нужно идти. И когда ты придешь обратно, мы опять будем вместе. А если ты не пойдешь, то не сможем». Вот так. Если ты завтра утром маме это скажешь, то часы будут твоими.

Мне было неловко его погладить. Ведь я его подло подкупил. Я взял в руку его мягкие волосы на затылке и тихонько подергал…

– До свидания.

Оттуда я пошел снова той же дорогой через Кишку обратно к церкви и, к счастью, нашел Борге еще в канцелярии, сидящего над метрической книгой. Я сказал:

– Господин Борге, вы сказали, что хотите сделать это по возможности, ну, снисходительнее. Это с вашей стороны гуманно. Думая о госпоже Розенмарк. И вам ведь желательно сделать побыстрее. Потому что этого хочет Розенмарк. Не правда ли? Итак: госпожа Розенмарк придет завтра утром к десяти часам сюда, к вам. И я приду. Пригласите к этому времени Розенмарка. Мы дадим объяснения в присутствии друг друга. И в вашем. Так что вам будет легко с этим покончить. А в воскресенье сделаете в церкви то, чего требует от вас ваша должность.

– Ну что ж, – Борге выпятил нижнюю губу, – вечером пошлю звонаря уведомить господина Розенмарка.

33

След Христова пальца, который я утром пытался обнаружить у себя, насколько я мог предположить, для предстоящего завтра малоприятного комедиантского представления мне не понадобится. Но когда я возвращался по светлому утреннему снегу в трактир Кнаака, меня все-таки не покидала мысль посмотреть на проблематичное родимое пятно при дневном свете. Хотя для этого потребовалось бы не одно зеркало, а два. Ибо если с завтрашнего утра все должно измениться, то это пятнышко может иметь значение уже не для Розенмарка, а для меня самого!

Боже мой, все должно измениться? Настолько измениться, настолько стать тем, о чем я уже и мечтать перестал, что даже странно было об этом думать…

…Когда завтрашний утренний спектакль у пастора кончится, я найму здесь же, в конюшне у Кнаака, лошадей и сани и сговорюсь с возницей. Мааде сложит свои скромные пожитки, они у нее там, у матери, в двух еще не распакованных чемоданах, заберет мальчика… Если я про себя произношу: «заберет нашего сына», я чувствую, как вздрагивает у меня сердце… И вечером, когда стемнеет, я подъеду к крыльцу дома сапожника и посажу их. Мы сразу же поедем к Борге и на минутку остановимся перед дверью пастората. Ровно на столько, сколько мне потребуется, чтобы войти и сказать старой сороке: «Мы сейчас уезжаем, госпожа Розенмарк, я и наш сын… (Опять екнуло сердце.) Чтобы в воскресенье нам не пришлось слушать ваши укоры. И чтобы вам не требовалось сдерживаться. Мы едем в Петербург. (Мы и не подумаем туда ехать, но эта ложь должна быть нам дозволена как самозащита.) И когда развод госпожи Розенмарк будет вами и консисторией доведен до конца, пошлите письмо почтой за подписью и с официальной печатью на ее имя. По адресу, который к тому времени мы сообщим вам в письме. И чтобы все это произошло быстрее, теперь уже ждет не один Розенмарк. Ждем и мы – госпожа Розенмарк и я. Да будет вам известно, Розенмарк ждет этого только два или три месяца. А мы – одиннадцатый год». Тут я положу ему на стол золотой империал и скажу: в пользу сиротского прихода – и сразу выйду. И мы поедем в Пыдрузе, задержим там возницу до утра и отпустим его за полчаса до отправления в Петербург почтовой кареты. Но мы в ней не поедем. Переждем там еще немного и сядем в сани, едущие в Таллин.

Мы окажемся в Таллине… Я уже не помню, как выглядит этот город, город моего детства и юности… Но я чувствую, что я наконец свободен… Настолько свободен, что мне, может быть, даже немного неуютно. Я уверен, все, что касается города, я сразу отчетливо вспомню. Нет, наверно, я не повез бы Мааде и Каалу к моей матери, даже если бы она была еще жива. Ибо, чтобы понять такие обстоятельства, от нее потребовалась бы слишком большая терпимость. Или – слишком большое самоотречение. Теперь Мааде и Каалу примет комната в гостинице «Город Гамбург». Это достаточно приличное место и наполовину Дешевле, чем «У золотого льва». Однако деньги у нас тщательно подсчитаны, и один бог знает, когда можно будет надеяться на прибавление. И тогда мне нужно будет найти тот низенький домик за Морскими воротами…

Разумеется, я его найду, где-нибудь на Рыбном берегу, или у Военной гавани, или там, где река Бычья Голова впадает в залив, то есть в дальнем конце Росного луга. И как бы у меня ни сосало под ложечкой перед такими решительными шагами, я этот дом разыщу. Только вот сейчас, в снежную зиму, не пойдешь, должно быть, как следует, растет вокруг дома сирень или что-нибудь другое…

Я вошел в трактир, прошел через утреннее, все еще пахнущее пивом, но в этот час уже и воняющее половой тряпкой помещение с прилавком и уже на пороге чистой половины стал снимать пелерину, чтобы побыстрее схватить с ночного столика зеркало, подойти к окну и выяснить вопрос с родинкой. Но вдруг заметил, что в комнате я не один. На второй койке у окна, прямо рядом с моей, прямо там, куда я намеревался подойти, чтобы спустить брюки, рывком сел новый постоялец комнаты.

– Guten Tag[53]53
  Добрый день (нем.).


[Закрыть]
, здрасьте, здрасьте! А-а-а, вы и есть господин Фальк, если я не ошибаюсь…

Это был довольно молодой мужчина с круглой курчавой головой и порозовевшим со сна лицом. Что-то в его лице показалось мне странным, и мгновение спустя я понял, что именно: его серые печальные, хитрые, многознающие, бесстыжие глаза были расположены необычно далеко один от другого. Казалось, он был способен видеть не только впереди себя, но – как говорят моряки – и находящееся на траверзе. И, обдумывая свое тогдашнее ощущение, я должен признаться: видимо, с первого момента я почувствовал, что он из тех людей, каких мы все, наверно, когда-нибудь встречали, – из тех, кто нам всем не нравится, но в критическую минуту, когда мы решаем терпеть их или оттолкнуть, какой-то внешней черточкой они умеют стать нам приемлемыми. И которые вскоре оказывают нам незаменимые, или, по крайней мере, кажущиеся незаменимыми, услуги. Так что мы совсем уже готовы признаться себе в том, что они нам даже нравятся…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю