355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Яан Кросс » Раквереский роман. Уход профессора Мартенса
(Романы)
» Текст книги (страница 6)
Раквереский роман. Уход профессора Мартенса (Романы)
  • Текст добавлен: 5 ноября 2017, 00:30

Текст книги "Раквереский роман. Уход профессора Мартенса
(Романы)
"


Автор книги: Яан Кросс



сообщить о нарушении

Текущая страница: 6 (всего у книги 42 страниц)

Через некоторое время, когда мы допили пиво, я встал и попрощался, а он дружески проводил меня до дверей. И только уже по дороге домой мне стукнуло в голову: я же не знаю, о чем он мне говорил. После усиленных попыток припомнить и склеить возникавшие в памяти обрывки фраз я понял, что он говорил о сходке. О сходке тех городских жителей, которые не знали немецкого языка. Или знали его недостаточно, чтобы понять то, что я извлек из бумаг. И которым нужно прочесть и разъяснить основное их содержание на местном языке. Он назвал Роледера, Тонна, Симсона и самого себя, Розенмарка, которому необходим особенно полный обзор оснований для раквереских требований. Чтобы он мог разъяснять это дело всем, кому следует. Розенмарк назвал еще несколько имен. Кузнечного подмастерья Тепфера и кого-то еще. Он сказал: «И непременно Яак из Калдаалусе. Его случай наиболее красноречивый. Потому что его, чей отец был гражданином города, госпожа Тизенхаузен объявила крепостным своей мызы». Да, именно так, Розенмарк говорил о необходимости собрать сходку этих людей. А мне придется объяснять им историю старинных прав города.

За двое суток – вторник и среду – я кое-как заглушил в себе мою страсть и тоску по Мааде и душевные муки, которые я испытывал, стараясь во всем разобраться. Это потребовало от меня больших усилий. Время от времени мне удавалось убедить себя, что внутренне я уже свободен. Может быть, на уроках с мальчиками я был немного суетлив. Ибо несколько раз ловил себя на том, что стараюсь внушить себе спокойствие, чувство собственного достоинства, свое превосходство. И как высшую мудрость – выжидание. А в иные странные, пугающие минуты освобождения – никто не может лишить меня возможности посмеиваться над собою и насмехаться над Розенмарком. И махнуть на все рукой. Тем не менее в четверг вечером я неожиданно убедился, что был дурак дураком.

После раннего ужина мальчики были отправлены по своим комнатам спать. Когда я спустился со своей мансарды и заторопился в город, наступили уже пасмурные сумерки. Господи, ну почему я не сделал этого раньше? И благословение небесам, что по крайней мере сейчас, спустя неделю, принял решение. Это же так просто. Пойти к Мааде домой. Найдется же там какая-нибудь возможность поговорить с нею хотя бы несколько минут с глазу на глаз. И прямо спросить: «Золотко мое, скажи мне, как же мне все это понимать? Если ты, будучи его невестой, позволила мне быть с тобой, значит, ты его не любишь? Как же иначе это понять?! Могу ли я из этого сделать вывод, что ты любишь меня? Или это просто твое легкомыслие, чтобы не сказать доступность, или, может быть, отчаяние? А если в этом были твое отчаяние и твое непостоянство, значит, ты и сама не знаешь, сколько того и сколько другого… Что же касается меня, так, видишь ли, я еще не успел себя до конца проверить, но одно я могу с уверенностью сказать: я люблю тебя. Да-да. И мне кажется, то, что я испытываю к тебе, это, наверно, и есть любовь на всю жизнь. Поэтому я и спрашиваю: зачем ты хочешь связать себя с ним? Не делай этого! И прежде бывало, что помолвки расстраивались».

Я быстро миновал амбары, свернул на Длинную улицу я через минуту оказался у трактира Розенмарка. И тут я подумал: только бы не встретиться у Мааде с трактирщиком! Я вошел в калитку, как можно тише подошел к окошку и со двора заглянул в комнату. Слава богу, Розенмарк был дома. Он сидел за столом с еще несколькими мужчинами. Посередине стола горела свеча, и черная тень от пивной кружки доползла до половины стены. Так же тихо я вышел из ворот на Адскую улицу и едва не свалился в канаву, вырытую поперек тропинки. Так и есть, эта канава выкопана для фундамента нового дома, который Розенмарк недавно решил строить и по поводу чего горожане с прилегающих улиц подали на него жалобу: он намеревался домом преградить им доступ к реке.

Я прошел через прибрежные огороды, перешел мостки, словно в издевку именуемые некоторыми ракверескими жителями мостом, и сразу оказался за зеленой живой изгородью Симсона. На дворе никого не было, но в комнате правое окно светилось. Дверь оказалась заперта, и мне пришлось два раза постучать, пока женский голос – но не Мааде – спросил из-за двери:

– Кто там?

Я назвался, и жена сапожника меня впустила. Она прошла со свечой впереди меня в комнату и предложила мне сесть у стола – у того самого круглого стола, за которым я сидел, когда мы пили кофе и договаривались.

– Что заставило господина домашнего учителя в такой поздний час?.. – спросила она и села за стол напротив меня, и я подумал – и правда, уже больше девяти.

– Дома ли мастер?

Я не решился сразу спросить про Мааде, мне хотелось выиграть время и что-нибудь придумать. Если она сейчас позовет мужа, чем же я объясню свой приход?

– Его нет, он в Таллине, – сказала жена сапожника, – еще позавчера уехал. На почтовых.

Я подумал: «И очень хорошо! Чем папаша Симсон дальше, тем лучше. Потому что теперь нам для нашего Разговора с Мааде нужно избавиться только от материнских ушей. Ну, да я что-нибудь придумаю».

– А зачем мастер так далеко уехал? И даже на почтовых лошадях? – Ибо для сапожника это было как-то уж слишком роскошно.

– Он повез Мааде.

– Мааде? В Таллин?

– Ну да. Разве вы не слыхали? Я думала, Иохан сказал вам, когда вы там у него…

– Нет. О чем же?

– Что он отправит Мааде в Таллин, в семью купца Штёра. Учиться немецкому языку, хорошим манерам и ведению хозяйства. До весны. Потом привезет ее обратно, и тогда сыграют свадьбу.

Я онемел. И заметил, что лицо у сидевшей передо мной старой женщины – маленькое, желтоватое, озабоченное и в то же время оживленное разговором лицо, – теперь я это хорошо разглядел, – было заплакано, но в ее потухшем голосе услышал, может быть, даже трепет восторга:

– На зиму мы с отцом останемся совсем одни. Тут, конечно, ничего не поделаешь. А я все беспокоюсь, каково будет моему ребенку в большом чужом городе и в богатом доме. Отец уже сказал мне: «Чего ты причитаешь? Нашу девочку хотят сделать человеком, а у тебя все время глаза на мокром месте». Иохана, значит Розенмарка, за это хвалить надо. Сам он неотесанный, а невесту свою хочет барышней сделать. При их будущем достатке так и должно быть. Вы небось знаете, там же, рядом с трактиром, на своем участке, он стал новый дом строить. А теперь у него еще план, выстроить для города ветряк, чтобы мыза не получала осьмины за размол. И подумайте только, он сам говорил, что уже поглядывает на пустыри здесь вот, за нашей улицей. С помощью каких-то важных господ хочет откупить их у мызы. И зерновая торговля у него от Таллина до Нарвы. Значит, не шутил, когда сказал мне, что у него должна быть такая жена, чтобы лет через пятнадцать, когда госпожой ратманшей станет, в грязь лицом не ударила. – И тут мамаша Симсон уже шепотом добавила: – Что там говорить, немецкого происхождения жених был бы другое дело. Даже если б только ремесленник. А теперь утешаемся том, что господь таким вот образом возвышает наше дитя…

Главная новость, услышанная от жены сапожника, и весь ее разговор были таковы, что я забыл замести следы и чем-то объяснить свой приход. А она настолько была захвачена судьбой дочери, что только когда я уже собрался уходить, спросила:

– Так что у вас на сердце?

– Кое-какие вопросы по поводу работы, которую я сделал по желанию мастера и Розенмарка. – Потом, просто чтобы что-то сказать, я спросил: – Известно ли, когда мастер вернется?

– Бог даст, в начале будущей недели…

10

Коротко написать о том, что я испытывал после этого разговора, невозможно, а много – не хочется. Временами мне казалось, что откуда-то из неотвратимого серого пространства, наполненного бессмысленными мелочами, вдруг вскипает и начинает ощутимо приближаться волна разочарования, которая вот-вот зальет мне рот, глаза и задушит меня. И все же каждый раз она отливала, и я обнаруживал себя там, где она меня застала: в господском доме, перед черной школьной доской в классной комнате с Густавом и Бертрамом, латающими Пифагоровы штаны. Или вместе с мальчиками в Тоолсе, у моря, скачущим из-за таможни навстречу ветру и морским брызгам. Или в мансарде господского дома, лежащим на своем соломенном тюфяке, подложив под голову руки, локтями упираясь в штукатурку, и вдруг вскакивающим от вопроса: не бросить ли все, не помчаться ли в Таллин, прямо в дом Штёра?.. Но прошла неделя, вторая, а я оставался на месте. Удушливые волны накатывали реже, два-три раза в день напоминая о себе острыми уколами где-то между ребер. А некоторые встречи с Розенмарком, происшедшие за это время, в том числе сходка, о которой он говорил, не усугубили моего разочарования и ощущения, что я обманут, наверно даже как-то облегчили. Мне удалось увидеть в нем – отчего сердцу моему стало легче – только во вторую очередь победившего соперника, который отнял у меня мою любовь. В первую очередь я видел в нем мужчину, которому я наставил рога. Возможно, в охватившем меня отчаянии и подавленности не звучала бы так явственно злорадная нота, не будь она мне так настоятельно необходима, чтобы сгладить свое унижение. До сих пор богатству Розенмарка я внутренне противопоставлял свою относительную образованность, известный светский опыт. Но восхищение, от которого – по-моему, вопреки материнской заботе – дрожал голос мамаши Симсон, раздирало рану моего чувства неполноценности. Тем более что все то, от чего дрожал ее голос, было абсолютно реально, доступно осязаемо. Новый дом Розенмарка на Адской улице с пятью комнатами и двумя застекленными верандами должен быть готов к свадьбе хозяина. Начиналось строительство мельницы. Участки, примыкавшие к Скотной улице, – полторы тысячи квадратных локтей – существовали, и каждый раз, когда это огромное пространство пустующей земли показывалось между домов, я невольно поворачивал туда голову… Для нового дома новобрачных были будто бы заказаны столяру Зеннеборну обеденный стол на двенадцать персон и супружеская кровать и – о черт, какая ирония! – каретнику по фамилии Либе[26]26
  Die Liebe – любовь (нем.).


[Закрыть]
– одноколка, чтобы ехать в церковь…

Что касается упомянутой выше сходки, то мы провели ее в середине сентября, в одну из пятниц, вечером, на квартире у Розенмарка. Семь сопевших мужчин. На столе кружки с пивом. Вязкие свиные шкварки, чтобы погрызть на закуску. Разговор начал трактирщик… Как известно, город уже второй год ждет ответа на свое большое прошение. Это недопустимо долгий срок. Но немецкая половина города согласна послушно ждать дальше и считает невозможным что бы то ни было предпринять. Поскольку прошение написано самой императрице и поскольку их мудрый Рихман сам отвез его в Петербург. При том, что для серых нынешнее положение в Раквере куда менее терпимо, чем для немцев. «Это почему?» – буркнул кто-то. «Будто ты сам не знаешь!» Да потому, что с немцами госпожа Тизенхаузен еще кое-как считается. Правда, она и немцев, городских граждан, объявила своими крестьянами. А все же только вольными крестьянами. Поначалу. Но не сошными, которых она своей волей могла бы драть, такими она их еще не объявила. А с серыми она все чаще поступает именно так. Кое-кто из сидящих здесь за столом испытал это на собственной шкуре. До сих пор серые воздерживались от решительных шагов. Почему? А потому, что одни надеялись на большое прошение, а другие говорили, что они просто не знают – немцам известно, а им, серым, неизвестно, какими правами пользовался город Раквере в старину и, следовательно, какие права были или есть у них самих. И это были совершенно справедливые слова. До сих пор. Ибо свои права нужно знать, чтобы на них опереться или требовать их обратно. И до сих пор они и правда были только на немецком и частично на латыни, и знали их только немцы. А теперь, глядите, вот этот молодой человек, которого все вы знаете, он переложил на местный язык и старые, и более новые права Раквере и хочет познакомить вас с некоторыми выдержками из них.

Что я и сделал, как сумел. Причем, когда я говорил, мне казалось, будто бы я стоял и позади себя, и стоял там как бы раздвоенный: одно мое «я», дрожа от страха, слушало взволнованные слова похожего на меня оратора, думая при этом: «Господи помилуй, каким же дьявольским образом мы вдруг дошли до того, что открыто говорим о том, за что наша госпожа, если только узнает, тут же отдаст нас под суд…» Но другое мое «я», позади меня, с интересом и удовольствием следило за гладким течением моих фраз, свысока поглядывая на толстого трактирщика, который старается внимательно слушать и иногда, будто от слишком яркого света, щурит глаза с рыжими ресницами – когда оратор за столом, не в силах справиться со своим мальчишеством, тщеславно пользуется такими совершенно непонятными словами, как usus fructus, sentimentum, allodium, и бог весть еще какими…

Вообще-то я старался, как только мог, говорить понятно. В таком духе: права городских граждан вечны и незыблемы, и все разговоры мызы о том, что города давно нет, искажение правды. Мне кажется, что присутствие Розенмарка и его будущего тестя придало моим словам безоглядный размах.

Однако самым неожиданным на том собрании было для меня одно наблюдение: мои слова не вызвали у раквереских серых, за исключением Розенмарка и, может быть, Симсона, заметного интереса. Хотя за тем столом наверняка сидели самые понятливые люди из городских серых. Трактирщик сказал мне, что Каарела Ламмаса, который весной попал в число «руководящих баранов», то есть зачинщиков тяжбы с мызой, и был среди высеченных розгами, он не считает достаточно смышленым, чтобы стоило позвать. Следовательно, те, кто присутствовал, были люди понимающие. Розенмарк, как хозяин, сидел во главе стола, Роледер справа от него, а Симсон слева. Рядом с Симсоном сидел я, и мне казалось даже смешным, что я там оказался.

Напротив меня ерзал тощий слесарь Тонн. Он еще перед собранием хлебнул за прилавком пива и сейчас нетерпеливо дергал свои рыжие усы. По правую руку от меня сидел подмастерье кузнеца Тепфер, человек с тяжелыми ручищами, блестевшим сине-красным лицом и выпученными глазами, – он выглядел так, будто был всегда хмельной, на самом же деле капли в рот не брал. Наискосок от Тонна, ближе к углу стола, но не напротив хозяина, не за вторым торцом, – должно быть, он сам понимал, что это место придало бы ему кое в чьих глазах несуществующее значение, – сидел, выпятив нижнюю губу, Яак из Калдаалусе. Я подумал: он сидит настолько обособленно от других, будто вопиющее причисление его к сошным крепостным, если и не нашло поддержки сидевших за столом жителей города, во всяком случае de facto ими признано…

Когда я начал говорить, Роледер раскурил трубку и окутал себя таким густым табачным дымом, будто хотел – как мне подумалось – защититься от предлагаемого мною Любекского права. Лишь трактирщик да два-три раза прочистивший горло папаша Симсон задавали мне вопросы. А Калдаалусский Яак молчал. И слесарь Тонн тоже был нем как рыба. Только когда я говорил им о том, что в конце шведского властвования государство мызу у Тизенхаузенов отняло, Тонн закрыл глаза и, странно гримасничая, произнес «Мммх-мммх» таким тоном, будто на банной полке ему почесали зудевший тощий живот. А когда я стал говорить о том, что тогда Тизенхаузен взял мызу у государства в аренду и устроил так, что город даже не узнал, что он больше не хозяин мызы, а лишь милостью короля ее арендатор, и проведал об этом совершенно случайно лишь семь или восемь лет спустя, Тонн опять фантастически сморщил узкое, как козий след, лицо и опять произнес свое «мммх», но на этот раз таким голосом, будто по его тощему телу проехал воз с тяжелыми жерновами.

Последнее, о чем я им говорил и о чем они и сами помнили, так это большое прошение города императрице и содержащиеся в нем требования. Кстати сказать, требования были такие, что я и сам поразился, познакомившись с ними среди других материалов в шкатулке Рихмана. Хотя бы тот неслыханный факт, что за самовольное использование городских земель город требовал от Тизенхаузенов возмещения убытков! Самовольное пользование будто бы продолжалось девяносто один год, и сумма возмещения составляла 29 157 рублей! Их же, сидящих здесь за столом, сумма не удивила, потому что они уже давно об этом слышали. А оживились только тогда, когда Тепфер, после того как цифра была названа, спросил:

– Ну, а если бы городу присудили, так кому бы пошли деньги?

– Правда, – воскликнул Тонн, – кому бы их выплатили?!

– Не к чему заранее беспокоиться, – сказал Розенмарк, – это будет указано в решении – если таковое будет.

– А между кем эти деньги разделят? – спросил Яак.

– Между теми, кто добился их получения, – сказал Розенмарк, – чего же проще.

– А кто будет их делить? – пробурчал Тепфер.

– Ну, – понизив голос, разъяснил Розенмарк, – у нас ведь есть раквереский магистрат.

Мастер Симсон стал считать, загибая выпачканные дегтем пальцы:

– Кнаак, Халльштедтер и ты сам.

– Важно, конечно, и то, как поделят, – сквозь облако дыма сказал Роледер.

– По справедливости. В этом нет сомнения, – веско ответил Розенмарк. – Но у нас есть серьезное основание сомневаться, что мы эти деньги получим. И вообще, ответит ли нам Петербург. И поэтому, мне думается, настало время – сейчас, когда историю наших прав нам освежили в памяти, – подумать, что предпринять дальше. И это должна быть жалоба по поводу прав раквереских серых. И привести в ней как пример весеннее наказание розгами. Мне – ммм – мои друзья в Таллине дали понять, что к подобной жалобе генерал-губернатор отнесся бы милосердно. Если только она не будет столь резкой, что за нее, ну, придется оштрафовать самих жалобщиков.

– Ах, значит, наше письмо губернатору было больно резкое? – спросил Калдаалусский Яак, и, мне показалось, таким тоном, который, если бы спрашивал не столь неотесанный мужик, следовало бы назвать ироничным.

– Результаты показали, каким оно было, – проворил папаша Симсон и под черным сукном пошевелил правой лопаткой, будто она все еще давала себя чувствовать.

– Придется признать, – сказал Розенмарк и своей рукой опять наполнил кружки из бочонка, – придется признать, что Маркварт, таллинский адвокат, составивший ее, на этот раз просто пересолил. Ну, так что же думают присутствующие?

Мужчины прихлебывали пиво, обсуждали, кряхтели. Я не вмешивался. Но заметил: трактирщик, который, казалось, был инициатором всего, особенно их не подзуживал. Принято было решение: подождать до конца года. Если к тому времени из Петербурга все еще не будет ответа на большое прошение, то поближе к крещению снова собраться и посоветоваться.

Но собрались они гораздо раньше, и не по поводу жалобы генерал-губернатору, и не все, кто за этим столом сидел.

На второй неделе октября – сразу резко похолодало, земля подмерзла и затвердела, а в парке большая часть желтых шуршащих листьев уже осыпалась – я катался с мальчиками верхом. Вернувшись к обеду и спрыгивая перед конюшней с лошади, я торчавшим из седла гвоздем порвал свои уже сильно поношенные и притом единственные брюки. Я их кое-как зашил и после обеда, захватив два локтя серой материи, которую перед моим отъездом из Таллина мать положила мне в корзину, отправился на Скотную улицу, к портному Музеусу.

Портной – тонкокостный мужчина с маленькой головой и довольно большим и, судя по голосу, насморочным носом – дюймовой меркой измерил мой зад и спросил, вернее, заметил:

– Так. Значит, брюки к свадьбе?

– С чего это? Ничего подобного, – буркнул я в ответ. И поскольку это получилось у меня, задетого его, так сказать, портновской фамильярностью, слишком резко, я, желая смягчить, добавил: – До свадьбы я еще несколько пар протру. Если мне вообще придется заказывать свадебные брюки.

– Нет-нет, – поправился мастер Музеус, – так я же не имел в виду свадьбу молодого господина. Я полагал, по случаю торжественного и счастливого дня трактирщика.

– Какого трактирщика?

– Да нашего Розенмарка.

– Так он же только весной собирался…

– Мало ли что собирался. Теперь обнародовано: в мартов день.

– Значит… на дочери Симсона? – вспыхнула вдруг в сердце у меня надежда – и сразу же погасла.

– Ну да, на ней.

Я сказал, насколько сумел, как бы между прочим:

– Так ведь девушка должна была прежде в Таллине хорошим манерам научиться?

– Выходит, что уже научилась, – протяжно сказал Музеус. – А брюки молодой человек получит в понедельник. Так что к свадьбе придется только утюгом провести.

Мои брюки были готовы задолго до мартова дня. Это так. Но многое другое к неожиданно ускоренной свадьбе готово не было. К весне новый дом жениха был бы, возможно, более или менее закончен. А сейчас в вырытой под фундамент канаве ветер ранней зимы шуршал замерзшими листьями. Не были получены стол на двенадцать персон и супружеская кровать. Столяр Зеннеборн только еще во второй раз поставил сушиться нужные еловые и дубовые доски. Но кое-что – помимо моих серых брюк – к свадьбе Иохана и Мааде было все-таки готово: заказанная каретному мастеру Либе и выкрашенная в желтый цвет бричка, чтобы ехать в церковь.

Утром в день венчания слуга Розенмарка Пеэтер на трактирном дворе запряг в эту бричку до блеска начищенную серую в яблоках лошадь и подъехал к крыльцу дома невесты, если можно назвать крыльцом плитняковую приступку перед порогом симсоновского домика на Скотной улице. Жених и невеста вышли на улицу. Я всего этого не видел, но про это рассказывали в городе и на мызе еще несколько недель спустя. Они вышли из дома сапожника. Иохан в своем воскресном сюртуке коричневого сукна, в шляпе и светлых коротких штанах, и Мааде – в белом подвенечном платье, сшитом женой Музеуса; на плечах У нее по случаю холодной погоды и сыпавшихся снежинок была короткая черная накидка. Я же своими глазами увидел их обоих в церкви. Иохан, на манер изысканного барина, помог невесте сесть в бричку, сам уселся рядом и помахал шляпой стоявшим у ворот и в дверях своих домов горожанам, после чего, чтобы сделать круг, поехал в обратном направлении – на улицы Рыцарей, затем через мост на ней и вдоль Длинной улицы по черно-белым от снега булыжникам к церкви. Тут это и случилось. Пустячное событие, разумеется. Небольшой испуг. Но в такую минуту оно показалось как бы особенным, как бы многозначительным. Во всяком случае, если смотреть моими глазами, а другими – я не мог. Когда бричка поравнялась с трактиром и жених натянул вожжи, чтобы последние сто шагов лошадь пробежала резвее, с той стороны, где сидела невеста, отвалилось колесо и покатилось через улицу прямо в канаву у дома Финдэйзена. Бричка накренилась и повисла, опираясь на оглоблю. Невеста вскрикнула и, чтобы не выпасть на камни, обвила руками шею жениха. Когда я про это услышал, то не смог прогнать насмешливую мысль: «Повезло Иохану… иначе не стала бы Мааде ласкать его на улице…»

В церкви я оказался среди сотни людей – родственников и знакомых жениха и невесты и просто любопытных. Я даже не знаю, собственно, зачем я туда пошел. Наверно, на венчание своих возлюбленных ходят смотреть ради самоистязания… Или кому-нибудь за что-нибудь в отместку. На этот раз, может быть, жениху – за толстый живот, за по-мужицки толстые икры и неуклюжую самоуверенность, с которой он вел невесту по проходу между скамеек к алтарю. Я же пришел, главным образом, из любопытства. Я должен был увидеть, с каким лицом Мааде подойдет с Иоханом к алтарю. И можно ли будет на ее лице прочесть что-то важное для меня или нет… И я видел их вблизи, когда они шли… На лице Иохана ничего, кроме легкой досады и радости, что добился своего. Но бледность и испуг на лице Мааде сразу бросились мне в глаза – боже мой, я же вообще не видел ее с того вечера, нашего вечера… И я не буду отрицать, что испуганный вид, с которым она стояла на ступенях алтаря, – пусть это как угодно мелко, эгоистично – как-то меня утешил. Из толпы, вошедшей за ними в церковь, протиснувшись между скамейками задних рядов, ко мне придвинулся слуга Иохана Пеэтер и под тихие звуки органа вполголоса рассказал на ухо о том, что случилось по дороге. Сквозь запах с утра выпитого свадебного пива я и узнал, что от брички мастера Либе против дома Финдэйзена отвалилось колесо и жених и невеста вынуждены были сойти с нее. Мааде пожелала идти в церковь пешком, но Иохан потребовал подождать. Пеэтер побежал в конюшню при трактире и нашел новый шкворень для оси или что-то там еще, потом достал из канавы колесо и снова его укрепил. После чего жених помог смертельно бледной невесте подняться в экипаж. Так что последние сто шагов до церкви они проехали на лошади. Значит, мне следовало все же иначе понимать бледность Мааде: на ней не было лица не от того, что она стояла перед алтарем с Иоханом (откуда я вообще это взял?!), а от того, что на это упала зловещая тень глупого, смешного суеверия, предвещающего недоброе… Или – и от того и от другого: не только упавшая в чашу капля яда предзнаменования, но и сама эта чаша делали ее лицо – насколько я мог издали рассмотреть – таким бледным, а губы скорбными и голос глухим? Потому что, когда похожий на всклокоченную сороку Борге протрещал слова обряда венчания и бракосочетающиеся должны были ему ответить, Иохан произнес свое «да» отчетливо и далеко слышным гнусавым голосом, а голоса Мааде вообще слышно не было. Но свое «да» она должна была произнести или, по крайней мере, прошептать. Ибо Борге тут же объявил Иохана Андреаса Розенмарка и Магдалену Симсон мужем и женой, мать невесты на первой скамье слева начала вслух всхлипывать, не знаю уж от счастья или от утраты (и поди знай, понимала ли она это сама), Борге что-то им еще говорил, потом вступил орган, и я вышел из церкви, больше мне там делать было нечего.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю