355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Яан Кросс » Раквереский роман. Уход профессора Мартенса
(Романы)
» Текст книги (страница 39)
Раквереский роман. Уход профессора Мартенса (Романы)
  • Текст добавлен: 5 ноября 2017, 00:30

Текст книги "Раквереский роман. Уход профессора Мартенса
(Романы)
"


Автор книги: Яан Кросс



сообщить о нарушении

Текущая страница: 39 (всего у книги 42 страниц)

Но, Кати, и мое унижение не дано было мне испытать до конца. На следующий вечер я пошел к Витте прощаться.

– То есть как?! Нет, нет, Федор Федорович. Не может быть и речи о вашем отъезде. Завтра начнется борьба по поводу контрибуции. Вы обязательно должны присутствовать. Да-да. Я заставил японцев согласиться на ваше присутствие.

Что мне оставалось делать? Может быть, следовало отказаться. Во имя своей человеческой суверенности. Но я не отказался. Не знаю, обрадовался ли я, что ради государственной необходимости меня подобрали со дна сточной канавы? О боже! Да, я не скрываю, все-таки мне было приятно, что в самый рискованный момент в интересах России мне дали возможность идти в огонь. Я принял участие в двух заседаниях, обсуждавших требуемые Японией контрибуции. И вдруг, вопреки всем нашим ожиданиям, японцы уступили. О, я не думаю, что их уступчивость была результатом одного только моего присутствия. Кати, может быть, в такой же мере (а может быть, в еще большей) это было заслугой Розена… Кати, мне приятно, я испытываю чувство большого освобождения от того, что смог сейчас об этом подумать про себя, а завтра в Сестрорецке, на скамейке из белых реек, смогу сказать тебе – это заслуга Розена. Таким образом, что в качестве нашего посла он информировал Рузвельта о несговорчивости японцев, и Рузвельт навязал свою волю Комуре. Может быть, и так. Кстати, Витте все время подозревал Рузвельта в симпатии к японцам, но я считаю это подозрение близорукостью. По собственному мнению, Витте в такой мере воплощал величие Российской империи, что его раздражало даже то, что официальная и нейтральная Америка одинаково обращалась с нами и с японцами. Возможно, не для его ума, но, во всяком случае, для его чувств Америка должна была бы на каждом шагу церемониально предпочитать нас Японии. Это мешало и его отношению к Рузвельту. В действительности же Рузвельт слишком серьезно опасался роста японского влияния на Тихом океане, чтобы симпатизировать Японии в той мере, которая могла бы нас тревожить.

Кстати, как только Витте взял меня на заседание, вся делегация словно оттаяла по отношению ко мне. Как бы сказать: самым благодарным, самым смехотворным образом. И Розен сразу же позвал меня вместе с ним проработать протоколы предыдущих заседаний. Разве мне следовало ответить, что я не пойду?

Дня через два Витте сказал, что теперь нужно выработать окончательную редакцию мирного договора, что с японской стороны это берет на себя сам Комура, а с нашей стороны это надлежит сделать мне. Разве мне следовало сказать, что я не согласен?

Разумеется, я понимал, что это означало то же самое, что почти всегда: они решат, как им заблагорассудится. А для изречения этого я должен вложить им в рот слова, которые невозможно истолковать двояко. Для устного, письменного и печатного обнародования. И я не отказался. Кати, я от этого не отказался бы и при сегодняшнем, ну, несколько более углубленном осмыслении. Но признаю: четыре года назад основания для моего согласия были в значительной мере другими, чем они были бы сейчас. Тогда я выполнил желание Витте, главным образом, из чувства триумфа наконец-то вознагражденного. Сейчас, после нашего договора об откровенности, Кати, – после этого, ну, странного, я сказал бы, страха, как бы сказать, заглядывания в окно, сейчас я выполнял бы эту работу с сознанием, что именно отказ свидетельствовал бы о недостаточно возмещенном тщеславии. Понимая: кто – то должен проделать эту работу. Крайне ответственную работу. И пусть она как можно лучше послужит интересам России (как я их понимаю). Тот раз в Портсмуте это стало для меня и торжеством над нашей делегацией, и прежде всего над Розеном. Который, особенно после того как Витте возложил на меня окончательную редакцию мирного договора, повел себя с международным странствующим портным не по-баронски предупредительно. Или, может быть, именно по-баронски. Потому что, Кати, среди нашей аристократии, или в обществе подделывающейся под аристократию буржуазии, предполагаемое благоволение или неблаговоление – дуновение ветра отсюда или оттуда – то единственное, что определяет отношение к человеку. И для того чтобы оттолкнуть меня, как это произошло в Портсмуте (будто они увидели на лице у меня пятна проказы!), достаточно было того, что мое имя случайно выпало из списка. Дальше действовали уже светские… ну, скажем, рефлексы.

Как у павловских собак.

Куни…

27

Куни-куни-куни-куни…

Что это за склеротический спазм бывает иногда у меня в последнее время: какой-нибудь бессмысленный слог или едва ли что-то означающее слово, мелькнув в моем сознании, вдруг в нем застревает. И начинает дурацки, механически повторяться. Будто на царапине в граммофонной пластинке. И повторяться не только в мыслях, не только беззвучно, но и начинаю твердить его вслух – куни-куни-куни… Иногда я улавливаю, что это такое, за чем я гонюсь или, вернее, что преследует меня. Но так бывает редко. Поскольку часто это просто звуковая ассоциация с чем-то, что меня мучит. Что мне делать с этим куни-куни-куни? Что оно может означать? Какие возможности в этом куни таятся? Куникулус? Какая глупость. Кунигунд? Kunigund? Den Dank, Dame, begehr ich nicht…[172]172
  Кунигунд? Благодарности, мадам, я не требую… – Из стихотворения Ф. Шиллера «Перчатка» (нем.).


[Закрыть]
Мое отношение к Портсмуту? И вообще? Возможно. Кунингасааре? Что это? Кажется, какая-то деревня где-то там, в стороне Аудру.

Кунилейд[173]173
  Кунилейд (Сэбельман) Александер (1845–1875) – эстонский композитор, один из зачинателей национальной музыки.


[Закрыть]
.

Кто это? Кто же это? Вспомнил!

Я хотел заглянуть в свое начало, чтобы оттуда вернуться обратно… Мы оба сыновья аудруских кистеров. Молодой Сэбельман и я. То, что он взял себе фамилию Кунилейд, не свидетельствует о хорошем вкусе. Так назвал его Якобсон, и в этом, разумеется, нет вины Сэбельмана. Но все же странно, что он согласился и под этой фамилией стал выпускать свои композиции. Какими бы ни были уровень и значение этих композиций… Но мне-то с чего возражать против его фамилии? Кунилейд-Лунилейд-Унилейд – какое мне до этого дело?

Да, мы оба сыновья аудруских кистеров. И мы ровесники, он на год моложе меня. Однако в детстве мы никогда не встречались. Я был, правда, еще в пеленках, но уже в городе Пярну, когда он появился на свет в Аудру, в доме кистера. В этом небольшом доме, напоминавшем мызу, с резными балясинами на балконе, в кистерате, как прежде говорили. Откуда его отец, один бог знает, может быть, и в самом деле каким-то образом вытеснил моего отца. Но и его отец недолго там продержался. Не знаю почему. Вскоре Сэбельманы переехали из Аудру в Сууре-Яани, в Вильяндиский уезд. И в течение двадцати пяти лет я едва ли что-нибудь слышал про Александера. Может быть, случайно несколько слов, когда гимназистом или студентом приезжал в Пярну проведать братьев и сестер.

В 1869 году я окончил университет, а в Тарту состоялся первый большой праздник песни. Тогда я услышал его фамилию. Петербургская газета писала, что он вместе с Яннсеном[174]174
  Янисен И.-В. (1819–1890) – эстонский журналист, руководитель клерикального крыла в национальном движении, основатель эстонской периодической печати.


[Закрыть]
был главным дирижером хоров большого праздника. И хоры с большим воодушевлением исполняли его песни. По-видимому, он стал там, так сказать, местным мировым именем. Уже под своим новым и странным псевдонимом. Но какой вес, в сущности, может иметь такая провинциальная известность? В то время, во всяком случае, это казалось мне, ну, несколько сомнительным. Разумеется, до меня дошло, что о нем было звякнуто слово гениальный. Кажется, это сказал или написал доктор Бертрам[175]175
  Шульц-Бертрам Г.-Ю. (1808–1875) – прибалтийский врач, литератор и фольклорист.


[Закрыть]
. Помню этого маленького старика с совиным лицом. Бог знает, где я его видел. В Петербурге, конечно. Он на свой высокопарный лад вполне мог утверждать нечто подобное о Сэбельмане. По его мнению, все молодые эстонцы того времени были гениями. Вейценберг[176]176
  Вейцеиберг А.-Л. (1837–1921) – эстонский скульптор, основоположник национальной скульптуры.


[Закрыть]
– гений, Кёлер[177]177
  Кёлер И. (1826–1899) – эстонский художник, один из руководителей демократического крыла национального движения, один из основоположников национальной живописи.


[Закрыть]
– гений, госпожа Михельсон несомненно гений. Та самая, которую тот же Якобсон несколько удачнее окрестил Койдулой[178]178
  Койдула (Янисен-Михельсон) Лидия (1843–1886) – крупнейшая эстонская поэтесса и зачинатель национальной драматургии.


[Закрыть]
. Почему же не быть гением этому Имелейду-Кунилейду?!

Но я скоро забыл про него с его сомнительной гениальностью. Эстонский праздник песни прошел, а я углубился в свою магистерскую работу. И в это же время наметил контуры и своей докторской диссертации. Осенью меня пригласили на работу в министерство иностранных дел. И потом, спустя год или два, не помню, до или после моей первой заграничной поездки, во всяком случае я уже жил на Офицерской, он вдруг отыскал меня.

Позвонил и вошел: слегка кривоногий, смуглый, немного сутулый, с огромной костистой грудной клеткой и тихим низким голосом молодой человек.

– Я Александер Сэбельман. По паспорту. А по нотам, которые написал, – Кунилейд. Вряд ли вам какая-либо из этих фамилий известна.

Он говорил на хорошем, неисковерканном, чистом эстонском языке и был по-провинциальному неиспорчен и неуклюж. И сразу же перешел к делу, которое привело его ко мне. Он уже два-три года учительствовал в Петербурге. Увы, не помню, в какой школе. Теперь он оставил свою должность и переселяется из Петербурга в Полтаву. Я спросил, почему он уезжает из столицы. Ведь для развития его выдающегося таланта et cetera… Почему-то мне хотелось быть с ним любезным. Может быть, из подозрения, что моя тетя Крыыт и по ее примеру все Мартенсы были несправедливы к старому Сэбельману. А может быть, наоборот, я наслаждался собственной игрой, делая вид, будто и не было нанесенной нам обиды, – словом, не знаю. Он, во всяком случае, быстро ответил:

– Почему в Полтаву? Конечно, место отдаленное. В смысле музыки. Но теплая и сухая страна. Мне грозит чахотка.

И, не сводя с меня своих печальных глаз поэта, он объяснил:

– Видите ли, я не знаю, когда я оттуда опять попаду на родину. Так что я стараюсь вернуть долги тем, кто остается здесь…

Я подумал: а-а-а, значит, ему нужны деньги. И я одолжу ему. Много это едва ли составит. Если он хоть в какой-то мере реалист. А я уже третий год получаю вполне приличное жалованье. Почему бы мне не одолжить ему? Да-да. Мне хотелось быть к нему добрым. Из-за его несколько поношенного сюртука. И наивного галстука музыканта – узкой бархотки. Из-за напряжения, которого стоило ему обращение ко мне. Так что его угловатый лоб, обрамленный спутанными прядями черных волос, покрылся испариной. Но, возможно, у него была температура. Он сказал:

– У меня есть долг и перед вами. Или, вернее, перед моим покойным отцом. Видите ли, я знаю: ваша семья всегда считала, что в свое время вашего отца уволили из Аудру по доносу моего отца. Чтобы получить его должность. Но я знаю, что мой отец был до мозга костей честным человеком. В этом деле и вообще. Я хочу вас заверить…

Конечно, я был удивлен. Но я прервал его:

– Дорогой господин Сэбельман, вы говорите, наша семья. Я об этом обвинении ничего не знаю…

Кати, не могу сказать, поступил я хорошо или дурно, но У меня ведь не было с этим молодым человеком – Кунилейдом или Кунилейгом – соглашения о полной откровенности. У меня его не было и с самим собой в то время. Я сказал:

– Я об этом ничего не знаю. Мои родители уже десятилетия как умерли. У меня нет ни малейшего основания сомневаться в абсолютной честности вашего отца.

Кунилейд вытер голубым носовым платком в клетку пот с лица и лихорадочными глазами взглянул на меня:

– А я страдал с того времени, как эти разговоры до меня дошли. Это несправедливые обвинения. Основанием для них – прошу прощения, но вы должны знать – были сердечные дела вашей тетушки в молодости. Она была влюблена в моего отца. А он ее чувства не разделял. Что на всю жизнь оставило в этой женщине горечь…

Я подавил свое любопытство (мне это далеко не всегда удавалось) и сказал:

– Господин Сэбельман, не будем об этом говорить. Если вы желаете, чтобы я рассказал о вашем визите и вашей уверенности в честности вашего отца моей тетушке – она, видимо, единственная живая душа, которой может быть до этого дело, – я поговорю с ней при случае.

Он несколько растерянно сказал:

– Как сочтете нужным. Главное, чтобы вы сами… Ибо что касается враждебности старых барышень…

Я сказал как бы вскользь;

– О да. Она может быть необратима. Но вы из-за этого не беспокойтесь. А теперь поговорим лучше о музыке. Это ваша область, вы известный композитор, а я просто меломан, но все же…

Он пробормотал почти смущенно:

– Ах, эти несколько песен, что я до сих пор написал…

Я сказал:

– Нет, нет, не будьте излишне скромны. Я, правда, сам ваших песен не слышал и не видел нот, но я знаю…

Едва ли я что-нибудь знал. Но мне хотелось быть с ним любезным. Боюсь, что это была не до конца добрая любезность. Если этот давний разговор примерить на колодку моей сегодняшней компаративистской импровизации, то, сдается мне, мои слова были исполнены постыдного снисходительного доброжелательства.

– Да, я слышал мнения очень сведущих людей. Расскажите, что вы написали в последние годы. Создали вы кроме хоровых песен и более крупные вещи? Может быть, симфонические?

– Да… я делал попытки. Но весной я самым несчастливым образом лишился всех своих нотных рукописей. Всего, что еще не было напечатано. При пожаре. Комната загорелась от неисправной трубы. Дом, к счастью, спасли, но, когда я вернулся из школы домой, стены моей комнаты были обуглены и от бумаг остался один пепел. Большую часть я записал снова, но теперь мне предстоит переезд на юг…

– Ну, когда вы там обоснуетесь… Вы сказали, органистом в Полтавскую лютеранскую церковь?

– Да, туда. Когда я там устроюсь, мне хочется приняться за серьезную работу.

– Если смею спросить: ваше музыкальное сочинительство преследует какую-либо отдаленную и принципиальную цель?

Признаться честно, в моем вопросе, наверно, присутствовал какой-то обидный оттенок. У меня в моей работе – во всяком случае, в то время – такая цель была. Я хотел доказать особое положение в международном праве так называемых цивилизованных государств по сравнению с полуцивилизованными государствами. Это был труд, преследовавший универсальную цель. Но какая дальняя цель могла быть у музыкальных произведений этого мальчика из Цимзеского семинария?

– Ну, если вы так прямо меня спрашиваете… да, у меня есть такая цель.

– А именно?

– Вытеснить из эстонской музыки царящий в ней немецкий вкус.

– Ой-ой-ой. Это что-то весьма… Кхм.

Чем значительнее была подобная цель, чем естественнее она была высказана, тем более поверхностно и легкомысленно я на нее ответил:

– Это захватывающая идея. А есть у вас что-нибудь предложить взамен на освободившееся место?

– Если ничего нет, так не стоит создавать эстонскую музыку. По-моему. Тогда она все равно не возникнет.

– И где вы предполагаете найти материал для эстонской музыки?

– Прежде всего в народных мелодиях. И в финских тоже.

– Вот как. А почему финские лучше немецких? По-моему, финскую музыку даже нельзя сравнивать с немецкой.

– Знаете, здесь дело обстоит так же, как с языками. То есть с немецким и финским. Если их между собою сравнить – два особых мира. А если сравнить с эстонским, то один совершенно чужой, а второй – будто забытый свой. Который вдруг сразу вспоминается.

– И каким образом вы думаете развивать эту эстонскую музыку? У вас, должно быть, широкие планы?

С моей стороны это был почти иронический вопрос. Но он вдруг воинственно посмотрел мне в глаза и сказал:

– У человека непременно должны быть планы! Я хочу написать эстонскую оперу.

– Ой-ой-ой! – воскликнул я удивленно и опять не без иронии. – И на каком же материале вы могли бы ее написать?

Я подумал: этот молодой человек не представляет себе, что он говорит. Он собирается почти из ничего, почти на пустом месте построить такое огромное сооружение. Откуда он возьмет материал? Откуда возьмется стиль? Если нет ни того, ни другого? Правда, Крейцвальд более или менее так же написал эстонский эпос. Я сказал:

– Мне, во всяком случае, не приходит в голову подходящий материал. Если только «Калевипоэг».

Тут Кунилейд с особенно злым видом посмотрел в окно, а потом прямо мне в глаза:

– Господин магистр, об этом я еще не хочу говорить. Мне кажется, что это сглазило бы мой замысел. Вы и так вызвали меня на ненужную болтливость.

– Хорошо, хорошо, – сказал я, – я понимаю, художники – народ суеверный. Но я хотел бы познакомиться с вашими сочинениями, – и с пылом, удивившим меня самого, добавил: – В Петербурге среди моих друзей есть музыканты. Например, господин Платон Львович Ваксель, если вам доводилось слышать. А ему они все знакомы: Стасов, Юргенсон, Кросс, Налбандян. Вплоть до Рубинштейна. Среди них есть люди, которые могли бы быть вам полезны. Так что…

Он покачал головой:

– Ничего такого, что могло бы привлечь внимание в Петербурге, я не написал. Может быть, потому, что я на это и не способен. А может быть, и потому, что я к этому не стремился. А то немногое, что Якобсон напечатал в Эстонии, вы ведь можете получить и в Петербурге. Если нигде больше, то, во всяком случае, на Невском, в нотном магазине сородича Юргенсона.

Я обещал познакомиться с его песнями, и он ушел. В прихожей, где он надевал калоши, я просил его мне написать, если ему что-нибудь понадобится или если он что-нибудь создаст. Не помню, обещал он или пробормотал что-то невнятное. Больше я никогда его не видел. И песен его мне слышать не пришлось. Однако ноты их позже все же попались мне на глаза. Но я не такой знаток, чтобы по ним судить. Те немногие, что он написал на слова Койдулы, то есть госпожи Михельсон, показались мне довольно свежими. Года через два (во всяком случае, прежде чем я что-то предпринял с его песнями – ибо он не написал мне ни одной строчки) я узнал, что он скончался в Полтаве от чахотки. И тогда я вдруг понял, что за странное чувство преследовало меня несколько недель после его визита и нашего разговора, а после известия о его смерти снова возникло: сожаление, разумеется, но и какая-то странная смесь ностальгии и зависти.

И только совсем недавно, всего две недели назад, через сорок лет после нашей единственной встречи, я еще раз соприкоснулся с ним.

Кати, ты проводила неделю в Петергофе у Эдит, и я был один дома. Всю неделю с семи утра до десяти вечера, с двумя маленькими перерывами на еду, я сидел над второй главой моей теории соглашений – и вдруг однажды вечером глава была готова.

Мною овладело такое радостное чувство освобождения, и в то же время я испытывал такой прилив энергии, какого давно уже не помнил. Во-первых, моя глава содержала нечто новое в теории. Я классифицировал все юридические акты по авторам: индивидуальные акты, коллективные акты, акты одного автора и акты нескольких, то есть двух и более авторов. Соглашение как тип акта, nota bene[179]179
  Заметь хорошо, обрати внимание (лат.).


[Закрыть]
: соглашение как в гражданском, так и международном смысле относится к последним и подлежит рассмотрению именно как таковой. Да. Это во-первых. Во-вторых, я уже нащупал, каким образом рассмотрение гражданских соглашений на протяжении их двухтысячелетней истории, анализ со времен римлян во всех тонкостях отшлифованной системы поможет смоделировать и выявить теоретическое понятие международного соглашения. И я понял, что в ближайшие месяцы легко справлюсь с определением сего понятия. И меня согревало сознание этого. В-третьих, стоял прекрасный, еще прохладный, но ясный, особенно четко прорисовывающий все заоконные виды майский вечер.

Я аккуратно сложил стопкой последние страницы рукописи. Летящие, изысканные, стремительные строчки, крупные, с нажимом, прописные и филигранные, быстро бегущие строчные буквы, – может быть, излишне выразительные строчки, своей рутинной плавностью чуть-чуть действующие на нервы. Которые тем не менее свидетельствовали о моей все еще продолжающейся увлеченности работой, и о сосредоточенности, и о том, что, хотя я теперь профессор emeritus[180]180
  Отставной (лат.).


[Закрыть]
, как говорят на Западе, или отставной козы барабанщик, как говорят у нас, я все еще нахожусь в превосходной форме. Я отдавал себе отчет: моя теоретическая работа в области соглашений – осталось дописать еще две главы – окажется исследованием, которое в известном смысле станет вершиной моей работы в теории. По крайней мере, д о большой монографии об арбитражах, за которую я сяду, вероятно, в октябре. И по моей теории соглашений через несколько лет будут учиться во всех ведущих университетах мира… Я решил: в ближайшее время я попрошу Таубе, чтобы он спланировал свою работу на предстоящий год так, чтобы он мог взяться за перевод моей теории соглашений на французский язык. Разумеется, я мог бы и сам перевести. Но, честно говоря, перевод – работа все же второстепенная, и у Таубе при его молодости для этого больше времени, чем у меня. Ну да, я мог бы с самого начала написать по-французски, почему бы и нет. Однако теперь она, во всяком случае, родилась у меня по-русски. Наверно, в какой-то мере и оттого, что во время работы я представлял себе, что выступаю со своим текстом перед студентами. Хотя лекций я уже не читаю. Ну что ж. За несколько лет ее так или иначе переведут, по крайней мере, в Европе – на языки больших народов. Ибо по самой своей природе мое творчество предназначается не для какого-то одного народа. Я со своим творчеством явление сугубо интернациональное.

Я встал из-за стола, потянулся, по инерции еще оживленный от напряженной работы мысли, подошел к окну и посмотрел на розовые, серые и бежевые, в вечернем свете особенно яркие фасады на Пантелеймоновской. Потом через прихожую и гостиную прошел в столовую, посмотрел между муаровыми портьерами на Моховую, на дома в голубоватом вечернем освещении и потом оглядел комнату: массивный обеденный стол с ножками, обитыми понизу медью, стулья с высокими спинками вокруг стола, огромный буфет со шлифованными стеклами – все черный дуб и все от резчика по дереву Вильтмана, поставщика двора его величества, таллинца, работа, выполненная им для меня в позапрошлом году по самым простым английским рисункам вперемежку с роскошной великокняжеской мебелью.

Я вернулся в кабинет, снял с рычага телефонную трубку (удобная все-таки штука), повертел ручку и назвал номер Вакселя:

– Платон Львович, как удачно, что вы дома. Знаете, я только что закончил главу. Мое толкование соглашений. Я вам говорил. И теперь я чувствую себя, как студент после экзамена. Екатерина Николаевна в Петергофе. А у меня есть несколько бутылок миньяльского портвейна. Да-да, того самого, который вы мне достали через министерство. Я подумал: если вам не предвидится ничего лучшего, то приходите ко мне. Посидим, поболтаем. Если договоры вас не слишком интересуют, так о музыке.

Платон Львович ответил не только согласием, как я и ожидал, но даже увлеченно:

– Федор Федорович! У вас совершенно замечательные, как их, антенны! Мы сейчас обсуждаем здесь, не взять ли извозчика и не поехать ли к вам. Да-да, обсуждаем за бутылкой этого самого миньяла. Два моих гостя и я. Кто эти гости? Абсолютно подходящие, больше чем подходящие, чтобы взять их к вам. Один из них – Иоким Викторович. Да, Тартаков. Именно. Мы празднуем его повышение. Вы не знали? Ему сообщили, что с осени он получит главную режиссуру в Мариинском театре. Вот видите. И по этому поводу мы тут уже немного выпили, но он нам еще не пел. Теперь он споет у вас… – Платон Львович спросил уже не в трубку: – Не правда ли, вы споете? Прежде всего романсы Чайковского. Потом что пожелаете. А в заключение арию Демона…

Я не слышал, что ответил Иоким Викторович. Я сказал:

– Великолепно. А кто ваш второй гость, которого вы привезете?

– Знаете, Федор Федорович, пусть это будет для вас сюрпризом. Согласны? Как? Ах, хотя бы какой-нибудь намек? Я знаю, что вы любопытны. Хорошо: мы привезем одного вашего родственника. Нет-нет, никаких уточнений. Сюрприз есть сюрприз. Мы благодарим за любезное приглашение и через час будем у вас.

Я велел Элли поставить на стол бокалы, собственноручно достал из-за вильтмановских зеркальных стекол и откупорил две бутылки миньяла и рядом поставил хрустальное блюдо с соленым миндалем и коробку сигар. Занимаясь всем этим, я думал: что это за родственник, которого они привезут с собой? Поскольку он находился в обществе мужчин, пьющих вино, значит, это мужчина… Может быть, какой-нибудь из сыновей брата Юлиуса? Но они в большинстве своем рассеяны по всему свету. Насколько мне о них известно. И почему это должно быть для меня сюрпризом? Я с моими родственниками никак, или почти никак, не общаюсь. Сам даже не знаю почему… Я думал: ну будем надеяться, что из этого сюрприза не вылупится какая-нибудь неприятность. И будем надеяться, что мы всё прекрасно уладим, даже если в их сюрпризе окажется зачаток какой-либо неприятности, о чем Платон Львович не подозревает… Тут три господина навеселе и прибыли.

Платона Львовича я не видел с самой пасхи и не мог отказать себе в удовольствии поддразнить его за то, что его embonpoint[181]181
  Дородность (франц.).


[Закрыть]
за два месяца великолепно расцвела. Но он на это, как всегда, только смеялся и показывал свои все еще удивительно сверкающие зубы. С ними был и мой неведомый родственник. Ибо этого тридцатилетнего коренастого господина со щеткой светлых волос и в очках мне раньше видеть не доводилось. Но прежде чем я начал с ним разговор (его звали Артур Иосифович Капп, и он будто бы композитор)[182]182
  Капп Артур (1878–1952) – эстонский советский композитор и педагог. Засл. деятель искусств ЭССР.


[Закрыть]
– до того и еще прежде, чем мы сели, я произнес коротенькую поздравительную речь, обращенную к Тартакову. Я говорил о нашей радости по поводу того, что человек с таким хорошим вкусом и столь большим сценическим опытом сможет теперь властвовать в Мариинском театре. И о нашей надежде, что Иоким Викторович при его важной работе главного постановщика найдет время и в дальнейшем пленять слушателей великолепным исполнением ведущих ролей. Et cetera. Его ведущие роли я не спешил перечислять, потому что не знал, какую из них он считает сейчас коронной. А в предметах, не имеющих для меня первостепенного значения, лезть вперед со своим личным вкусом я не склонен. И разумеется, ни в малейшей степени, даже не в плане возражения, я не дал понять, что, по мнению иных знатоков, его некогда действительно исключительный бархатный баритон был уже не в лучшей форме. Я в достаточной степени далек от музыки, чтобы самому это заметить, и мои разговоры о ведущих ролях выглядели совершенно искренними. Мы намеревались выпить свои бокалы за здоровье Иокима Викторовича стоя. Мы уже поднесли их к губам, как господин Капп заявил:

– У меня тоже одна надежда на Иокима Викторовича. В последние годы мне редко доводилось из моей Астрахани попадать в Мариинский театр. Но я надеюсь, что той адской скуки, которую я часто там испытывал, – той тартаровой[183]183
  Игра слов: тартар – в греческой мифологии ад, преисподняя.


[Закрыть]
скуки – в театре Тартакова теперь не будет. За здоровье господина Тартакова!

Мы выпили свои бокалы, пожали Тартакову руку и сели. Я смотрел на своего проблематичного родственника и думал: ого… Я сказал:

– Господин Капп, мои друзья сказали мне, что вы композитор, но я, простите, вашего имени не слыхал. И они утверждают даже, что мы с вами родственники. Не пожелаете ли вы сказать мне – для ориентировки – несколько слов о себе…

Он отказался от предложенной сигары и задымил своей прямой трубкой. И стал рассказывать. Несколько резким и самоуверенным тоном, видимо, в своей обычной манере. Что он эстонец. Из Вильянди. Окончил Петербургскую консерваторию. Ученик Римского-Корсакова и покойного Гомилиуса. Теперь шестой год директор Астраханского императорского музыкального училища. Сейчас в Петербурге на отпуске и скоро ёдет в Тарту, куда направляется по приглашению господина Тыниссона дирижировать симфонической программой музыкальных дней. Но мой родственник? Да бог знает как, его мать действительно урожденная Мартенс. Дочь вильяндиского купца.

Возможность нашего родства, казалось, не представляла для него какого-либо интереса. Эта незаинтересованность показалась мне даже, ну, не обидной, но все же неожиданной. Но я самокритически простил его. Много ли я сам интересовался своими родственниками. Мы выпили еще по бокалу. Я сказал:

– В самом деле, бог его знает. Мартенс очень распространенная фамилия. Я из Пярну и о вильяндиских Мартенсах не могу сказать, родственники ли они мне…

– Для меня, разумеется, это было бы большой честью, – сказал сей господин Капп, как мне показалось – иронически, и тут же яростно вмешался в разговор между Платоном и Тартаковым о будущем репертуаре Мариинского театра.

Нет, близким родственником этот господин мне не мог быть. Что же касается его самого, то я его классифицировал: само собой разумеется, провинциальное величие. Но если он, несмотря на его своенравие и скверное знание русского языка, директор императорского училища, то, вероятно, довольно заметный музыкант. Потом он вполне защитил Вагнера contra Мейербера, и мы отхлебнули следующий глоток. Я спросил:

– Однако, господин Капп, там, в Астрахани, вы находитесь довольно далеко от подлинного музыкального мира. А попадают туда время от времени знаменитости?

– Боже мой, нет! – воскликнул господин Капп недовольно, – Только Шаляпин если иной раз приезжает, то непременно у меня бывает.

И вдруг он встал. Быстрыми, негнущимися шагами он заходил взад и вперед по другую сторону стола – выпрямив свой могучий торс, трубка в одной руке и неполный бокал вина в другой – и своим низким повелительным голосом на дубоватом русском языке, но совершенно независимо и безапелляционно распределил по местам всю европейскую музыку, от Баха до Брукнера. Творцы и эпигоны, истинное и модное, классика и скука, модернизм и тра-ля-ля… Платон слушал его явно зачарованный, а Тартаков со сдержанной улыбкой. Мы осушили очередной бокал. Я откупорил новые бутылки. Потом Тартаков остановился возле моего «Шрёдера». Сам я не настолько хорошо играю, чтобы даже в домашнем обществе что-нибудь исполнить. Только абсолютно для себя иной раз какой-нибудь шопеновский прелюд. Не хватило у меня времени учиться. Но в моем доме, разумеется, стоит первоклассный инструмент. Тартаков стал к роялю, господин Капп сел, чтобы аккомпанировать ему, и тот спел «Благословляю вас, леса». А потом исполнил арию Демона, которой двадцать пять лет назад завоевал известность. Я слушал и наблюдал. Пятидесятилетний расторопный Тартаков, при всей его избалованности, был, видимо, еще и серьезным человеком. И, несмотря на некоторую изношенность, все еще первоклассный певец. Его истории с дамами приобрели известность, что для артиста такого масштаба почти всегда неизбежно. Недавно я слышал, как некие дамы шептались между собой: «Die dicke Seligsei jetzt seine letzte Seligkeit»[184]184
  Игра слов: «Эта толстая Зелиг (блаженная) его последнее блаженство» (нем.).


[Закрыть]
. Она будто бы жена какого-то московского текстильного фабриканта. Я подумал: бог с ними. Однако разговоры, что он совсем не выдающийся певец и сделал карьеру только благодаря тому, что он внебрачный сын Рубинштейна, – это уже явная несправедливость, человеческая мелочность ad absurdum. В самом деле, когда-то считали Рубинштейна поразительно похожим на Бетховена, и по внешности Тартаков вполне мог быть сыном такого человека…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю