Текст книги "Раквереский роман. Уход профессора Мартенса
(Романы)"
Автор книги: Яан Кросс
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 21 (всего у книги 42 страниц)
– Не правда ли, вы тот самый господин Фальк, про амурные дела которого бурлит весь приход, чтобы не сказать – гудит вся губерния.
Человек этот был, видимо, служащим с какой-то мызы под Раквере, и я сказал довольно неприязненно:
– Что вы болтаете. И кто вы? Я, во всяком случае, не имею чести вас знать.
– Ха-ха-ха, откуда же вам меня… знать, – он посмеивался почти дружелюбно, – вы приехали из столицы, из графского дома. А я простой провинциальный парень. Сиркель. Писарь Аркнаской мызы. Бывший писарь Аркнаской мызы, если быть кристально честным. Конечно, вы не слышали. Но в пределах волости или города у меня тоже на шее криминальный суд. Только схватить меня за шею им все-таки не удалось. Ха-ха-ха-хаа. И в церкви стыдить меня тоже не станут. Однако утешьтесь, зато в моей истории нет и никакой фривольности… Юбкой даже не пахнет. Кража вина. Кузнецу принесли ключ: сделай еще один. Нам надо. Он сделал. Откуда ему знать, зачем и для чего. Потом выяснилось: ключ от винного подвала. Половина бочек в подвале наполовину пустые. Тут, конечно, поднялся крик. И тогда установили: ключ от подвала в моем шкафу. Я будто бы дал его ворам. Чтобы изготовить поддельный. Я сказал: дудки. Докажите, что я. Всякий сколько-нибудь ловкий парень в любой момент мог на минуту взять ключ из моего шкафа. Ну, меня, человека городского сословия, по такому дурацкому обвинению они отдать под суд не могли. Так что господин Хастфер покричал, покричал на меня и воткнул мне в задницу перо. А что он мог еще сделать! Но тех своих крестьян – восемь человек, включая кузнеца, их он со злости продал. Стоп, стоп, стоп… – Кристально честный Сиркель даже высунул кончик языка, сощурил глаза и уставился на меня. – Послушайте, а не может ли это дело и вас немного заинтересовать?
– Какое дело? – Мне стало казаться, что лицо у него было красное не столько со сна, сколько оттого, что он был под хмельком.
– Ну, продажа крестьян…
– С чего бы меня?..
– А их у аркнаского хозяина купил… как бы сказать, ваш, как я понял, коллега со стороны супруги… Не понятно? Господи, да господин Розенмарк! Чтобы перепродать, понимаете. И вас это должно интересовать, потому что высокочтимый господин Розенмарк промышляет такими Делами. А это считается все-таки дерьмовым занятием. С некоторыми гешефтами такое, странным образом, происходит. Чем доходнее, тем дерьмовее. Ха-ха-ха-ха-а. Знаете что, лучше уж я помолчу. К чему мне зря болтать. Другое дело, если это вас интересует. Потому что честному человеку я, само собой, друг. А что касается такого рода гешефтов господина Розенмарка – так ведь эти восемь крестьян из Аркна не единственные, я на этот счет, по счастливой случайности, хорошо осведомлен. Но если вы пожелаете узнать о них побольше, то, надеюсь, сумеете оценить человеческую откровенность, поэтому прямо скажу: если так, то принесите мне оттуда бутылку рябиновки. От честного человека тайн у меня нет.
О черт… Где-то я прочел, что на островах Западной Индии и в американских колониях английского короля, где чернокожие рабы – основа всего богатства и самой жизни, белый плантатор будто бы не позволяет своим детям играть с детьми белого работорговца, в то время как игры между детьми плантатора и детьми рабов – самое обычное явление. Разумеется, здесь, в Эстляндии и Лифляндии, каждый день продают и покупают крестьян. Но покупают их мызники друг у друга и продают тоже один другому, ну, иной раз покупают и городские купцы и используют их кладовщиками, возницами et cetera. Однако для собственных нужд. Так что о работорговле как о занятии я здесь не слышал. До сих пор… Значит, теперь вдруг этот Розенмарк… Наверно, я рассуждал так: разве осведомленность о какой-то подлости может сама по себе быть подлой? Если мое единственное оружие против Розенмарка (помимо любви Мааде, разумеется) и есть только то, что я о нем знаю, так разве я не вправе желать больше? Чтобы мы были лучше защищены – Мааде, и я, и наш сын?!
Ну, была не была! Я принес Сиркелю бутылку рябиновки.
Он тут же ее откупорил. С присущей ему непосредственностью он, слава богу, не стал мне предлагать присоединиться. Сам залпом утолил из бутылки жажду и тут же с удовольствием приступил к рассказу:
– Ваш дорогой свояченик, или как там его назвать, занимается этим, ну, работорговлей, – я не знаю, – наверно, уже несколько лет. Ведь наш аркнаский господин Хастфер ненамного запальчивее остальных господ. Вы-то хорошо знаете. На каждой мызе найдутся среди крестьян бездельники. Или воровские рожи, попавшиеся на кражах. Или строптивые, которые действуют на нервы. От них ото всех хотят избавиться. Но попробуй продать их соседу, другому мызнику. А он тебе следующий раз за тароком скажет: «Mein lieber von So-und-So[54]54
Мой милейший фон такой-то (нем.).
[Закрыть], каких же лодырей вы мне навязали! Что у вас, совести нет?!» А в то же время в губерниях за Москвой в последние годы из-за бесчинств деревни совсем опустели: кто из крестьян забит до смерти, кто на каторге, кто в бегах, и господа в трудном положении – не хватает рабочих рук. Нужно отдать должное господину Розенмарку: нюх у него, как у охотничьего пса! Он в этом быстро разобрался. И смекнул: одни хотят от людей избавиться, а другие их ищут. И тому, кто поможет как одним, так и другим, господь даст хорошо заработать! Господин Розенмарк нашел людей, которые ему пособляют. Ну, так уж совсем точно я не могу сказать, как у него это происходит. Конечно, я могу это для вас выяснить. Если имеете к тому интерес. И деньги. Во всяком случае, время от времени он сбивает купленных крестьян в отряды… Он ведь построил себе – помните – там, на северо-западной окраине города, амбар для хранения зерна. А тут наступили засушливые годы. И теперь этот амбар он использует… ну, как бы это сказать… как невольничий двор, что ли. Оттуда нанятые охранники переправляют купленных им крестьян в Нарву. На границе Ивангорода, это уже в Ингерманландии, их встречает посредник подмосковных помещиков. И Розенмарк ведет завидную торговлю. Имеет от пяти до пятнадцати рублей с человека. Потому что эта шельма продает их не как обыкновенных крестьян, какими они большей частью являются. Нет! Половину из них он выдает за ремесленников, садовников или поваров! И они не возражают. Потому что ни по-немецки, ни по-русски они не понимают. Он покупает им за рубль какие-никакие сапоги на ноги и шляпенции на голову. И это троекратно окупает себя. Несмотря на то, что четверть или треть людей по дороге до Нарвы попросту сбегает. Уходят в Алутагуские леса. А все-таки дело того стоит.
– А как же они там, в лесах?
– Ну, как. Вольные птицы, – зевнул Сиркель. – Да я и не знаю. Не был там. Живут в землянках. Рыбу ловят. Вместе с медведями напополам собирают клюкву. Я говорю: вольные птицы…
Когда я взглянул на моего ретивого информатора, он спал, вытянувшись на соломенном тюфяке, недопитая бутылка на полу у кровати. Я заткнул ее пробкой, чтобы Сиркель, когда пойдет по нужде, не опрокинул и не пролил на пол эту божью благодать. Потом я велел принести себе сюда же, на господскую половину, мяса и хлеба, чтобы не слушать в трактире черт его знает чьих удивленных возгласов и не отвечать на вопросы. Когда наступили вечерние сумерки, беспокойство погнало меня на улицу.
Я зашагал по тропинке, пересек наискосок начинающееся за трактиром поле и дошел до немецкой часовни, оттуда по Ветикуской дороге к началу Скотной улицы. Мороз сдал. Вершины сугробов слегка дымились, сдуваемые низко над землей вынюхивающим ветром. На пустых улицах и во дворах сгущались сумерки. От ветра и от любопытства возможных встречных я надвинул капюшон на лоб, но мне никто не повстречался. Только несколько ленивых псов, услышав мои шаги, залаяли по ту сторону ворот. Я прошел и мимо освещенного свечой окна симсоновского дома. Ибо почему-то внушил себе, что мне нельзя входить в него: если я сейчас это сделаю, то обязательно чему-то наврежу… В конце Скотной улицы я свернул на дорогу, ведущую к трактиру Родавере. Через белеющее поле, которое на глазах подергивалось пеплом надвигающихся сумерек, на северо-восток, наперерез снежным гребням, тянулась санная колея сымеруских крестьян. В нескольких стах шагах, у дороги справа, стояло нескладное бревенчатое здание под пестрой от снега соломенной крышей. Амбар Розенмарка. Розенмарковский невольничий двор, как сказал Сиркель.
Я сам не знаю, что я здесь искал. Наверно, ничего. Во всяком случае, я ничего не нашел. Утопая по колено в снегу, я обошел здание. На дверях висел ржавый замок. Два крохотных оконца под свесом крыши были темные, и вокруг занесенной сугробами завалинки пылился снег. Нигде никаких следов. Может быть, весь сиркелевский рассказ про невольничий двор и про работорговлю просто злая выдумка недобравшего хвата парня?..
34
На следующее утро, едва я вошел в переднюю пастората и стал стряхивать снег с сапог, появилась служанка, не знаю уж по указанию или из любопытства:
– Да-да, да-да. Пройдите к пастору. Госпожа Розенмарк уже там.
Там она и была. Она сидела на краешке стула у торца письменного стола Борге, спиной к двери, в которую я вошел; через плечо она повернула очень бледное лицо со сжатым ртом, мельком взглянула на меня, кивнула и снова стала смотреть в пол перед собой. А я, кивнув сидевшему за своим столом Борге, подошел к Мааде, взял ее правую руку, лежавшую на коленях, и поцеловал гладкие от щелока пальцы. Как приятно было это сделать. И подразнить старую сороку мне ведь тоже хотелось…
– Садитесь вот там, – Борге указал мне на стул, стоявший у второго торца, и укоризненно посмотрел мне в глаза: – С Магдаленой, – интересно, он уже не называл Мааде «госпожа Розенмарк», – мы уже выяснили. Она признала свою вину. И раскаивается. Она готова в предстоящее воскресенье на глазах всего прихода принять христианское осуждение. А вы, Беренд Фальк, – я не стану мерить, кто из вас двоих больше виноват в осквернении христианского благонравия, но скажу – обычно в этом повинен больше мужчина, ибо, как бы женщина ни повторяла того, что совершила жена Потифара, столь же неуклонно мужчина может брать пример с благочестивого Иосифа. Вы же, Беренд Фальк, вы, во всяком случае, этого не сделали, а ныне, вместо раскаяния и стыда…
Я так и не услышал, что я вместо этого сделал. И Борге не узнал, что я думаю о его мнении. Потому что дверь кабинета открылась и в засыпанной снегом шубе, с победоносно-оскорбленной улыбкой вошел Иохан:
– А, эти бесстыжие уже здесь. Опять вместе… – Он подошел к Борге и поздоровался с ним за руку. – Уж не явились ли они к пастору просить, чтобы он их обвенчал?
Борге оставил без внимания эту неуместную иронию. Он не стал говорить: «Дорогой господин Розенмарк, утешьтесь, такое не случится никогда. Ибо церковный устав Карла Одиннадцатого от 1686 года, который у нас еще действует, в седьмом параграфе пятнадцатой главы гласит: кто совершил грех, нарушив супружеский обет, те не должны соединяться друг с другом в браке ни при жизни невинного, ни после смерти оного». Он не стал напоминать этот фатальный закон. Он предложил Иохану сесть на деревянный диван у стены напротив своего стола и для своей сорочьей повадки заговорил весьма веско:
– Я велел вас позвать, чтобы, выслушав всех причастных, мы могли бы прийти к ясности. Чтобы я мог Домогательство господина Розенмарка о разводе с его женой Магдаленой законным образом передать в Эстляндскую консисторию. Господин Розенмарк, говорить об этих обстоятельствах неприятно, но избежать этого мы не можем. Объясните еще раз, что заставило вас решиться просить о разводе.
– Разумеется, мало приятного говорить про эту грязь, – подтвердил Иохан, облизав губы, и гладко изложил: – Я требую этого потому, что пришел к печальному выводу: десять лет я держался за юбку своей жены – ну да, в какой-то мере, занятый своим делом – с закрытыми глазами и не понимал, что моя жена давно меня обманывает. С этим шельмецом. С Берендом Фальком. Моя жена обманывала меня с ним с первых дней нашего супружества.
Мааде так низко склонила голову, что ее горностаевая шапочка полностью скрыла от меня ее глаза и нос. Я видел только уголок ее, закушенных губ. Я молчал и ждал. Розенмарк продолжал:
– Только постепенно я начал понимать. Знаете, множество мелочей, которые честный муж, такой муж, который ни свою, ни чужих жен не обманывает, просто не умеет заметить или связать воедино, понимаете – взгляды, намеки, умолчания, краску смущения… И вдруг все это сошлось, и возникла ясность. Когда я вспомнил про одинаковые родимые пятна у Беренда Фалька и у этого ублюдка…
По правде говоря, не было у меня никакого выработанного плана для этой, уже начавшей разворачиваться сцены. Может быть, только брезжило намерение: начать вежливо, потом постепенно разозлить его и толкнуть на грубости… Я заговорил:
– Господин Розенмарк, вы сказали, что ваша жена обманывала вас с первых дней вашего брака. Это само по себе уже неверно…
– Что? – воскликнул трактирщик. – Вы смеете это отрицать?!
– Беренд, к чему… Я давно призналась, – едва слышно произнесла Мааде.
Я сказал:
– И все-таки это неверно. Господин Розенмарк, мы не скрываем. Мы нарушили ваш брак. Да. Однако еще до того, как он был заключен. И хотя это обстоятельство не столь уж важно…
Борге торопливо произнес:
– Господин Фальк, вы и сами понимаете. До или после, сейчас это уже и впрямь значения не имеет…
Мааде произнесла глухо, ни на кого не глядя:
– И после тоже, и после. В тот вечер, когда ночью умер мой отец. Я и в этом призналась…
Розенмарк воскликнул, глядя в мою сторону:
– Вы что же, хотите теперь это скрыть?!
Я сказал:
– Нет, господин Розенмарк. Совсем нет. Но вы упомянули родимое пятно, которое привело вас к окончательной уверенности…
От обиды Розенмарк взвинтился. Он воскликнул:
– Разумеется! У мальчишки оно есть, а у меня нет. Я пастору показывал. И у вас оно есть! Покажите пастору!
Я сказал:
– Возможно, что пятно на теле у меня есть. Но какое значение это имеет для вас? Теперь, когда мы оба признались?!
– Так чего ради вы вообще об этом говорите?! – воскликнул Розенмарк.
– Не для того, чтобы спорить, – сказал я, – я хочу вам напомнить: господин Розенмарк, вы действительно несколько раз имели возможность увидеть родимое пятно у меня на теле. Когда вместе ходили в баню в вашем доме – мы вдвоем с вами и втроем вместе с маленьким Карлом…
– Конечно! – воскликнул Розенмарк и объяснил Борге: – Я с моим легковерием ничего не понимал. Я считал этого негодяя своим другом. Я принимал его у себя дома. Кормил и поил. И позволял им обоим – ох, черт! – позволял им обоим блудить глазами за столом – простите мне мое грубое слово, господин Борге, но вы должны понять, что испытывает моя душа.
Он сжал рот в полоску кончиками вниз и уставился выпученными глазами сперва перед собой, потом взглянул на Борге. Выходит, он был намного более искусным лицедеем, чем я мог ожидать. И лицедейство доставляло ему удовольствие. Ибо сейчас оно было совсем ни к чему. Я сказал:
– Вы могли впервые увидеть у меня это пятно в шестьдесят пятом году, а в последний раз – в семьдесят первом. Так ведь?
– Так. Ну и что из этого? – Розенмарк смотрел на меня, надув щеки.
– Для чего вы сейчас так уж уточняете? – досадливо спросил Борге. – Вы же признались, и для развода господина Розенмарка это пятно уже не имеет значения…
Я сказал:
– Следовательно, господин Розенмарк признает, что он знал о пятне у меня на теле, может быть, уже девять или Десять лет, во всяком случае – не меньше четырех, по крайней мере с того дня, когда мы с маленьким Карлом ходили в баню. Значит, тому пять лет. А развода на основании этого пятна он стал требовать пять недель назад. – Я повернулся к Розенмарку: – Объясните нам – почему именно теперь?
– Потому, что только теперь я понял смысл всего этого! – воскликнул Розенмарк.
Я продолжал, обращаясь к Борге:
– Мы же все знаем, что господин Розенмарк самый богатый и влиятельный человек в Раквере. Трактир. Пять домов. Восемь земельных участков. Сады. Мельница. Амбары. Зерновая торговля от Таллина до Нарвы. И еще всякого рода промыслы, бог знает в каких краях. И всегда – сколько угодно наличных денег. Мы уже давно в Раквере догадывались, откуда все это шло. Но точно не знали. Теперь это известно. Я три года провел в Петербурге, в доме графа Сиверса и пользовался его доверием. Я имею точные сведения. Розенмарк пятнадцать лет был в Раквере агентом графа Сиверса. В борьбе графа против Тизенхаузенов. От графа шли протекция, деньги и власть. Господин Борге, будучи пастором, конечно, знает, что Магдалена – племянница графа. Непризнанная, но все же. Магдалена служила семейной связью между Розенмарком и графом. Розенмарк давно подозревал свою жену. Пять лет он допускал, что маленький Карл на самом деле мой сын. Однако ради денег и протекции он терпел свое сомнение. Деньги и протекция были ему важнее, чем семья. Шесть недель назад умер граф Сиверс. И через неделю Розенмарк пришел к вам сюда и поднял крик. Потому что Магдалена больше ему не нужна. Дядюшку больше уже нельзя доить…
Розенмарк встал. Его мясистое, обычно белое лицо покраснело. Весь лоб до вьющихся рыжеватых волос был мокрый от пота, нижняя губа маленького рта презрительно выпячена.
– Думаете, вы плюнули Розенмарку правду в лицо и Розенмарк – оплеванный человек. Хэ! Да! Именно так все и было! С самого начала я видел вас насквозь. А все-таки взял вашу потаскуху. Ибо при известных условиях это было терпимо. Все-таки приятно отбить потаскушку у фанфарона. Да и сама девчонка – что надо. Этого не станешь отрицать. А если ты при этом еще и графу свояк. И денежки плывут. А коли они плыть перестали, так я не намерен всю жизнь тащить за собой чужое отродье и не подумаю оставить все богатство вашему ублюдку! Так что, Борге, делайте, что вам положено, и закончим это представление.
Борге заикаясь протрещал:
– Господин Розенмарк, здесь все-таки, знаете, все-таки, знаете, церковная канцелярия… И я не какой-то Борге, а ваш духовный пастырь, господин Розенмарк, и я прошу вас – кхммм… – Из его трескотни было ясно: он, Борге, хорошо понимает, что значит конец деньгам Сиверса и протекции Сиверса, и хорошо понимает, что значит все-таки имеющееся богатство и положение Розенмарка, и поэтому совсем не понимает, как ему реагировать на грубости Розенмарка. И тут я увидел: Мааде, сидевшая до тех нор согнувшись, выпрямилась. У нее было бледное лицо, но она смотрела на всех нас почти с улыбкой и тихо, но отчетливо сказала:
– Иохан, до сих пор я считала, что жизнь с тобой была ниспосланная мне господом богом кара за мой грех. Поэтому я все сносила. А последние годы даже унизительное положение жены работорговца… – Боже мой, значит, ей было это известно… – Но теперь, после всего того, что ты сказал здесь в присутствии пастора, я чувствую, что бремя с меня снято. – Она повернулась к Борге: – И если вы меня в воскресенье поставите к позорному столбу, то я не намерена сидеть молча. Нет. Я скажу всему приходу: я рада – рада! – что освобожусь от положения жены работорговца…
Я почувствовал, что от восторга у меня перехватило дух, и подумал: «Господи, какая же она женщина, сердцем я уже давно это чувствовал, но умом еще не понимал…»
Борге воскликнул:
– Магдалена, это будет неслыханным высокомерием, вместо того чтобы раскаяться…
И Розенмарк закричал – да-да, именно так можно сказать, – закричал:
– Ах, этой слезливой болтовней ты хочешь прикрыть свое распутство! Ты что, не видишь, какая она дырявая, твоя болтовня?! Она же насквозь просвечивает! Весь мир – правители, князья, графы, попы, монастыри – все покупают и продают крестьян! Живут за счет их труда! Правители, князья, графы – все они знатного происхождения! Все благородные! Попы и игумены – святы и набожны! Господи боже, от этих всех благородных господ аж воняет чистотой! А если я только дотронулся до крестьян – я не выжимал из них пота, как все эти чистые господа, это ты сама знаешь, я просто собирал с полу деньги, которые эти чистые господа мне за них платили, – и вот руки мои вдруг, оказывается, в дерьме, и ты, бесстыжая женщина…
Мааде встала и, не говоря ни слова, вышла из канцелярии. Когда она дошла до двери, я тоже встал и поспешил за ней. Я слышал, как Борге звал нас вернуться, а Розенмарк ликовал:
– Беги, беги, свадебный пес, за своей сукой! Справедливый закон и не позволит вам ничего больше, как собачью свадьбу!
35
В тот вечер мы покинули Раквере. Как мы и решили, по дороге на пять минут остановились перед пасторатом, я вошел и сказал Борге то, что намеревался сказать. Ибо я дал слово, что, не уведомив его, из Раквере не уеду. Пастор пытался убедить меня не совершать необдуманных шагов, но я его до конца не дослушал. И ложные следы, ведущие в Петербург, должны остаться у него в памяти.
И этот приговоренный к смерти город, которому под страхом наказания было запрещено в дальнейшем называть себя городом, город, которого якобы нет, но который при всем своем убожестве все же существует – бог его знает, к своему счастью или к несчастью, утонул в темных мартовских сугробах, днем с южной стороны уже кое-где подтаивающих.
Наши скудные пожитки были запиханы под сиденье и привязаны к полозьям сзади. Мы сидели в санях на заднем сиденье, тесно прижавшись друг к другу. По обе стороны широкого тулупа возницы ночной ветер дул нам в лицо. Каалу сидел между нами. Я слегка похлопал его по щеке (не мог я перед ним заискивать) и, протянув левую руку позади его затылка, обнял ею Мааде за плечи. Правой рукой я нащупал в кармане пелерины револьвер графа Сиверса – проверил, под рукой ли огнестрельное оружие, на случай, если придется иметь дело с голодными сейчас, ранней весной, волками. И почувствовал, что душа моя полна одновременно и страхом, и безумной отвагой.
Через день мы были в Таллине.
Мааде и Каалу получили комнату в гостинице «Город Гамбург». Мы не настолько бедны, чтобы это было нам совсем не по карману. В Петербурге я каждый месяц откладывал два рубля. За три года это составило семьдесят.
И у Мааде были те сорок рублей, которые послал ей из Петербурга со мной граф Сиверс. Их Иохан все-таки не решился у нее отнять. Для покупки какой-нибудь лачуги на окраине при таллинских ценах наших денег не хватало. От этой, возникшей в Раквере, мысли нам пришлось сразу же отказаться. Однако бояться голода на первых порах у нас не было основания. Хотя маленький номер Мааде и Каалу – розовые обои, дорожка на полу, узенькая кровать, зеленая кушеточка для мальчика и мраморный умывальник под крохотным овальным зеркалом, окно на втором этаже, напротив сада церкви Нигулисте, – стоил все же пятьдесят копеек в сутки. Так что, как только я нашел для себя на несколько дней пристанище у старого друга отца, каретника Клаара в конце Татарской слободы, я стал искать подходящую квартиру на окраинах, и прежде всего вблизи моря. Именно вблизи моря, даже не знаю почему. Задним числом думаю: наверно, и в Йене, и в Раквере, а может быть, и в Петербурге – слишком широко раскинувшемся городе, чтобы ощущать близость моря, – незаметно для себя я страдал от его отсутствия и возникшей от этого ощущения духоты, теперь мне хотелось восполнить это непосредственной близостью моря. И еще: может быть, я искал (сам этого до конца не осознавая) такое окружение для нашей новой жизни, которое бы, по возможности, отвечало нашей новой свободе… Во всяком случае, через неделю квартира была найдена: за Большими Морскими воротами, в двухстах шагах на запад от начала Рыбной гавани, прямо у моря. Она находилась в маленьком трехкомнатном домике Креэт Сандбанк – шестидесятилетней вдовы шкипера. Хозяин недавно умер. Мааде и Каалу могли сразу же занять комнату со стороны Каламая, а я – со стороны города. Хозяйка хотела остаться в средней, самой большой. Общий очаг выходил в помещение перед этой комнатой, нечто вроде передней.
Я пошел за Мааде и Каалу в «Город Гамбург» с тем, чтобы перевезти их на Рыбный берег. Мааде сидела за столиком в кофейне, и напротив нее – какой-то мужчина в сером парике и со знакомым толстым затылком. При моем появлении он повернул свою негнущуюся шею, и мы одновременно ахнули от неожиданности: это был Рихман.
Наши дела и обстоятельства он, человек любопытный и, можно сказать, давний, по-отечески относившийся, знакомый, уже знал от Мааде. Он сказал с одобрительной усмешкой:
– Ну, то, что у вас к этому идет, внимательному глазу было видно еще в Раквере. По бледности госпожи Магдалены и вашему исчезновению в Петербург.
А сам он? Он купил себе в Хаапсалу дом и там живет на отдыхе. Нет, нет, никакие битвы за права города там не ведутся. Во всяком случае, он в них не участвует.
– Знаете, выходит, что всего несколько лет назад я был еще молодым человеком – ха-ха-ха-ха, – если вместе с другими суматошился во всех их раквереских домогательствах и на что-то надеялся…
Теперь он ежегодно ранней весной несколько педель живет в Таллине. Ходит в гости к знакомым, смотрит представления актерских трупп, которые выступают у Капута или где-нибудь в другом зале, на этот раз здесь даже французская труппа. Потом он спросил:
– А вы – что вы думаете делать? Пожениться вам, насколько я понимаю, не разрешат.
Я сказал:
– Разумеется, не разрешат. Во всяком случае, на первых порах. Я открою только вам; как раз сейчас мы переезжаем на новую квартиру. Мы решили сделать вид, что Мааде будет там жить как моя служанка. Я, правда, протестовал, но Мааде считает, что другого способа у нас нет. А мой протест ее смешит…
Мааде пояснила:
– Конечно, смешит. Госпоже не подобает изображать его служанку. Какая я госпожа! Мне только Каалу жаль, он не сможет называть тебя отцом…
Рихман смотрел на нас. Доброжелательно, с хитринкой, счастливо:
– А вы, Беренд, намереваетесь найти здесь заработок?
– Ну да. Я думал, может, в какой-нибудь школе. Здесь их числится целых семь.
Рихман сказал:
– Ну, в Раквере мы с нашими делами застряли в трясине. В трясине казенщины и борьбы за власть. Вы это знаете. Тизенхаузены проглотили город. В этом, разумеется, вашей вины нет. И моей. Мы с вами сделали больше, чем от нас можно было требовать. Так что, если вы здесь, в Таллине, окажетесь в беде, вы и госпожа Магдалена, мало ли что… – Он ненадолго умолк, играя фарфоровой солонкой. По-видимому, его умелые руки аптекаря за эти несколько лет и впрямь утратили ловкость – блестящая голубая солонка вдруг выскользнула из его пальцев и опрокинулась. Белая соль рассыпалась по белой дорожке. Но старик будто этого и не заметил. Он смотрел на нас своими немного рыбьими глазами: – Послушайте, я не говорю вам: если окажетесь в Таллине в трудном положении – приезжайте все втроем в Хаапсалу и живите на мой счет. Нет. Я не настолько богат. Но я говорю: если будет нужно – приезжайте. Кров я вам предоставлю. Поместимся. Представьте себе – старый домина. На Хольми. Пять комнат и веранда. Но главное: одна-единственная тропа вдоль узкого перешейка. Кругом вода. Каменной стены вокруг, конечно, нет. Но летом – тростник стеной почти до самой крыши. А весной – огромный птичий базар – чайки, крохали, лебеди, гуси. Какой гомон, какое воркование! И на дворе, и даже в комнате. Потому что Фридрих – помните моего какаду – повторяет все звуки.
Мы поблагодарили, пожали старику руку, привели сверху, из комнаты с розовыми обоями, Каалу, оторвав его от книги, к которой он всегда тянется, и велели кучеру отвезти нас вместе с нашим имуществом через весь город. Сани эти были совсем тесные. Каалу сидел у меня на коленях, и помню, через его плечо под меховым воротником я с вызывающим видом смотрел в глаза встречным: глядите – здесь едет некто со своей женой, а она со своим мужем, и каждый со своим сыном, они едут к себе домой!
Мы быстро оказались на Рыбном берегу. Или, вернее, на бесснежной, оголенной ветрами вершине дюн, которую до сих пор называют Канатной горой, потому что здесь некогда находился навес и под ним свивали канаты. Дом вдовы Сандбанка стоял прямо у подножья горы, его покосившаяся черепичная крыша доходила до половины высоты гребня, а задняя стена почти утонула в сугробах на склоне, перед входом – летом, конечно, – шипящая на рифах волна, но сейчас от каменных ступеней крыльца до самого горизонта только белое оцепенение.
Мы внесли наши вещи в маленькие комнаты с голыми серыми стенами, хозяйка их чисто вымыла и повесила на окна голубые коленкоровые занавески. Мааде с Каалу были вдвоем, и поэтому у них комната была побольше, она выходила на северо-запад. Разговорчивая, седая и розовощекая вдова шкипера хотела заварить нам чай и накормить ужином, но я отказался и попросил Мааде приготовить для нас троих ужин отдельно. Потому что излишне близких отношений с чужими людьми, в том числе и с хозяйкой, мы решили избегать. Мы не хотели, да и не могли их себе позволить. По крайней мере, до тех пор, пока Мааде не будет консисторией разведена с Иоханом, пока она официально все еще жена другого человека. Я помню, когда Мааде принесла из кухни в мою комнату чайник с чаем и нарезала на ужин хлеба, я велел позвать из другой комнаты Каалу и поставил у стола три табуретки.
Мааде подошла к двери, на пороге она обернулась и шепотом спросила:
– А… как же тогда ты… со служанкой и ее сыном?
– Это-то мне должно быть дозволено! – сказал я почти резко. Она улыбнулась и пошла звать мальчика, а я с испугом подумал: «Боже мой, каждый шаг, каждый шаг в нашей новой свободе нам приходится отдельно взвешивать и решать, допустим он или недопустим…»
Мы сидели за нашей первой общей трапезой, и, как помню, разговор у нас не клеился. Между нами – Мааде и мной – потому, что присутствие мальчика мешало нам касаться самого для нас важного. А Каалу просто стеснялся. И конечно, от непривычности, как бы сказать, к нашей новой свободе… И, наконец, оттого, что дверь в прихожую была неплотно закрыта, и хозяйка то и дело ходила взад-вперед к очагу и обратно. И тут Каалу спросил:
– Дядя, а что это такое большое лежит там, около нашего дома, ближе к гавани?
И я пустился в объяснения – усерднее, чем намеревался, причем мне стало за мое усердие неловко и им же я свою неловкость подавил, – что это вытащенные на берег рыбацкие лодки. И что весной, а это значит очень скоро, когда растает снег, на них поставят паруса и они выйдут в море и привезут на Рыбный берег и щук, и треску, и камбалу, но главное – уловы салаки и кильки, а с ними вместе прилетят стаи чаек и все побережье заполнится настоем салачьих и килечных запахов и суетой понаехавших из города торговцев рыбой, хозяек, служанок. И что кроме лодок, которые лежат сейчас в сугробах на Рыбном берегу, каждое утро будут приходить еще и рыбачьи лодки с островов, с берегов Найссаарэ, Аэгна, Крясула и Пальясаарэ. И если мы будем паиньками, мы познакомимся с рыбаками и подружимся с кем-нибудь из них, и нас, может случиться, даже возьмут летом иногда с собой в залив. Так что мы, может быть, забросим и свои удочки – а к лету мы их непременно раздобудем – с кормы и, кроме того, будем и с моря любоваться замечательным видом Таллина с его башнями…