Текст книги "Раквереский роман. Уход профессора Мартенса
(Романы)"
Автор книги: Яан Кросс
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 42 страниц)
II
11
Таковы были мои связи с городом Раквере, когда госпожа Гертруда в описанный мною выше мартовский день призвала меня к себе, выложила мне свою более чем странную историю (я имею в виду полученное из Петербурга письмо) и приказала выяснить, является ли и в какой мере господин имперский граф Карл фон Сиверс тайной пружиной противников Раквереской мызы.
В течение зимы, месяца четыре или даже больше, я не бывал в городе, за исключением рождественского сочельника и двух-трех воскресений после рождества, когда водил мальчиков в церковь. И один раз ходил в аптеку за ушными каплями. Да и горожане не спешили вступать со мной в разговор, все-таки я служил на мызе. Даже если некоторые из них мне доверяли. И тем более не стремились они приблизиться ко мне, когда я ходил в церковь с моими воспитанниками. Ушные капли я получил у Шлютера, с которым мы не были особенно знакомы. Мимоходом я спросил про Рихмана, и Шлютер сказал, что принципал уехал в Симуна или еще куда-то. Так что никакие городские новости для меня не доходили. Не считая тех, которые я случайно слышал на мызе от Тийо или еще от кого-нибудь: трактирщик Розенмарк купил у купца Хартмана дом в начале Длинной улицы и поселился там со своей молодой женой. И в этот бывший хартмановский дом я в тот мартовский вечер и пошел.
Зачем?
Я пытался себе ответить на этот вопрос. И сделал это, кажется, без особого труда: не из желания служить интересам госпожи Тизенхаузен. Конечно же я мог ей сказать: «Нет, сударыня, я готов учить сыновей вашей дочери. И я готов составить для вас ту или иную официальную бумагу – если ваша гордость или ваша излишне нервная манера писать не позволяет вам этого делать самой. Но ваши тайные приказы я выполнять не буду». Конечно, я мог это сказать. Никто мне рта не зажимал. Кроме меня самого. Вполне вероятно, что после этого госпожа выгнала бы меня с мызы, и в тех краях я остался бы без хлеба. Но не из боязни, что она так поступит, воздержался я от такого ответа. Во всяком случае, так мне кажется. Или даже если страх быть уволенным все же оказал влияние на мое согласие, то лишь отчасти. Решающей была возможность свободно бывать в городе, которую мне давало это распоряжение. Мне уже не требовалось прикрывать свои уходы прогулками в дубровнике или бог знает где еще или выдумывать, что я заснул за карточным столом, на что я был готов, если бы она потребовала от меня объяснений о моих прошлогодних летних походах. Теперь же ее приказание позволило мне свободно общаться с городским людом. Ощущения этой крупицы свободы – настоящей или воображаемой мною, как угодно, – мне было достаточно, чтоб освободить от зажима пружины моего собственного, всю зиму неутоленного интереса к городу. Первая пружина: разумеется, интерес к жизни Мааде, интерес, смешанный с сожалением, презрением, жалостью и бог его знает чем еще. Вторая: неожиданно втянутый летом в тяжбу между городом и мызой, я невольно все с большим интересом стал присматриваться к этой странной борьбе. И третья: взрыв любопытства, вызванный поручением госпожи Тизенхаузен, – может ли на самом деле ее рассказ про графа Сиверса в какой-то мере соответствовать истине?! Я хочу сказать: в моем молчаливом послушании сработали все эти пружины. Я не скрываю и того, что, в-четвертых, здесь участвовали и, скажем, мои природная готовность и стремление, вопреки внутреннему сопротивлению и насмешкам, безупречно и ловко выполнять приказы, данные мне лицом, выше меня стоящим по рождению. И, в-пятых, возможно, что уже тогда, в тот мартовский вечер, у меня зародилось намерение, выполняя ее приказы, сделать нечто совсем другое.
Итак, я надел свои новые брюки, Мааде и Иохана свадебные брюки, начистил сшитые папашей Симсоном башмаки, насколько они еще способны были блестеть, повязал на шею чистый платок и старательно вычистил щеткой свой воскресный, уже потертый на локтях сюртук. Сюртук у меня был. Но сверху я мог надеть то единственное, что у меня имелось: короткую пелерину, подбитую местами вытертым телячьим мехом, которая, правда, была нисколько не хуже моей заячьей шапки-ушанки. Честно говоря, бедность моей одежды, соответствующая моим жалким доходам, была мне очевидна. Где-то подспудно в моих мыслях и чувствах сознание этого присутствовало всегда, но обычно я весьма успешно его игнорировал. В тот вечер, когда я вышел из господского дома и зашагал по скользким оледеневшим колдобинам к городу, бедность моей одежды показалась мне вдруг постыдной. Хотя было уже сумеречно и ни на дороге к мызе, ни на Рыцарской улице не было ни души. И поскольку причина моего стыда была так пошло видна насквозь, мне было вдвойне стыдно. Но, возбужденный горько-сладким любопытством, – рядом, под и над этим стыдом – я был как будто немножко пьян.
Новый дом Розенмарка на Длинной улице, если идти со стороны мызы, был третьим слева. Приятный, свежевыкрашенный зеленый дом под красной, пестреющей от снега черепичной крышей – не бог весть какая роскошная постройка – таких в Раквере вообще не было, – однако приличный жилой дом с лавкой зажиточного горожанина средней руки. В торце, обращенной к мызе, было помещение, где торговали товарами для деревенских, со стороны улицы – та самая лавка, а за ней, с входом со двора, складское помещение. В другом торце дома, который выходил к церкви, – жилище самого купца, по-видимому в три-четыре комнаты.
Незнакомая служанка, явно нанятая недавно в новый дом новобрачных, открыла мне дверь. Да, хозяин дома. Хозяйка тоже. Я вошел в хотя и низкую, но просторную комнату, освещенную одной-единственной свечой. С ходу я даже не обратил внимания, какая там стояла мебель. Заметил только чистый коричневый крашеный пол и зелено-коричневую полосатую дорожку, которая шла через все помещение от моих ног до дверей в следующую комнату. Ибо как только я ступил на нее, дверь в противоположной стене открылась и на пороге встал Розенмарк – силуэт на светлом фоне освещенной лампой задней комнаты, прямо-таки великан в миниатюре, мелькнуло у меня. Я толчком преодолел свое желание остаться на месте или оказаться в другом – и шагнул ему навстречу. В первую минуту выражение его лица я не разглядел. Но сразу увидел, что он идет ко мне с протянутой рукой и самым дружеским видом. Мы встретились в середине комнаты.
– Гляди какая приятная неожиданность. Где же вы были? Прошло уже несколько месяцев с тех пор, когда в последний раз…
Мы пожали друг другу руки. Мне показалось, что его рука стала еще более уверенной. И могу побиться об заклад, что она стала глаже. Он сказал с некоторым замешательством:
– Знаете, дело в том, что у нас сегодня банный день. И я как раз направлялся в баню. Она здесь, у нас на дворе.
Я заметил, что под мышкой у него был узел с бельем, а чистое полотенце перекинуто через руку. И тут же его самоуверенность помогла ему преодолеть замешательство.
– Знаете что, пойдемте вместе. Пар и веник всегда ко времени. Там у вас на мызе небось настоящей бани нет? А потом… – Он позвал в оставшуюся за ним открытую дверь: – Магдалена, иди посмотри, кто к нам пришел! – И опять мне: – А потом мы вместе поужинаем и поговорим.
На его зов вышла Мааде и остановилась на пороге, в пяти шагах позади мужа. Против света мне не видно было ее лица. Я пробормотал приветствие и услышал, как она отчетливо произнесла:
– Ах, господин Беренд. Здравствуйте.
Розенмарк сказал:
– Магдалена, ты ведь не собиралась в баню. Так накрой стол для нас троих. Мы с господином Берендом попаримся перед ужином, и еще… дай ему чистое полотенце вытереться.
Силуэт Мааде пропал. На поиски полотенца ей потребовался один миг. И она снова появилась в дверях. Но она не вошла в комнату, где я стоял с ее мужем. Розенмарк, не оборачиваясь, взял у нее предназначенную для меня простыню и протянул мне. Мы с хозяином направились к входной двери. Обернувшись, я сказал Мааде спасибо за полотенце и увидел пустой дверной проем.
Меня полностью поглощала мысль, что после бани мы втроем сядем за стол и я должен суметь быть рядом с Мааде на глазах у Иохана и разговаривать так, чтобы не выдать нас. И только когда мы уже сидели с Юханом на полке, я вернулся к той первой мысли, заставившей меня так охотно принять его приглашение: я подумал, что при столь неожиданном и рассеивающем внимание обстоятельстве – поддавании пара и хлестании себя веником – мне будет даже легче задавать ему вопросы. А он, голый, быть может незаметно для самого себя, ответит на них более откровенно, чем сделал бы это при других обстоятельствах.
…Итак, кто же, собственно, стоит за его спиной?
В этой его тяжбе? Он ведь и мне и другим, так что потом это доходило и до меня, давал понять, что у него высокие связи. И не только это. У него должны были быть люди, щедро дававшие деньги на такое безнадежное дело. Ибо невозможно было поверить, чтобы этот, может быть, и не совсем скряга, но крайне трезвый в делах мужлан пошел бы на траты, о которых я слышал. Например, из собственного кармана заплатил половину гонорара адвокату за составление прошения императрице. Каким бы богатым он ни был, но не настолько же? И еще того меньше можно поверить, что он так окрылен правами города. Этого рано растолстевшего мужлана с отвислой грудью и кривыми ногами, но острым взглядом вообще невозможно представить чем-нибудь окрыленным, или во всяком случае тем, что не сулит дохода…
Иохан нагнулся за ковшом воды и поддал пару, потом, согнувшись, переждал острую волну жаркого пара и, взглянув на меня, спросил:
– Поддадим еще?
Я чуть не забыл ему ответить. Потому что – боже мой, – когда он с ковшом в руке повернул ко мне свое белое, в красных пятнах, потное лицо, я поймал себя на том, что искал в его мокрых рыжеватых вьющихся волосах то место, где у него отломились рога…
Во всяком случае, не подобало мне сразу атаковать его своими вопросами. Я дал ему время подержать руки в ковше с холодной водой и пропотеть так, что пот струился с него ручьями, и все это время он с удовольствием рассказывал мне, что, несмотря на покупку дома, он не отказался от строительства нового на своем участке на улице Дубильщиков. Только теперь он не будет жильем для него и его семьи. Это будет здание с четырьмя маленькими квартирами. Их можно сдавать, скажем, ремесленникам, не имеющим недвижимости, – таких в городе становится все больше. Или часть будущего дома – ведь он будет стоять рядом с трактиром – можно предоставлять заезжим посетителям посолиднее, для более длительного пользования. За хорошие деньги, конечно. Потом Иохан говорил о своих планах строительства ветряной мельницы. И о том, что в этом деле госпожа Тизенхаузен старательно ставит ему палки в колеса – о чем я мимоходом слышал и от нее самой («Этот толстый трактирщик – вы же его знаете – намерен построить мельницу! Он хочет оставить меня без моей восьмой доли! А я говорю: не быть этому!»). Нет, ее слова я Иохану не передал. Я стал хвалить его заслуживающее благодарности и, прежде всего, исполненное самопожертвования участие в руководстве борьбой города:
– …Еще с прошлого лета я думал про себя и удивлялся, как же посчастливилось городу Раквере, что человек, подобный вам, принимает так близко к сердцу борьбу города. Да-да. Ибо вы именно та – как бы сказать, – та вешалка, где немецкие шляпы и шапки серых, – ну, я не скажу, что так уж охотно, – .стремятся висеть рядом, но, во всяком случае, та вешалка, где они соглашаются рядом повисеть.
Бог мой, когда я уже сказал, я вдруг сообразил, что, прибегнув в образному сравнению с вешалкой, я имел в виду вешалку из бараньих рогов и что именно такую я представил себе по вполне определенной причине. Но ведь Розенмарк об этом догадываться не мог. Он дал моей речи усладить свои круглые уши и, стегая веником отвислый живот, буркнул:
– Ну-ну-ну-ну… Кхе-кхе-кхе… А скажите, где бы еще они могли висеть? А? Да больше нигде!
Я сказал:
– Кроме того, от господина Рихмана я слышал…
– Что именно?
– Ну, что, защищая интересы города, вы из собственного кармана выкладывали большие суммы на поездки, суды, адвокатов и подобное, иной раз половину расходов брали на себя. – Я выдержал паузу, но трактирщик молчал, тогда я добавил: – Это же неслыханная щедрость, при общей скупости здешних жителей… – Я снова выдержал паузу, и, когда он все-таки ничего не ответил, а, отложив веник, сидел молча, почесывая бок, я осторожно произнес: – Такие крупные суммы вам, наверно, удавалось получать от единомышленников… и, наверно, очень богатых, или у людей, занимающих высокое положение, или даже знатных лиц… И подумал: если это Действительно так, то в этом еще большее доказательство вашей изобретательности. И знаете, меня просто по-человечески заинтересовало: если вы нашли таких людей, то они должны быть по меньшей мере из таллинского или нарвского купечества, но вероятнее все же, что из дворян, и я подумал: какие же это должны быть люди, если в них так сильна жажда справедливости?
Я исходил из примерно такого расчета: если на все мои слова о его личном горячем участии в делах города и денежных жертвах он только чесал живот и сопел, то на мои слова о жажде справедливости он должен раскрыть рот: для того, чтобы похвалить благородство стоящих за его спиной лиц («Видите, встречаются среди господ удивительные люди!»), или хотя бы для того, чтобы любое предположение о благородстве опровергнуть («Что? Не будьте дураком!!! Выгода – вот ради чего иные господа пустили в ход знакомства и деньги!»). Причем и в том, и в другом случае он мог назвать кого-нибудь. Или могла представиться возможность, не привлекая внимания, спросить имя или даже имена. Но ничего подобного не последовало. Розенмарк просто промолчал и начал кряхтя стегать себя по лопаткам. Потом на мгновение прервался, посмотрел на меня и спросил:
– Это что, разговоры Рихмана?
– Ммм. И Рихмана и мои. Мы так рассудили (какая-то доля правды наверняка была в моих словах).
Иохан снова принялся стегать себя веником, я делал то же самое, а сам думал, и должен признаться, даже с известной симпатией: если этот мужлан на самом деле ведет раквереские дела по чьему-то наущению, может быть даже одиозного господина Сиверса, то выбор был правильный… И при этом с тревогой думал, каким образом вернуться к этим вопросам за ужином, и чувствовал, что мне не хочется их касаться в присутствии Мааде. Что у меня на языке будет тысяча других, более важных вопросов. А если не на языке – ибо Иохан, увы, будет присутствовать, – так глубже, в горле, у меня их тысяча. И некоторые я все же задам: как ей жилось это время и что она теперь, будучи замужней женщиной, имея слугу и служанку, целые дни делает? Я слышал, что она ткет на каком-то маленьком ткацком станочке какие-то коврики; если это правда, то попрошу их показать. И еще, чтобы поддразнить и ее, и себя, и весь мир, я спрошу: «Скажи, а ты теперь… (или мне следует спросить – сударыня, а вы теперь) счастлива?» И посмотрю, как она мне на это на глазах у Иохана ответит.
Мы хлестали друг друга и каждый сам себя, потом ополоснулись холодной водой, досуха вытерлись и пошли обратно в дом. В той же комнате с коричневой дорожкой на зеннеборновском обеденном столе на двенадцать персон горели три свечи и стояло дымящееся блюдо с какой-то едой, нарезанный ломтями хлеб и чайники. Но тарелки и чашки были только на двоих.
– А это еще почему? – пробормотал Розенмарк, – Садитесь. Я только надену сухую рубашку и позову Магдалену.
Я сел на плетеный диван и все сразу понял: Мааде не пожелала со мной встретиться. Я подумал: «Может быть, муж все-таки ее уговорит…»
Какое-то мгновение я взвешивал, что было бы огорчительнее – если она по своей воле не придет или под давлением Иохана все же выйдет к столу. Даже не знаю, к какому выводу я пришел бы, потому что Иохан вернулся в сухой рубахе и буркнул:
– Эх, женские дела. Сядем за стол.
Мы сели, он предложил мне какие-то лепешки с мясом и творогом.
– Пожалуйста, угощайтесь! – сказал он, прежде чем взять самому.
Тут мне вспомнились слова его тещи, и я подумал: сдается, господин Розенмарк всерьез готовится через пятнадцать лет стать раквереским ратманом.
– А что с вашей женой? Почему она к нам не вышла?
– А бог ее знает. Голова болит.
– Ах вот что! Так она из-за головной боли и в баню не пошла?
Когда я уже спросил, мне показалось, что в моем вопросе был неприятный привкус назойливого выспрашивания. Я охотно взял бы свой вопрос обратно. Однако Иохан и ухом не повел. Напротив, на его широком лице появилась усмешка, и, прихлебывая горячий чай, он сказал:
– В баню она не пошла потому, что… Ну да все равно женщины уже заметили. Мы ждем ребенка.
– А-а-а. – Я не знал, что сказать. По поводу такой новости счастья желать не положено. Считается, что можно сглазить. И удивляться тоже не приходилось. Почему бы им не ждать ребенка? Признаюсь, я почувствовал ощутимый укол под ребром, когда подумал: «Вот ведь, совершенно так же, рано или поздно, мы с Мааде могли бы ждать Ребенка». И вдруг у меня перехватило дыхание: а ведь возможно, что ребенок, которого ждут Мааде и Иохан, это мой и Мааде ребенок?..
Я долго молчал, мне показалось – подозрительно долго, прежде чем сказать:
– Ну, ваше состояние и ваша торговля все растут, им и нужен наследник. Оно и понятно… – И тут же подумал, не вернуться ли сейчас, когда Мааде не было за столом, к вопросу, возникшему на полке в бане. И не спросить ли мне прямо и откровенно: господин Розенмарк, я слышал, будто за вами и за городом Раквере стоит имперский граф Сиверс. Так ли это? (Ведь госпожа Тизенхаузен взяла с меня клятву молчать о происхождении графа Сиверса, но не брала клятвы не называть его имени.) Однако я ничего не спросил, ни прямо, ни косвенно. Но не только потому, что боялся произнести это имя. Не буду скрывать, немного я, конечно, побаивался. Ибо если даже госпожа Тизенхаузен, которая была готова спорить и улаживать дела с самой императрицей, если даже она испытывала страх перед этим Сиверсом, так что стало бы со мной, если бы я вызвал на себя гнев такого вельможи? А с ним это может очень легко случиться, если некстати назвать его имя. Ведь если руки Сиверса причастны к этой игре, а трактирщик, сидящий по другую сторону стола, его подручный, то он, наверно, не замедлит сообщить своему господину о моем вопросе. Однако, повторяю, я отказался от вопроса не только поэтому, но и от смятения, вызванного нежеланием Мааде выйти к нам. Ибо я не в силах был понять, что это значило. Она не захотела встретиться со мной. Но почему? Из-за неприязни? Но чем я заслужил ее? Стыдом, что она стала женой Иохана, после того как… Но почему же она ею стала? Или она не пришла, потому что стеснялась своего положения? Но откуда я мог о нем знать? Ах, да, конечно, оно уже заметно… Или Мааде не пришла потому, что ребенок, которого она ждала, был на самом деле мой?
Иохан подробно говорил о своем намерении построить мельницу. Я ни о чем не спрашивал. Я даже не помню, что он говорил. Еще он сказал, что до Раквере дошел слух, будто ответ правительствующего сената на позапрошлогоднее прошение города уже составлен и в ближайшее время будет обнародован. И по этому поводу я тоже ничего не спросил. Проглотил вместе с остывшим чаем кусок лепешки и подумал: «А если это в самом деле мой ребенок?..» Это предположение вызвало у меня радостный, щекочущий стыд, но и придало мне какую-то дерзкую лихость. Уходя, я даже похлопал Розенмарка по плечу и попросил поблагодарить хозяйку за вкусное угощение…
12
На третий или четвертый день госпожа Гертруда сказала мне за завтраком, чтобы я дал мальчикам задание и сразу явился к ней. Я тут же предположил, что меня приглашают отчитаться в городских делах, и так оно и было. Как только, войдя к ней, я закрыл за собой дверь, она незамедлительно спросила:
– Ну, что вы узнали?
Ни разговор, ни вопрос не были для меня неожиданностью, я спокойно ответил:
– Пока еще ничего. – И прежде чем она успела прервать меня, добавил: – Я долго наблюдал Розенмарка. Я же не мог спросить его прямо о графе Сиверсе, ведь моя госпожа взяла с меня клятву. Но у меня создалось впечатление, что у Розенмарка нет подозрительных связей. Или он более ловок, чем кажется. Однако – с разрешения милостивой государыни – у меня возникла одна мысль. Если милостивая государыня пожелает, чтобы мы быстрее достигли цели, я позволю себе задать несколько вопросов.
– Задавайте!
– Следовательно, граф Сиверс был здесь у вас на Раквереской мызе лакеем?
– Я же сказала вам. Хотя, наверно, не следовало…
– И он бежал из Раквере?
– Да.
– Когда это было?
– Помню. Это было весной тридцать третьего.
– И родом он из этих мест, принадлежащих вашей мызе?
– Разумеется.
– Из какой деревни?
– Не помню.
– С какого хутора?
– Не знаю. Я даже не уверена, знала ли я.
– Я спрашиваю потому, что там, откуда он родом, могут быть еще живы его родственники. Возможно, что он поддерживает с ними какую-нибудь связь.
Госпожа понюхала свой флакон с одеколоном, закрыла глаза, немного подумала и покачала головой: нет, ни себе, ни мне она помочь не в силах. Но приказала мне непременно действовать дальше. И в тот же день за ужином велела мне после еды снова явиться. Когда, постучав, я вошел к ней, она сидела в плетеном кресле перед горящим камином, укутанные пледом ноги на маленькой скамеечке, и пила из крохотной серебряной чашечки крепкий, прогоняющий сон кофе. Она сказала:
– Из-за вас я весь день напрягала память и не смогу теперь заснуть ночью. C’est homme était de mon sous dômaine Karitsa. Et de la ferme qui s’appelait Iôrrit. Allez. Eaites, ce, que vous pouvez[27]27
Этот человек с моей скотной мызы Каритса, с Йёритского хутора. Вот так. Сделайте все, что можете (франц.).
[Закрыть]. Но я не надеюсь, что вы что-нибудь выведаете. Потому что незнакомый немецкий господин никогда ничего подозрительного от эстонского крестьянина не узнает. Во всяком случае, если это имеет касательство к самим крестьянам. Они все равно ответят не иначе, как: «Да откудова нам знать». Иное дело, если это затрагивает других. Например, соседей. И если сказанным могут заслужить доверие хозяина мызы. Тут они часто бывают отталкивающе усердны. Что же относится к ним самим, так это можно узнать только при помощи розог. Я могла бы приказать этих йёритских выпороть. Предлог всегда найдется. Но мне не хотелось бы. Понимаете – ох, разумеется, это нерешительность старой женщины, что дворянам вообще не пристало, во всяком случае в наших краях, однако в этом государстве – к тому же в моем теперешнем положении, – в государстве, где подобные люди могли сделать такую карьеру, и если есть основание предположить, что они в родстве… Je vous ai dit: faites ce que vous pouvez[28]28
Ступайте и делайте, что сумеете (франц.).
[Закрыть].
На следующее утро я пошел к старому брюзге Фрейндлиигу – этому ракверескому инспектору, или бурмистру, или просто управляющему – и велел ему – приказ госпожи! – показать мне каритсаскую перепись душ. Действительно, нашей скотоводческой мызе принадлежит усадьба Йыэрюютов. Сейчас в ней проживал сорокалетний хозяин Юри со своей тридцатилетней женой Элло, двумя близнецами, юношами в конфирмационном возрасте, и десятилетней дочерью. Кроме того, в усадьбе жил еще двадцатишестилетний брат хозяина, Мадис. Все они были на целое поколение моложе, чем было бы нужно для моего дела, но я все-таки спросил:
– Что за люди эти Йыэрюютские? Враждебные?
– Э-э. Да нет, этого про них не скажешь, – проскрипел обычно всеми недовольный Фрейндлинг, – они крестьяне разумные. Правда, сильно приверженные братской общине. Но как бы эти братья во Христе себя иной раз ни проявляли, против мызы они не идут. Доселе такого не случалось.
Замечание Фрейндлинга дало мне идею. Госпожа Гертруда была права, когда говорила о замкнутости крестьян. Немецкому господину едва ли можно было рассчитывать на их откровенность. Я ведь и сам не откровенничал с госпожой Тизенхаузен и не рассказывал ей, что мои предки с обеих сторон были такими же крестьянами, только не ракверескими, а харьюмааскими. В ее глазах это могло только подорвать доверие ко мне. И навряд ли сблизило бы и меня с каритсаскими крестьянами. Для этого в их глазах я был уже необратимым господином. Однако, как я уже сказал, замечание управителя зародило у меня идею. Человеку, как я, хорошо понимающему местный язык, но все же явившемуся со стороны, здесь, в теперешних обстоятельствах, оставалась только одна роль, которая помогла бы вызвать незнакомых крестьян на откровенность, – роль явившегося издалека и, следовательно, важного проповедника братской общины.
Строгое запрещение и преследование движения братских общин, начавшееся в империи в тысяча семьсот сорок четвертом году, в сущности с ареста и высылки графа Цинцендорфа, и длившееся двадцать лет, было Екатериной Второй несколько лет назад в значительной мере ослаблено. В деревнях, проникнутых идеями братства, благочестивые собрания проходили теперь с невиданным дотоле пылом, и уже были известны случаи, что какой-нибудь брат из Барби или Ниско ходил по стране. Я встречался с такими в Йене. И по-видимому, моей натуре присуща достаточная доля бесстыдства, необходимого для лицедейства… Во всяком случае, я решил попытаться. Признаюсь, если попытка зондировать Розенмарка в моих собственных глазах была оправдана моим правом искушать моего искусителя – и искусителя Мааде тем более, – то в моем решении отправиться будто бы с проповедью к этим деревенским людям, чтобы поймать их в свою сеть, с самого начала была заложена другая причина, или, по крайней мере, ее эмбрион: если они на самом деле расскажут мне о своем родстве с этим Сиверсом, то использовать это обстоятельство не в интересах госпожи Тизенхаузен, а каким-нибудь образом в их собственных… Честное слово, я верю, я надеюсь, что без этого предварительного решения никакое мое умение лицедействовать не заманило бы меня в деревню.
И вот однажды к вечеру в мартовскую метель я оказался там. Проскакав несколько миль по лесу, я спрыгнул с лошади на обычном крестьянском дворе за занесенной снегом невысокой изгородью, вошел в обыкновенную низко осевшую избу, сказал серым фигурам в пропахшей дымом сумеречной комнате слова приветствия и благословения и попросил поставить лошадь в укрытие. Хозяин пробормотал мне ответное приветствие, все остальные молчали. Хозяйка вытерла фартуком табуретку, чтобы я сел. И при лучине, которую зажгли по случаю прихода постороннего человека, я рассказал, что сейчас я из Таллина, но вообще приехал из Германии и привез друзьям в Эстляндии привет от епископа Шпангенберта из города Барби и от братьев Игнатиуса и Раудъяла из Тарту, то есть из Лифляндии. Не знаю, слыхали ли они про епископа Шпангенберта, но при именах Игнациуса и Раудъяла хозяин велел принести на стол свинцовый подсвечник и поставил передо мной зажженную свечу. И я стал говорить им о великой господней милости, которая, благодаря императрице Екатерине Второй, выпала на долю братьев, так что теперь им опять дозволено пребывать в лоне Спасителя, не опасаясь кары со стороны правительства. В этом двусмысленном положении я говорил глаже, чем сам мог ожидать. И понял причину своей разговорчивости: теми же словами, обращенными к их непонимающим, тупым и постепенно проясняющимся лицам, которые делали меня обманщиком, я заглушал свое ощущение обмана.
Пока я говорил, я наблюдал за моими слушателями: за хозяином дома Юри, широкоплечим, невысоким человеком с плоским угловатым лицом – его суровый рот постепенно растягивался в улыбке; за братом хозяина, жилистым мужчиной моего возраста, который от удивления то и дело проводил языком по своим рыжим щетинистым усам. Я смотрел на хозяйку: молодая женщина с красивым, измученным, рано состарившимся лицом, от моих слов ее темно-серые глаза посветлели и загорелись. Тем временем я вспомнил, что забыл сказать во вступлении, и сделал это теперь: я, мол, наслышан в Таллине о том, что в западном Вирумаа, а в раквереском Каритса особенно братья, ревностно преданы Христу, и прежде всего – в семье Йыэрюютов. А поскольку у них могло возникнуть сомнение – как же это может быть, что пришелец из Германии посещает отдельные семьи (для подобных мне посланцев из Барби естественнее было бы проповедовать сразу при большом стечении народа), я добавил: «Не удивляйтесь, друзья мои, что я хожу по отдельным усадьбам. Я надеюсь справиться, если господь сподобится дать мне силы». (А про себя подумал: пусть же господь в самом деле даст мне силы довести начатое до конца!) И продолжал: «…ибо я стремлюсь приходить в самые просвещенные дома, чтобы узнать, как обстоят дела в общине, и поддержать сердца. Разве господь бог не сказал: „Ибо, где двое или трое собраны во имя Мое, там Я посреди них“». После чего я стал говорить им о чудесных знамениях в наше время. Exempli causa[29]29
Например (лат.).
[Закрыть], о жизни и трудах Цинцендорфа. О том, как человека, который родился графом, господь привел к познанию истины. И, рассказывая, думал: а не стою ли я сейчас, с моими длинными и слишком сложными окольными обходами, просто нагишом перед этими людьми? Постыдно видимый насквозь, если не чужими, то своими собственными глазами, – здесь, под нищей крышей, в холодной, низкой и прокопченной норе, перед этими беззащитными бедняками, которые уже принимают мои слова на веру и перед которыми мне со стыда следовало бы провалиться сквозь землю – если не перед взрослыми мужчинами и их женами, которым человеческая ложь не может быть чужда, если не перед этими стригунами-мальчишками, которые, не зная, куда девать свои вытаращенные глаза, уставились на стол, то наверняка перед этой чужой девочкой в серой жалкой одежде, которая не решается отойти от очага и приблизиться ко мне, но, обратив в мою сторону просветленное лицо, смотрит на меня ясными детскими глазами… Э-эх, нередко мои йенские университетские товарищи высмеивали меня за мои длинные вводные речи, однако мне самому виднее, и я знаю, как часто я оказывался в трудном положении из-за моего излишне прямого подхода и надежды на быстрый результат… «Итак, на примере графа Цинцендорфа господь явил нам первое чудо – тем, что для свершения благочестивого дела избрал человека могущественного…» И от страха, что запутаюсь, я говорил пылко о том (кстати, случайно мне были известны подробности), как этот граф на своих землях основал для верующих, бежавших в изгнание, новую обитель и помог ее расцвету, главным образом благодаря тому (в ту минуту мне было это важно), что являлся одним из самых влиятельных людей Пруссии…
Заметив, что вода в маленьком котелке на горячих Углях закипела, я велел поставить на стол семь кружек или чашек и налить в них кипяток, достал из кармана чайницу, оделил их крепким индийским чаем, потом вынул из кармана мешочек с сахаром, сильно подсластил чай и поставил на стол взятую из дома коробку с белыми сухарями. Я сказал им, что у нас еще не принято во время душеспасительных бесед пить чай с сухарем или куском пирога, а в старых исконных немецких общинах это вошло в обычай. Потом – прости меня боже – я попросил благословения господнего нашей еде, а сам подумал, что молния не сразит меня здесь же на месте только потому, что господь пожалеет моих бедных слушателей, и еще потому, что не то время года, чтобы карать молнией… И тут я вспомнил странный, незаконченный рассказ Рихмана про его младшего брата, который будто бы дерзнул призвать молнию к себе в комнату, чтобы выяснить, какова она, и я с упрямым вызовом подумал: а разве я не способен на нечто подобное?!.