355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Яан Кросс » Раквереский роман. Уход профессора Мартенса
(Романы)
» Текст книги (страница 23)
Раквереский роман. Уход профессора Мартенса (Романы)
  • Текст добавлен: 5 ноября 2017, 00:30

Текст книги "Раквереский роман. Уход профессора Мартенса
(Романы)
"


Автор книги: Яан Кросс



сообщить о нарушении

Текущая страница: 23 (всего у книги 42 страниц)

Каалу вскочил. Он сразу оказался в середине комнаты. Его большие карие глаза от непонимания и понимания были вытаращены. Он был полон готовности сорваться с места. Может быть, чтобы броситься ко мне, однако то новое в ситуации удерживало его. Не знаю. Я опять спросил:

– Ты согласен?

– Согласен, – воскликнул Каалу. – Подержи пока… – он сунул мне на ладонь часы, которые держал в руке. И уже с порога: – Побегу скажу маме… что мы уедем… и что мой отец – ты…

37

Мы в пути.

Сейчас мы на почтовой станции в Канама. Рижская почтовая карета доставила нас сюда и поехала дальше. Мы ждем лошадей, которые за большие деньги повезут нас отсюда – восемьдесят верст окольными дорогами – в Хаапсалу. Туда казенная почта не ходит.

Так что мы сидим. Но все-таки в пути.

Сидим втроем в столовой для проезжих, в торце убранного стола. Мы пообедали хлебом и мясом, остатки сложили обратно в дорожный мешок и смотрим в окно. За мокрыми стеклами льет дождь. Грязь на дороге под окном такая бездонная, а клочки полей по другую ее сторону такие черные и так залиты водой, а стена кустарника за полями так безотрадно безлистая и над всем этим такой по-осеннему серый дождь, что, хотя и знаешь, что он весенний, себе это трудно представить. Лишь слепая вера может с этим справиться.

В промокшей одежде, в капюшонах, с которых капает, в сапогах, до половины забрызганных грязью, мимо открытых дверей пробегают ямщики:

– Töihvel tretousent mal![58]58
  Дьявол три тысячи раз! (искаж. нем.).


[Закрыть]
Где же этот чертов кузнец?! Когда у меня полопались ободья!

По-видимому, в комнатах за кухней ожидают и другие проезжие, им нужно быстрее, чем нам. Потому что мы не торопимся. Мы – здесь. И, отвернувшись от окна, взглянув друг на друга, одновременно берем друг друга за руки. На одно мгновение. Под столом. Хотя смотреть здесь некому…

Да и куда нам спешить? В Таллине у нас ушло еще несколько дней, прежде чем мы смогли наконец сегодня утром уехать. И я успел позавчера нанести прощальный визит святодуховскому кистеру Дамму. Теперь мне легко было это сделать. Потому что я ни о чем его не просил. В том городе – никого и ни о чем. Просто поблагодарил славного старика за добрые слова, которые слышал от него начиная с той поры, когда еще сидел у него на коленях. Поблагодарил и на всякий случай оставил ложные следы. Я сказал, что мы едем в Лифляндию. Что в городе Вольмаре я получаю место школьного учителя. Не этого доброго старика я хотел ввести в заблуждение, а тех, кто захотел бы нас выследить, – пусть у нас будет право хотя бы таким способом сбить их с толку. И, будто в расплату за мою ложь, Дамм мне рассказал: его раквереский собрат по профессии («Я полагаю, раквереские дела могут тебя интересовать…») – его собрат по профессии кистер Гёок был за несколько дней до меня у него в гостях. Познакомиться со Святодуховской школой. Потому что Гёок уже не кистер, а патрон Раквереской школы. «То есть на той должности, – подумал я и сейчас так думаю, – на которую Розенмарк прочил меня…» И Гёок ему говорил: Раквере уже некоторое время живет новой надеждой. Императрица будто бы намеревается старые эстляндские и лифляндские уезды превратить в округа. Об этом я, кажется, и раньше уже слышал. И тогда в каждом округе один город должен стать окружным. По этому поводу сейчас в Петербурге думают, какой же город сделать в Вирума окружным – Раквере или Нарву. Более вероятно, что им станет старая достопочтенная Нарва, исконный город, существование которого никто никогда не подвергал сомнению. Однако раквересцы не теряют надежды, что, может быть, все же Раквере. Городские права которого, правда, теперь уже совсем растоптаны… И я тогда на мгновение подумал и сейчас, сидя здесь за столом, опять думаю, – гибкие теплые пальцы Мааде у меня в правой руке, тоненькие, как у птички, пальцы Каалу в левой, а за окном этот проливной дождь: «Бог его знает – если в этих коллегиях и департаментах, о которых мне тошно вспоминать, если там где-нибудь действительно встанет вопрос о Раквере, может случиться, и откопают в каком-нибудь ворохе бумаг и тот указ сената, продукт моих тщеславных стараний, которым один черный жеребец так преждевременно дал восторжествовать и от чего, однако, не было ни крупицы пользы, – может быть, его откопают, может быть, именно ему среди всего того вороха бумаг предназначено стать тем перышком, под которым сломится хребет Тизенхаузенов?.. Пустая мечта, конечно. Но бог его знает… А эти две руки в моих ладонях, они, во всяком случае, настоящие. У меня есть эти два человека. Женщина, которая, возможно, никогда не сможет стать моей женой перед людьми. И мальчик, который, возможно, не станет моим сыном. И, наверно, те незнакомые комнаты в незнакомом доме на незнакомой косе, куда мы держим путь. И вокруг которого – в такое раннее время года, как сейчас, – еще нет даже колышущейся стены камышей…»

– Эй, где тут мои пассажиры на Хаапсалу? А, вижу… Ну, лошади есть. И каретишка тоже… Но, послушайте, стоит ли ехать в такой дождь? Может, подождем, пока прояснится?

– Нет, нет, нет! – восклицаю я, и каждая из моих рук сжимает руку, которую держит. – Поедем!

– Поедем, – тихо, но ясно говорит Мааде и встает, не вынимая своей руки из моей.

– Поедем! – восклицает Каалу и тянет меня за руку к двери. – Поедем и в дождь, и в слякоть! Поедем, папа…

И я говорю:

– Поедем!

Потому что мы действительно торопимся.

Буде окажется, что у графа Сиверса найдутся отпрыски и среди них – а может статься, и среди других – люди, которые сочтут, что графа оклеветали – тем, что он фигурирует человеком такого происхождения, каким он представлен в нашем романе, – буде найдутся люди столь ошибочного взгляда, то им автор хочет сказать:

– То, что владелица Раквереской мызы некогда рассказала Анониму про графа С. и что Аноним напечатал в 1792 году в Лондоне, может быть и выдумкой, и правдой. Если это выдумка, то – или владелицы Раквереской мызы, или самого Анонима. (Кстати, кое-где считают, что им был не кто иной, как небезызвестный Иоханн Бенедикт Шерер.) Если же утверждение Анонима соответствует истине, ну, тогда это правда историческая, в той мере, в какой подобные правды принадлежат истории. И спорить, какая из этих возможностей – возможность правды или выдумки – правдоподобнее, было бы бессмысленно. Ибо события здесь рассматриваются под тем углом зрения, какими они могли быть (и даже – как автору в какие-то минуты казалось – какими они должны были быть), если сообщение Анонима окажется правдой.

Я. К.

УХОД ПРОФЕССОРА МАРТЕНСА


1

В сущности, прекрасное июньское воскресное утро. С северо-запада, с моря и с реки, ветерок – мягкий и освежающий. И небо голубое, прямо как на Мадейре, каким я его себе представляю по письмам брата Аугуста. И если на северо-западе над материком и морем до Бьёркёского пролива стоит сейчас пярнуская погода, то можно сказать: идеальный день у них там для встречи. Николая и Вильгельма. То есть имея в виду погоду.

А здесь этот славный, свежевыкрашенный желтый домик. Остановиться в калитке и оглянуться. Утреннее солнце на зашторенных окнах и на влажных, хорошо подстриженных газонах под ними. Просто жаль уезжать. Если не знаешь, когда вернешься. Когда-нибудь только в конце августа. Конечно, там, по ту сторону Петербурга с его шумом, пылью, запахом каменного угля и сорока умирающими в день от холеры, у Кати в Сестрорецке, в сосновом лесу, не хуже… Смешно, как люди стараются говорить обо всем иначе и лучше, чем оно есть на самом деле. Должно быть, и сам я тоже. Разумеется. Уже в силу моей профессии… Но не о таких вещах. В прошлом году в университете на прощальном вечере в мою честь Таубе, весьма приятный молодой человек, сказал, что теперь господин тайный советник сможет проводить больше времени на своей – как же он выразился, – на своей завидной лифляндской мызе… Ха-ха-ха. Мызы у меня никогда и не было. Вилла «Вальдензеэ» под Вольмаром, это правда. Но это никакая не мыза. Просто дача. А в позапрошлом году я уступил ее Николаю. Пусть у мальчика будет место для самостоятельного существования. Так что, кроме этого желтого дома, У меня больше ничего нет. Но у господина тайного советника непременно должна быть мыза! Таубе не представляет себе, что вот это и есть моя мыза: тысяча квадратных саженей яблонь и сосен здесь, на окраине маленького Пярну. И эти семь комнат и веранда. Собственно, дом моего отца. Он купил его, когда был уволен с должности кистера в Аудру, переехал в Пярну и занялся портновским ремеслом. После его смерти дом дважды продавался и был совсем запущен. Пока я не откупил его обратно. Когда же это произошло? Давно уже. Тридцать лет тому назад. Когда начал ездить за границу и появились деньги, прежде всего приданое Кати. Тогда я этот дом перестроил и отремонтировал.

Гартенштрассе, десять.

Адрес все тот же.

Я запру калитку и положу ключи в карман. Кати находит, что от ключей карманы вытягиваются. Особенно в тонком костюме из чесучи. Ну и что? В этом костюме я не являлся ко двору на аудиенции к императорам и королям. А от Гартенштрассе до Сестрорецка мой костюм вполне приемлем.

Положу ключи в карман и тронусь в путь. С Каарелом я обо всем договорился. Он будет пользоваться задними воротами. Будет подстригать газоны, поливать цветы. Собирать опавшие яблоки. Если я к тому времени еще не вернусь.

Пойду по пустынной, пестрой от солнца Гартенштрассе. Каарел хотел с вечера заказать мне на утро извозчика. А я сказал: зачем? Это несколько сотен шагов. Я же ничего с собой не возьму. Я никогда не любил что бы то ни было таскать с собой.

– А эти вещи… регеты, ваше превосходительство?

– Ракеты, мой милый. Ты говоришь, ракеты. А когда ты видел, чтобы я возил их с собой? В Петербурге у меня есть другие. Там я играю ими. А в Сестрорецке – третьи. Там я пользуюсь теми. Так что у меня не будет ничего, кроме портфеля. Мне не нужен никакой извозчик.

И теперь у меня в самом деле в руках только портфель. Пижама, зубная щетка, мыло. Несколько книг. Да, и книги. Особенно одна. Ах, черт! В самом деле, портфель совсем легкий.

И вот я иду. Не шаркающими нетвердыми шагами шестидесятичетырехлетнего тайного советника. Как чаще всего у нас ходят господа моего возраста. А так, как, по моим наблюдениям, ходят на Западе более молодые мужчины. Не франтовским, но для моих лет все же гибким тренированным шагом теннисиста. Целеустремленной походкой длинноногого человека. Какая, по словам тети Крыыты, была у отца. И какая, наверно, была и у матери. Когда она, оперев таз с бельем на бедро, в руке валек и колотушка, ходила между прачечной, колодцем и домом, а я семенил сзади, цепляясь за ее юбку. Кажется, у нее были такие же длинные и стройные ноги, как у меня. Насколько девятилетний мальчуган помнит свою мать. Потом ее унесла эпидемия. Все та же cholera asiatica, как я теперь понимаю. А Аугуст, Людвиг, Хейнрих и я – мы каким-то чудом уцелели. Аугуст и Людвиг вообще не заразились. Хейнрих и я заболели, но, с божьей помощью, поправились. От этих недель или месяцев в памяти только полыхающее, колеблющееся серое пятно. Но помню: когда позже тетя Крыыт отправила Хейнриха учиться сапожному мастерству, а меня – в Петербург, она говорила, что медлительность Хейнриха и его неповоротливость – последствия перенесенной в детстве болезни. Что с тех пор он отупел. А я в жару будто бы все время стремился куда-то бежать. А вот это непрерывное стремление куда-то с того времени у меня и осталось… А в прошлом году лейб-медик императрицы, доктор Фишер, сказал мне, что моя внезапная сердечная аритмия, может быть, тоже следствие той давней болезни. И результат непрерывного напряжения и постоянных волнений. Ибо что говорит внешняя уравновешенность? Ровно ничего…

Эти неожиданные сердцебиения – к счастью, теперь они прошли – сперва очень меня испугали. Я отказался от всех кафедр. От университета, от Александровского лицея и от Императорского училища правоведения. Мне говорили, что Ники с этим согласился только тогда, когда его уверили, что я по-прежнему останусь в коллегии министерства иностранных дел. Это невероятно, что его императорский куриный мозг помнил о моем существовании…

А вот уже и Александровская улица. И булочная на углу, дверь под золотым кренделем распахнута. В такую погоду запах утренних булочек чувствуется за десять саженей. Из двери выходит госпожа Христиансен. Красивая, стройная молодая дама в белоснежном, до самой земли платье, лучшая теннисистка среди пярнуских дам. За ней следует ее муж. Сорокалетний, рано отрастивший брюшко, не в меру элегантный мужлан. Директор Вальдхофского Целлюлозного завода с тремя тысячами рабочих. Иоханнес, старший сын Хейнриха, после того как отказался от моей помощи, был некоторое время одним из этих трех тысяч.

Я приподнимаю перед дамой свою кремовую панаму (в позапрошлом году купленную в Брюсселе на рынке за четыре франка), и она с улыбкой кивает мне, а муж за ее спиной снимает свою светло-серую велюровую шляпу (два месяца назад купленную в Париже у Пютора и стоившую пятьдесят франков).

– Ах, Федор Федорович, как мило, что мы встретились, – говорит госпожа Мария, а господин директор улыбается мне белыми зубами и объясняет жене:

– Меричка, в такое время – когда встречаются императоры – господин тайный советник должен находиться в столице. Если не непосредственно в свите их величества. Я удивлен, что он еще не там…

– О, не в этой связи, – отвечаю я и смотрю на них спокойно, дружественно, как я всегда на всех смотрю, надеюсь, всегда и на всех – на умных, на глупых, на сильных, на слабых, на друзей, на врагов. Вчера после обеда я долго играл с этим директором в теннис. Жена смотрела на нас. Я выиграл со счетом 6:4, 6:3. Так что вечером я не совсем хорошо себя чувствовал. Сердце. После большого перерыва. На самом-то деле наверняка не от этого напряжения. Я обыграл его на глазах у его жены (господи, какое стариковское тщеславие…), и все-таки мне этого недостаточно (все-таки мне, по-видимому, недостаточно того, кто я есть…), и потому я с улыбкой смотрю на скругленные уголки директорского серого жилета и дружески говорю: – Quelle noblesse![59]59
  Какое благородство! (франц.).


[Закрыть]
Это первый безупречный жилет à la Эдуард Седьмой, который я вижу в Пярну! – Но я не рассказываю ему историю моды на этот жилет. Ее я рассказал позавчера госпоже Марии. Что ввел ее король Эдуард Седьмой, старый модничающий дурень. Когда он заметил, что обычные острые уголки жилета из-за его большого живота болтаются в воздухе, он велел своему портному их срезать и закруглить, чтобы жилет прилегал к выпуклости живота. И ввел тем самым моду на жилет à la Эдуард Седьмой, которая нужна пузатым. Конечно же я не сказал: «Однако, как милостивая государыня видит, мне это совершенно не требуется». Так что прелестная госпожа Мария поняла смысл моего замечания, но, я очень надеюсь, не предполагает его нарочитости. Во всяком случае, она смущенно улыбается, вспыхивает, бросает взгляд на своего польщено усмехающегося мужа и опускает глаза. Я снимаю свою брюссельскую ярмарочную шляпу и целую узкую, пахнущую лавандой руку его жены. Мельком пожимаю плотную потную руку директора. – Alors, mes amis[60]60
  Ну, друзья мои (франц.).


[Закрыть]
, – желаю вам хорошего лета! До свидания! Когда? О, не раньше конца августа. Но мы еще успеем поиграть. Если господин директор не прекратит на ото время свои тренировки.

Глубоко и с раскаянием я заглядываю в блестящие, карие глаза госпожи Марии, и мне немного неловко за мой настойчивый взгляд (это же бессмысленная игра, в конце концов), снисходительно улыбаюсь господину директору и иду дальше на вокзал, думая при этом: «В сущности, за что я унизил этого толстого, деловитого хозяина? За молодость, грацию и гибкость мыслей госпожи Марии, которая, может быть, и поверхностна, но для се мужа все-таки слишком хороша? Или из-за него самого, за его пузатость и самоуверенность? А может быть, за Иоханнеса? Каждую зиму в продуваемой ветром лесопилке Иоханнес разогревал паяльной лампой заледеневший калоризатор мотора старого „Виганда“, машина начинала чихать, и ремень приходил в движение… А мне здесь же, на Гартенштрассе, стоя в замасленной куртке перед моим письменным столом, – его узкое лицо пылало – он бросил: „Уважаемый дядюшка, мы обойдемся без денег тайных советников!“ – и стремительно вышел… Значит, за него? Или за собственное унижение, которое я ощутил при его порывистом уходе?.. Или вовсе за то, что вчера директор Христиансен привлек мое внимание к одной книге?»

Я вхожу в коричнево окрашенный вокзал, в борющиеся между собой свежую окраску и копоть. Зал ожидания оказался более или менее пустым. Перед билетной кассой стоят шесть или семь человек с фанерными чемоданами – изделия фабрики Лютера – или с корзинами. Публика третьего класса. Отсюда в сторону Валга в это время года ездят очень немногие.

Начальник станции Куик, дружелюбный, коротконогий человек, похожий на ушат, в белой летней форме и красной фуражке семенит по диагонали черно-белого пола зала ожидания и сразу же меня замечает:

– Мое почтение! – Он уже рядом со мной. – Господин тайный советник изволят путешествовать? В Валга и Петербург? Сию минуту…

Сияя от удовольствия услужить, он катится передо мной к билетной кассе, на шаг оттесняет в сторону стоящих в очереди людей и трубит кассиру, прыщавое лицо которого виднеется в окошечке:

– Господину тайному советнику… Петербург через Валга… один первого класса!

В мгновение я получаю билет и плачу деньги. Как бы прося извинения, я улыбаюсь билетной очереди и жестом призываю их снова подойти к кассе. Я бы помешал Куику оттеснить их, если бы с его стороны это было чистое подхалимство. Несомненно. Но его готовность к услугам разбавлена подлинным почтением, почтением к self-made man’y[61]61
  Человек, самостоятельно выбившийся в люди (англ.).


[Закрыть]
, коим я в его глазах являюсь (да и сам он в собственных глазах – как-никак начальник станции), кроме того, наши отцы почти что коллеги: оба мы сыновья церковных служителей…

Куик идет за мной:

– Поезд вашего превосходительства отправляется через десять минут. Может быть, ваше превосходительство изволят зайти в буфет?

Он хочет направить меня к буфетной двери.

– Нет, нет, я хочу отправить телеграмму.

– A-а. Сию минуту.

Начальник станции уже возле двери телеграфиста. Он распахивает ее и объявляет:

– Господин тайный советник желают протелеграфировать!

Тощий телеграфист вскакивает. Здесь, через эту станцию, проезжают в Петербург среди курортных бар иной раз лица и поважнее, чем какой-то тайный советник. Но обычно они не ходят сами телеграфировать. И едва ли начальник станции так фанфарно о них оповещает.

Я пишу на краешке стола текст телеграммы и чувствую, что он читает через мое плечо:

Екатерине Николаевне Мартенс.

Сестрорецк Санкт-Петербургской губернии.

Дача сенатора Тура.

Балтийский вокзал восьмого одиннадцать часов.

Целую.

Фред.

Я подаю телеграмму, и в то время, как телеграфист считает слова – пять копеек каждое – и подытоживает стоимость, я вскользь подумал, до конца так и не поняв: сенатор стоит пять копеек… Зачем я написал сенатор? По старой привычке? Этого я обычно давно уже не делаю, потому что мой свекор давно умер. Или все-таки для того, чтобы напомнить начальнику станции за моим плечом (который об этом и так знает), к какому обществу мы теперь принадлежим? Если так, то я выгляжу, пожалуй, несколько смешным.

Я расплачиваюсь за телеграмму. Начальник хочет лично проводить меня до вагона.

– Минуту, господин Куик. Я куплю газеты.

Он сопровождает меня до газетного киоска. Самое свежее, что здесь есть, это вчерашняя «Revaler Beobachter», вчерашняя же «Päevaleht», позавчерашнее «Новое время» и недельной давности «Times»[62]62
  «Ревельский обозреватель» (нем.), «Ежедневная газета» (эст.), «Время» (англ.).


[Закрыть]
. Я беру все.

Начальник станции выходит со мной на перрон. Он готов посадить меня в вагон.

– Благодарю вас, господин Куик. Не нужно.

Перрон практически пустой, пассажиры по-провинциальному заблаговременно расположились на своих местах. Но из вагонных окон на нас смотрят. Чтобы избавиться от следов только что испытанной собственной смехотворности, я прощаюсь с ним за руку:

– Благодарю вас за вашу заботу, господин Куик. До свидания.

– Рад стараться, господин тайный советник! – И с радостью, вызывающей сожаление, щелкает каблуками. – Желаю успеха… в больших… государственных делах, – Его красноватое лицо покрылось потом от сознания, что ему удалось так удачно выразиться. – И до скорого возвращения в наш славный город Пярну!

2

Здесь, на перроне, повернувшись спиной к маленькому поезду и лицом к солнцу, закрыть глаза и прислушаться.

Там, в хвосте поезда, запыхавшиеся пассажиры спешат к вагону третьего класса.

– Иди же, Яак, поторопись…

– Лийзу, чего ты тормошишься, тупая твоя голова… Мы же поспеваем… Ты погляди, вон какой-то господин преспокойно на солнышке греется.

Извозчик под мягкое тарахтение резиновых шин проезжает по булыжной мостовой мимо вокзала, и ветер, пахнущий шпалами, пропитанными дегтем, из привокзального сквера доносит до меня шелест осиновых листьев.

Странным образом это крохотное гнездышко постоянно влечет меня к себе. Каждый год, если только оказывается возможно. С тех пор, как я откупил этот дом. Первые годы – из Петербурга в Тарту, а из Тарту почтовой каретой… Два с половиной дня. Утомительно, и все-таки… Позже поездом до Валга и уже оттуда – кып-кып-кып-кып… А теперь десяток лет этой узкоколейкой… И каждый приезд сюда – будто тяжесть с плеч. Сразу, тут же, за станцией. А когда входишь в калитку на Гартенштрассе – все равно, с Кати или один… полное, ну почти полное освобождение. Прямо будто возвращаешься к детской беззаботности. Глупо, конечно… А отъезд – всегда наоборот…

Открываю глаза, из стеклянных дверей опять выходит на перрон начальник станции Куик в красной фуражке и белом летнем кителе, в руке жезл, на котором с одной стороны красный, с другой белый жестяной круг. Чтобы лично отправить поезд. Что он делает далеко не всегда, только в исключительных случаях. Я поворачиваюсь и вхожу в вагон.

Трилль-трилль-трилль… под навесом перрона Куик лично дает третий звонок. Мне кажется, слишком громко. И я слегка вздрагиваю в узком коридоре вагона.

Ну да, на этой шипящей и пыхтящей узкоколейке даже вагон первого класса оказался сзади других. Такой же недомерок, как и вагоны второго и третьего класса. Пять крохотных купе. Такие короткие диваны, что высокий человек может спать только скрючившись. Но все же светло-коричневое лакированное дерево, обивка темно-лилового плюша, в купе фонари зеркального стекла. А на фонарях плоские угловатые крышки, напоминающие мой цилиндр почетного доктора Кембриджа… ха-ха-ха… Этот дешевый, аляповатый, безвкусный вагончик изо всех сил старается походить на роскошные кареты и министерские автомобили, в которых мне доводилось ездить в мировых столицах…

Из пяти пустых купе я занимаю среднее, где меньше всего трясет. Едва успеваю сесть, как поезд дергается и начинает двигаться. И уже проплывает светло– и темно-коричневое здание вокзала. Потом плывет перрон с несколькими случайными людьми. И, наконец, господин Куик. Белый летний мундир прикрывает круглое брюшко. Разгоряченное лицо с пышными усами. Красная шапка. Потом желтая изгородь. Изгородь. Изгородь. Под которой, наперекор насыпанному гравию, растет крапива.

Мы медленно движемся между низкими домами и парковыми деревьями. Попыхиваем клубящимся каменноугольным дымом прямо в кроны деревьев и грохочем по Рижскому шоссе мимо домов с красными черепичными крышами, заволакивая их копотью. Потом выезжаем почти к самой реке. Слева кончаются окраинные дома, сараи, заборы, и распахивается сверкающая в утреннем солнце вода, разлившаяся на четверть версты. И я не отрываясь смотрю на это ширящееся сине-серое, ослепительное сверкание и закрываю глаза, в которых от недосыпания будто песок свербит. Только в четыре часа, и то благодаря снотворным таблеткам, мне удалось задремать. И оттого что я недоспал, на меня находит болезненное оживление, я ощущаю, что оно охватило меня. Как чувствую каждый раз, когда это начинает со мной твориться…

Совершенно очевидное становится вдруг другим, обычно похожим, но другим. И от этого весь мир поворачивается в пространстве и во времени, как я говорю, на восемьдесят девять градусов… и лет… И река, так ослепившая меня, что мне пришлось закрыть глаза, это уже не река Пярну… И мальчик – там виден был мальчик, стоявший с удочкой в воде между камышами, – совсем не я… Нет, конечно, именно я. Но другой я, у другой реки… И я даже не знаю, Эльба то, Аальстер, Билле или еще какая-нибудь иная у Песчаных ворот гамбургского порта… Там, на одной из узеньких улиц старого города (честное слово, неужели я это выдумал?.. Да нет же…), в одном респектабельном, немного манерном, старом адвокатском доме (я же это не придумал, господи боже мой…) я родился за восемьдесят Девять лет до моего рождений… В тысяча семьсот пятьдесят шестом году. Родился, жил и рос. Я – Фридрих Мартенс. Вернее, в тот раз – Георг Фридрих. Бегал – и уже тогда, еще до гимназии, нагляделся на все корабли, приходившие в порт этого города, на все лица, на все флаги, слушал все языки. И с папиного благословения ушел из гимназии (но лицо его я едва помню: худощавое, с желтоватым оттенком, с седыми бровями, исполненное достоинства и всегда будто омраченное; в сущности, очень похожее на лицо моего отца Фридриха, насколько помню его или представляю себе – давно-давно, в ризнице Аудруской церкви… – и с благословения папы я ушел из гимназии в тысяча семьсот семьдесят шестом году в Гёттингенский университет Георгия-Августа учиться и изучать, как же на деле функционирует это мировое столпотворение языков, кораблей, флагов и государств… Изучать, тем более что в Германии того времени этого себе ясно не представляли… И когда я через восемьдесят девять лет снова нашел эти корабли, языки и флаги, или, во всяком случае, частичку их, в речной гавани Пярну, то эта частичка послужила импульсом к тому, чтобы все во мне сразу возникло и ожило… Что я не сразу осознал…

Дерг-дерг!

Глаза у меня невольно открылись. A-а, понимаю: я постоянный советник Российского министерства иностранных дел, профессор на эмеритуре[63]63
  Эмеритура – emeritus – заслуженный (лат.), специальная пенсия уволенных в отставку государственных служащих в царской России.


[Закрыть]
Фридрих Мартенс (родившийся спустя восемьдесят девять лет после своего первого, как помнится, рождения), и мы стоим три минуты на станции Вальдхоф.

Длинные здания-громады, заводские трубы и водонапорные башни, виднеющиеся справа над серыми живыми ивовыми изгородями и низкими домиками, – это фабрика Вальдхофа. И именно здесь мы стояли и в тот раз…

С тех пор не прошло еще и четырех лет. Эта архитрудная шахматная партия с японцами длилась целый месяц. Там в нью-хэмпширской дыре, куда нас почти насильно затащил Рузвельт. Двадцать третьего августа мы подписали мир. То есть подписали Витте и Розен. А с японской стороны Комура и Такахира. И через три недели мы вернулись через Нью-Йорк и Шербург обратно в Петербург. Мы играли черными. Мы играли проигранную партию… а практически все-таки свели к ничьей. То есть Витте все время знал, чего он хотел. Никаких контрибуций Японии. Ни одного военного корабля, укрывшегося в нейтральном порту. Никаких территориальных уступок. В самом крайнем случае – половину острова Сахалин. Все это он в своей бычьей голове точно зафиксировал. Но как этого добиться, чем аргументировать, на какие казусы ссылаться и каким образом сформулировать, об этом у Витте не было даже самого отдаленного представления. И мне пришлось все это сочинять и вбить ему в голову. По вечерам в номере отеля, где мы анализировали дневное продолжение партии. Потому что Сергей Юльевич, при его эгоцентризме, старался как можно реже брать меня с собой на переговоры… При этом он плохо соображал, какими фигурами следует ходить. Ибо победительницей была Япония. Позорно для нас – полной. И хотела, разумеется, получить от своей победы максимальные выгоды. И если что-то могло ее сдержать, то только одно – то, чего она, то есть Япония, добивалась почти так же настойчиво: полноправность, признание, акцептация как члена международного сообщества государств. Единственное, что мы могли делать, это – то тешить Комуру и его делегацию на этой почве, то давить на него. Им, мол, недостает дипломатического опыта. Они не ориентируются в лабиринте договорной практики Европы и Америки. Что у них нет школы и традиций. И что даже единственный заключенный ими договор, который можно принимать в расчет, договор Симоносеки, заключен на полуцивилизованном уровне – между ними и китайцами. А Россия, заключив с Японией договор, может своим партнерством обеспечить им место среди цивилизованных государств – при условии, что они будут умеренны и солидны. Все это доходило до сознания Витте, как обычно, очень медленно. Но со свойственной ему тяжеловесностью он принял предложенную тактику. Так что мы, как я уже сказал, свели партию в ничью. И когда мы вернулись, Петербург, по крайней мере официальный Петербург, встретил нас с восторгом. Так, будто Портсмутский договор мы оформили не как поражение России, а как ее победу. И конечно, Витте тупоголово, как само собой разумеющееся, отнес признание только на свой счет. С присущими ему совестью банкира и интеллектом паровозного машиниста… Неофициальный Петербург выглядел, конечно, совсем иначе. В начале октября 1905 года… Либералы были голосистее, чем когда бы то ни было. Черносотенцы тоже. И чернь начала взламывать склады с оружием. Но меня это не касалось. Этим занялся Витте. Когда император сделал его графом и поставил во главе совета министров. Так что ему пришлось начать составлять проект императорского манифеста. Я же вскоре после аудиенции, визитов и отчетов уехал в Пярну. Чтобы хоть немного расслабиться. Числа не помню. Железные дороги еще не бастовали, во всяком случае не все. Так что мы доехали до Тарту, потом До Валга. Кати все время волновалась, говорила, что правильнее было бы остаться в Петербурге, где, как она полагала, будет сохранен порядок, в то время как в Прибалтийском крае, то есть в самых бунтарских провинциях, по ее мнению, в любую минуту могло случиться бог знает что… Я помню, в Тарту на вечернем перроне под дождем суетились какие-то студенты, наверно университетские и из Ветеринарного института, с красными гвоздиками в петлице. Они объясняли, что лекций у них давно пет и подстрекательские собрания идут в аудиториях с утра до ночи. Но для нас это не было новостью. В Петербурге все точно так же. Однако Кати волновалась все больше, и я помню, что от Тарту до Валга мы были вдвоем в купе первого класса, я держал свою руку на ее все еще по-девичьи тонкой талии, за мокрыми окнами тянулись слякотные поля, серые здания, черные ельники и желтый кустарник, и я говорил ей в пахнущее одеколоном ухо: «Дорогая, поверь мне, я своих эстонцев знаю лучше, чем кто-нибудь другой. Это самый порядочный, самый безопасный народ. Именно в Петербурге, среди русских, в такое время можно ждать неожиданностей. От моих эстонцев – никогда в жизни…»


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю