355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Яан Кросс » Раквереский роман. Уход профессора Мартенса
(Романы)
» Текст книги (страница 19)
Раквереский роман. Уход профессора Мартенса (Романы)
  • Текст добавлен: 5 ноября 2017, 00:30

Текст книги "Раквереский роман. Уход профессора Мартенса
(Романы)
"


Автор книги: Яан Кросс



сообщить о нарушении

Текущая страница: 19 (всего у книги 42 страниц)

– Ах, это? Это Раквере… Я подумал, что…

– Что вы подумали?

– Что, поскольку это город вашей молодости…

Правой рукой он потер подбородок, и я не понял, скрыл он рукой гримасу или усмешку. Он сказал:

– Хорошо. Когда этот бунт здесь внизу справа уляжется – я надеюсь, скоро, – тогда посмотрим, что там наверху слева. А теперь нужно как-нибудь обозначить границы бунта.

Я об этом уже подумал. И заранее купил в галантерейной лавке несколько дюжин булавок со стеклянными головками, к одним прикрепил желтые бумажные флажки императрицы, а к другим – черные Разбойника. Я принес их с собой в коробке из-под сигар.

– Очень хорошо, – сказал граф и вдруг негромко рассмеялся: – По слухам, именно у полков Разбойника – желтые флаги. Но сделаем вид, что мы этого не знаем!

И он велел мне обозначить дислокации правительственных войск и бунтовщиков: первые – желтыми, вторые – черными флажками. У него имелись на этот счет сведения, разумеется десяти– или двенадцатидневной давности, записанные на обрывках бумаги, и он читал их через лупу. На Южный Урал и половину Оренбургской губернии у меня ушло множество черных флажков, но в самый город Оренбург, в кольцо из черных флажков, где оставался в осаде губернатор Рейнсдорф, я воткнул желтый. И туда же, неподалеку, где стоял генерал-поручик Деколонг, его флажок, и на полтысячи верст севернее еще несколько желтых.

С того дня это стало моей ежедневной обязанностью на протяжении нескольких месяцев. С утра граф уезжал во дворец или в военную коллегию и к обеду привозил последние сведения. Государыня велела наконец опубликовать официальный манифест, сообщавший о существовании Разбойника и о бунте. Таким образом, разговоры на эту тему перестали быть распространением антиправительственных слухов. А я втыкал в карту империи все больше и больше черных флажков, черные все шире окружали немногочисленные желтые, вскоре они шли уже от Камышина до Уфы и Челябинска. И я с удивлением наблюдал: граф, который еще в Вайвара, а тем более за последние два года в Петербурге, казалось, ни к чему серьезно не относился и производил впечатление человека, смотревшего на все играючи и легко, теперь вдруг с напряженным интересом всматривался в грозное распространение черных флажков. Столь напряженным, что временами он выглядел просто усталым. Со мной он, разумеется, событий не комментировал, до этого он не снисходил. Но отдельные его высказывания мне доводилось слышать. На рождество из Новгорода к нам приехал господин Якоб. По распоряжению графа Карла я воткнул еще несколько черных флажков в Башкирию и отметил падение Самары. Господа разглядывали карту и курили свои длинные трубки. В последнее время и граф Карл стал курить. Господин Якоб сказал:

– Сейчас генерал-аншеф Бибиков уже в Казани. Он наведет там порядок.

– Будем надеяться, – сказал граф, но мне показалось, что он особенно не надеялся.

– Вообще должен сказать, я не понимаю, как такое стало возможным! – воскликнул Якоб, который, видимо, забыл о моем присутствии. – Это же просто безумие, что происходит! Дворянство убивают! Поместья грабят! Я десять лет губернаторствую. Я думал, что крестьяне любят меня, а выходит, что в душе они убийцы и разбойники, что крестьянин рождается убийцей и разбойником! – Якоб вдруг выпрямился и как-то оторопело произнес: – То есть я прошу прощения, господин граф, если я…

Граф Карл сощурил воспаленные глаза и хрипло рассмеялся:

– Якоб, ты жертва двойной иллюзии. Во-первых, они не любят тебя, если они ходят лизать тебе пятки. Во-вторых, там внизу, – он показал на юго-восточную часть карты, – они действуют, твердо веря, что быстро отберут обратно то, что было отнято у них за сто или двести лет. А без кровопролития они не умеют. Тут другое меня удивляет, что Пугачев осаждает Оренбург и теряет время. Вместо того чтобы идти на Казань, а оттуда – прямо на Москву.

– И слава богу, что он этого не сделал! – воскликнул господин Якоб.

Граф Карл минуту помолчал и неожиданно тихо сказал:

– Слава богу, конечно…

Господин Якоб уехал обратно в Новгород. Приближалась весна. Воспаление глаз у графа Карла по мере того, как дни становились светлее, все усиливалось, он прекратил свои утренние поездки во дворец, и самые свежие, но, разумеется, все-таки запоздалые сведения о ходе бунта ему доставлял курьер, и я читал их ему вслух. Я помню один послеобеденный час стылого апреля. Саперы порохом взрывали у Заячьего острова загромоздивший Неву лед, и при каждом ударе в кабинете звенели стекла, а я подумал: будто пушечная канонада Разбойника уже достигла нас…

– Ну читайте, что здесь сообщается!

Граф подал мне полученные сегодня бумаги, и я, присев на краешек стула, прочел:

– «Генерал-аншеф Бибиков тяжело заболел. Перед тем он за беспомощность сместил генерал-майора Ларионова и вместо него назначил подполковника Ивана Ивановича Михельсона…»

– Кого?! – вскрикнул граф и от удивления вытаращил глаза с красными веками.

Я повторил:

– Подполковника Ивана Ивановича Михельсона.

– Вот это да! – удивился граф (в то время я еще не знал – чему). – Ну, а дальше?

– Дальше здесь написано: подполковник Михельсон сразу же пошел со своим корпусом освобождать город Уфу. После чего Разбойник снял осаду Оренбурга, длившуюся шесть месяцев. Четвертого апреля подполковник Михельсон освободил Уфу и одержал под Чесноковкой блестящую победу над войсками Разбойника.

Граф встал. Сузив воспаленные глаза, смешно, сладко-горько морща рот, он ходил туда и обратно перед картой. Мне хотелось спросить, что его удивило, но из приличия я молчал. Он остановился и сам спросил меня:

– А вы знаете, кто этот Михельсон?

Я покачал головой и ждал, что он сам и ответит на свой вопрос. Но он продолжал молча ходить. Через некоторое время он только сказал:

– Ну, подождем.

И мы, разумеется, дождались. Стало известно, что генерал Бибиков девятого апреля скончался – когда его энергия только начала приносить первые плоды. Что на его место был назначен князь Щербаков. («Один из так называемых Рюриковичей, раззява, который ничего не сделает», – сказал граф.) Что в Петербурге бунт считали уже почти подавленным, однако сообщения были подозрительно противоречивыми.

После холодной весны наступило засушливое лето. Здоровье графа вдруг сразу пошатнулось. Лейб-медик доктор Крузе, брат жены графа, несколько раз побывал у него и посоветовал поехать на лето в деревню, подышать свежим воздухом. В Вайвара или Лаагна или в его прекрасное поместье «Сельцо» под Петергофом. Граф отправил супругу с детьми в «Сельцо», но сам остался в городе:

– Нет, нет, в такое время я из Петербурга уехать не могу.

Полулежа в кресле перед картой, он слушал мои ежедневные донесения. Когда я прочел, что подполковник Михельсон вторгся на Южный Урал и разбил башкиров, граф в неожиданном порыве ударил себя по исхудалой ляжке:

– Чертов парень! Разве нет?

Двадцать третьего июля я прочитал в доставленной из дворца бумаге: Разбойник захватил Казань. Генерал-губернатор Брандт и председатель комиссии по расследованию бунта Потемкин с остатками войска, защищавшего город, нашли спасение в кремле. Кремль Разбойнику захватить не удалось, но город он дочиста разграбил и поджег.

– Мм-да, – медленно произнес граф и поглядел в окно на учебный плац, где неподалеку от Мраморного дворца, подаренного графу Орлову, в тучах пыли маршировал какой-то кирасирский полк, – если бы это не было разбойничьей выходкой, можно было бы сказать, что все это не лишено величия.

Я читал дальше:

– «Двенадцатого июля к Казани подошел корпус подполковника Михельсона. Разбойник оставил горящий город. В семи верстах от Казани, у деревни Царицыно, подполковник Михельсон нанес его войску сокрушительный удар».

Граф долго молчал. Потом спросил:

– Видите, какое совпадение. Разве не так?

– А именно?

– Ну, например, мы сидим здесь, у Царицына луга, а он там, у Царицыной деревни, разбил Разбойника!

Наступил уже конец августа. Госпожа Бенедикте приезжала в Петербург, убедила графа поехать в деревню; и он уехал, но через неделю вернулся, правая рука на перевязи. Этот безумный старик, несмотря на плохое зрение, пошел охотиться на волков и был ранен прежде времени взорвавшимся зарядом. Граф становился все более беспокойным, время от времени его мучили сильные боли в предплечье.

В августе пришли известия, что Разбойник проник на правый берег Волги и захватил Саратов, Саранск и Пензу. Руководить борьбой с ним были недавно посланы граф Панин и генерал-поручик Суворов. Но прежде чем они успели прибыть на место, пришла решающая весть: двадцать четвертого августа полковник – да, теперь уже полковник – Михельсон в ста верстах юго-восточнее города Царицына наголову разбил мятежные войска. И государыня императрица в присутствии всего двора соизволила назвать Михельсона Российским героем.

При этом известии граф поднялся с кресла. И я встал, поскольку думал, что он дает мне знак удалиться. Мне показалось, что его бледное лицо и шея немного порозовели. Он смотрел на карту на стене своего кабинета, потом воспаленным, но тревожно светлым взглядом поглядел на меня и как-то удивительно четко произнес.

– Значит, все-таки он… А вы обратили внимание: в третий раз Царицын… Это же смешно… А в сущности, почему?! На самом деле это же естественно! Естественно. Ступайте

Я с поклоном удалился, а он остался стоять перед картой империи, опершись на спинку кресла – рука на перевязи, последние черные флажки, которые теперь следовало убрать, на уровне его правого колена…

Через час лакей графа с испуганным лицом явился в библиотеку. Он пришел по распоряжению зеленого камердинера: три четверти часа назад графа вынесли из кабинета и уложили в постель. С ним случился удар. Доктор Крузе уже приехал и выразил желание поговорить со мной. Я еще раньше заметил: так ли оно было или не так, по в доме, а может быть, даже в семье предполагали некие доверительные отношения между мной и графом.

Лейб-медик, как уже сказано, брат жены графа, в общем достаточно любезный господин, но в своих докторских делах хранивший непроницаемое лицо эскулапа, ждал меня в графском кабинете. Он сказал:

– Я послал за графиней, однако завтра, когда она приедет в город, я могу оказаться занят. У наследника сейчас сильный насморк, и, возможно, мне придется… Так что, если потребуется, объясните госпоже: у графа апоплексический удар с сопутствующим параличом правой половины тела. Сейчас он в полубессознательном состоянии. Это, я надеюсь, пройдет. Насколько усилится или, наоборот, ослабнет паралич, на этот счет невозможно ничего сказать. Графу необходим полный покой. Его рана плохо заживает. Так что дело обстоит довольно скверно. Я пришлю ему из дворца опытных сиделок с лекарствами и завтра в полдень постараюсь приехать сам.

Графиня с Лидинькой прибыли на следующий день к вечеру. Мадемуазель Бенедикте приехала через неделю. В то же время явился и молодой граф Карл, которого за несколько месяцев до того отец за пьянство прогнал в полк. Вскоре явилась из Лифляндии молодая госпожа Липхардт. А потом и молодые господа Иохан и Пеэтер. Вслед за ними – из Новгорода госпожа Элизабет со своим Якобом. Говорили, что графу немного лучше. Но когда я, по распоряжению господина Якоба, вошел в малый салон для чаепитий, чтобы отдать ему принесенный из библиотеки печатный экземпляр Landrolle Эстляндии, там собрался весь семейный синклит (не было только Лидиньки). И под председательством господина Якоба они столь неприкрыто обсуждали свой вопрос, что я все понял: речь шла о том, как разделить между членами семьи принадлежавшие отцу мызы в Эстляндии, Лифляндии и Ингерманландии, в общей сложности их было тринадцать, если…

Однако это «если» заставило себя ждать. Лидинька каждый день приносила мне сведения о состоянии здоровья графа. У отца появились странные провалы памяти, это правда. Но по краям этих белых пятен сохранились смешные подробности. Его рана все еще не зажила. Правая половина тела была холодная и не повиновалась ему. Говорить он мог сравнительно хорошо, но только тихо.

Восстановление памяти у графа и его возвращение к жизни было явно замедленным, но к рождеству он уж настолько пришел в себя, что в конце концов вспомнил и обо мне. Однажды утром, через несколько дней после рождества, он приказал позвать меня к своей постели, и я впервые его увидел спустя несколько месяцев. В подушках лежал, в сущности, совершенно новый человек. Новый старый человек, в облике которого было что-то знакомое, однако этого человека я прежде не встречал. Теперешний был намного меньше, у него было более красное лицо, несколько отекшая щека и сильно перекошенный рот. Казалось, что он насмехается если не над всем, что говорилось при нем, то, во всяком случае, над всем, что говорил он сам. И в то же время, из-за взгляда словно бы из-под отяжелевших век, он казался как-то опечаленным всем…

Он говорил очень тихо, очень хриплым голосом и все же удивительно ясно:

– Послушайте… да как же вас звали?.. Я слышал, в Москве идет суд над Разбойником? Это правда?

– Так точно, господин граф. Завтра или послезавтра ожидается приговор.

И тут, правда, еще тише, но как бы продолжая наш последний разговор, будто и не было этих четырех месяцев:

– А что делает наш… Российский герой?

– Я не знаю, господин граф.

– Ах, вы не знаете… Вы ведь не знаете и того, кто он. Не так ли? Никто не знает. Только очень немногие. Я скажу и вам. Такие вещи поучительно знать. Этот человек из наших мест. Из Ярвамаа. Лакей вяйнъярвеских Розенов.

Можно себе представить, как я был поражен. Ибо это было нечто неслыханное. Но в то же время, подавляя усмешку, я подумал: «Ах, так вот почему этот человек, этот Михельсон тебя уже давно будоражил».

Граф неожиданно крепко схватил меня своей здоровой и теплой рукой за запястье, потянул к себе, заставил сесть на кровать и, будто бы прочитав мои мысли, заговорил сквозь свою вынужденную усмешку:

– Я вижу… молодой человек, это вас не удивляет… А почему? Не потому ли, что вы и про меня слышали нечто подобное? Ведь слышали? Эта старая карга в Раквере наверняка вам об этом говорила, моя приятельница, госпожа Гертруде? Признайтесь, – что в Раквере я был ее лакеем, ведь так?!

Я не испытывал соблазна победоносно объявить о своей осведомленности, однако и не видел особой причины скрывать. И буркнул:

– Нечто подобное госпожа в самом деле будто бы…

– Вот видите. Я же знаю… – И вдруг: – Послушайте, Херман, а она говорила вам про книгу, где была ее болтовня про меня? Будто бы несколько лет назад ее собирались издать в Париже? Говорила?

– Говорила, господин граф. Госпожа очень тревожилась, что вы про это узнаете…

Старик хрипло засмеялся и тихо сказал:

– Знаете, Херберт, мы еще об этом поговорим. Когда выпадет тихая минута. Когда все они, кто делит мои поместья, будут обретаться подальше… А сейчас ступайте, я хочу отдохнуть…

В тот вечер, когда все домочадцы отправились на балы по поводу уходящего старого и наступающего нового года, которые из-за болезни хозяина на этот раз у нас не устраивались, он опять позвал меня к себе вниз.

Зеленый камердинер на цыпочках впустил меня в комнату больного. Перед его постелью поставили маленький письменный стол и стул. На столике были шандал со свечами, чернильница, перо, бумага и песок для просушки чернил.

Граф приподнялся на подушках, опираясь на левый локоть. Его красное лицо еще больше разрумянилось, а светлые глаза при свечах блестели. Доктор Крузе сказал, чтобы графу для восстановления сил давали одну-две рюмки мадеры в день. Сейчас казалось, что он выпил сразу порцию нескольких дней. Но, может быть, его лихорадило от раны. Он пылко заговорил:

– Герхард, этот мой дорогой шурин и остальные доктора – все они дуют в одну дудочку: я, мол, скоро поправлюсь и еще всех их переживу. Оплаченный вздор. Я чувствую, что времени у меня мало. И я принял решение. К чему, чтобы за границей обо мне писали всякие сенсации?! Если мы можем сделать это дело здесь куда доказательнее и пикантнее? К радости моих наследников и в память госпожи Гертруде?

– То есть… каким же образом, господин граф?

– Таким, что я сам расскажу, а вы запишите. Подлинную биографию обер-гофмаршала графа Сиверса.

Я сказал (ибо поручение казалось мне не только сложным, но и опасным):

– Господин граф, я думаю, если вы желаете там… ммм… написать и о вашем происхождении (я не сказал: если вы хотите там написать и о своих отношениях с императрицей Елизаветой и не знаю еще с кем…), то не повредите ли вы тем самым, скажем, молодому господину Карлу и мадемуазель Лидиньке? (Ибо я заметил, что к остальным он не испытывал привязанности.)

Граф сказал, словно бы еще сильнее скривив свой и без того уже перекошенный рот:

– Из Карла получится пьяница. Такой же, какими стали мои старшие сыновья. Разве вы этого еще не поняли? Я отослал его в армию. Потому что на цивильной службе он опустился бы еще быстрее. Если он наплевал на мои желания, то и я поступлю с ним так же. А Лидинька, знаете, Лидинька выше этого. Или, как бы сказать, она проходит мимо. Ей это безразлично. А если и не безразлично, то она предпочитает скорее правду, чем ложь. Так что садитесь за стол и приступайте. Нам нужно спешить. Вам придется писать как-нибудь сокращенно и знаками. Иначе не успеть. Потом, ночью, пока у вас еще все будет свежо в памяти, перепишете подробнее. Понимаете, Герхард? Постараемся справиться за четыре вечера. Сегодня, завтра. И в первые два вечера нового года. В это время нам не помешают домашние. Понимаете, хотя бы на смертном одре я хочу быть свободен…

И он стал рассказывать. Как все было на самом деле, о чем я в общих чертах знал. Рассказывал хаотично, но с некоторыми красноречивыми уточнениями:

– Рассказы о том, что я будто бы родился в Финляндии, в Питтисе или где-то еще, ерунда. То есть, возможно, у старого Иоахима в то смутное время и родился сын, которого звали так же, как меня. Этого я не знаю. Про меня стали это говорить по приказу Елизаветы. И Сиверсы по необходимости говорят до сих пор. И теперь конечно же все. И сам я тоже. До сегодняшнего вечера. На самом деле я был тридцатилетним камер-юнкером, когда в первый и последний раз был в Финляндии, чтобы взглянуть на захудалую мызу моего приемного отца… Но родился я в Каритса, и даже не знаю, в чьей избе, можно думать – в какой-нибудь бане. Потому что мой настоящий отец еще до моего рождения пропал на шведской войне, а возможно, и где-то в другом месте. Мать унесла чума – мне было лет пять. Или это была мачеха. Не знаю. От нее в памяти осталась только одна песня…

– Какая?

– Ну, слов я не помню. Помню только, что была одна песня… такая… ну ладно. Потом мы с сестрой Леэно жили У родственников. По очереди у разных. Видимо, все там же, в Каритса. Пока мне не удалось пробраться к ним в их блошиную деревню, как же она называется?

– В Раквере.

– Правильно, в Раквере. Мальчишка в постолах, страстно мечтавший о сапогах. Вот поэтому я и втерся к сапожнику Симсону мальчиком на побегушках. И сунул к нему Леэно в качестве служанки. Леэно так там и осталась. Пока сын сапожника к ней не посватался. А меня у Симсона подобрала госпожа Тизенхаузен. Однажды, когда его позвали на мызу снять у госпожи мерку с ноги, старик велел мне идти с ним… Вот и был готов лакей. Так что Oberhofmarschall Сиверс всем, всем, – он наклонился вперед на подушках и послушной ему рукой описал в воздухе нечто похожее на дугу, что все вместе, должно быть, означало реверанс, – всем обязан милостивой госпоже фон Тизенхаузен… за познание всех человеческих возможностей! Два года я оставался лакеем, пока муж моей госпожи не уехал, кажется, в Польшу. Через две недели я уже был у нее в постели. И не то чтобы я сам полез. Но когда мне дали понять, я, разумеется, не растерялся. И конечно же это было для меня нечто ослепительное. Венерой она, может, и не была. Но в ту пору Гертруде была хорошенькая, ненасытная тридцатипятилетняя женщина, окруженная роскошью своего сословия. Роскошью провинциальной. Но и такая казалась мне чудом. И в этом чуде я оставался полгода. Пока однажды утром госпожа не сказала мне: «Карл, возвращается господин Якоб. Я поеду встречать его в Таллин. И выеду еще сегодня, а завтра господин Бистрам поедет дальше в сторону Риги». Этот господин Бистрам из Куронии приходился ей племянником, он возвращался из Петербурга домой и на несколько дней останавливался у нас. И еще госпожа сказала: «Дай мне клятву, Карл, что, когда я вместе с господином вернусь, ты сохранишь наши отношения в тайне». Я сказал: «Клянусь блаженством своей души!» Она поцеловала меня и уехала. Вечером меня вызвал управляющий, приказал к утру сложить пожитки и ехать вместе с господином Бистрамом. За двадцать рублей госпожа продала меня господину Бистраму. Вы понимаете, Хейнрих? Лакей был продан! Oberhofmarschall и имперский граф был продан – за двадцать рублей! Женщиной, которая научила меня так с нею забавляться, что она стонала в моих руках от восторга, той самой женщиной… Знаете, Хейнрих, я до крови искусал себе правый кулак – у меня в то время были хорошие зубы, – но я сохранил способность думать. Я же выучил немецкий язык. Я умел писать. Я знал, где у госпожи лежит ее перстень-печатка. В ту самую ночь, тем самым перстнем-печаткой, след от которого стоял в моей продажной грамоте, я подделал для себя вольную. И в ту же ночь я ушел из Раквере. Спустя неделю в Петербурге, на кухне у великой княгини, я уже чистил репу. И я скажу, Дитрих, скажу, забегая вперед: и когда, уже будучи камер-юнкером, и гофмаршалом, и прочее, я накрутил эту вашу блошиную деревню, этот ваш город против госпожи Гертруде, то сделал это вовсе не из желания поддержать городских жителей в их борьбе против дворянства, а с самого начала это была всего-навсего месть до мозга костей оскорбленного парня. Только с годами, уже мужчиной, стариком, я придумал это для себя и придал этому отблеск сословной борьбы. Так что я скажу вам: в моей возне было так же мало героизма, как в сражениях этого Российского героя. Ибо для себя, для деревенского парня, он выиграл эти битвы не на той стороне. А я и вовсе никаких битв не выигрывал.

После чего он снова опустился на подушки и сказал:

– Уже полночь. На сегодня хватит. Завтра продолжим. Потом я дам вам указания, как с этим поступить дальше. Когда меня не станет. Спокойной ночи, Беренд.

Утром он был мертв. В пять часов, как обычно, камердинер зашел посмотреть, спокойно ли спит его господин, но граф спал уже вечным сном. Замечу кстати: позже стали говорить и писать, сколько вообще про него удосужились писать, будто граф умер в день казни Разбойника и даже в тот же час. Это интересный, но не получивший ответа вопрос, у кого, где и почему возникло подобное стремление к символике. Нет, такое совпадение, хотя когда-то какие-то неуловимые толчки в этом направлении могли иметь место, было бы уже чрезмерно. Поэтому и неверно это утверждение. Граф скончался десятого января тысяча семьсот семьдесят пятого года по новому календарю, а Разбойника казнили десятого января того же года по старому календарю.

Панихиду по графу служили в петербургской церкви Петра. На ней присутствовал, во всяком случае, весь прибалтийский придворный Петербург. Дубовый гроб был поставлен в бронзовый и опущен в церковный склеп. Там ему полагалось ожидать месяц или полтора, пока в еще не достроенной церкви в Вайвара (где граф завещал себя похоронить) будет готова усыпальница.

На следующий день после церемонии в церкви Петра графиня пришла в библиотеку. Если мне не изменяет память, это был один-единственный раз, когда она туда зашла.

– Беренд, граф диктовал вам перед смертью какие-то заметки о своей жизни. Дайте мне эти записи. Вы должны понимать, что в последние часы у него уже помутилось сознание.

Я старался как можно быстрее что-нибудь придумать. Мы стояли в библиотеке перед маленьким камином, где накануне я жег ненужные бумаги. Я сказал:

– Милостивая государыня, разумеется, я это понимаю. И именно поэтому я лишен возможности вручить вам эти записи. Я их сжег, ибо они были абсурдны. Я сделал это вчера вечером. Видите, вот оставшийся от них пепел.

Графиня долгим взглядом смотрела мне в глаза, потом, ни слова не сказав, вышла из библиотеки.

Еще шесть недель я прожил в их доме. Мне сказали, что в дальнейшем в моих услугах не нуждаются, но что я мог бы вместе с домочадцами сопровождать прах графа в Вайвара. Я был уверен, что Габриэль Кемпе не откажет мне в приюте на несколько недель. Я хотел за это время осмотреться и обдумать, что делать дальше. В мое последнее петербургское утро в последний раз ко мне в библиотеку пришла Лидинька:

– Вы уедете, а я так и не смогу узнать?..

– Чего?

– Честный ли вы человек?

– Лидинька, трудно быть честным… в таком доме.

– Почему?

– Перед смертью ваш отец рассказал мне историю своей жизни, начало своей подлинной жизни. Чтобы я записал. Я это сделал. Все происходило с глазу на глаз. Но было подслушано и донесено вашей маме.

– Это, конечно, камердинер. Ему было приказано, – сказала Лидинька.

– Ваша мама требовала у меня эти записи. Она сказала, что у вашего отца в последние часы жизни помутилось сознание. Но оно было более ясным, чем когда-либо прежде.

– И вы… вы отдали?

– Нет. Я сказал, что сжег их. Вот они…

Я вынул свои записи из шекспировской «Бури» и отдал их в хрупкие горячие руки Лидиньки. Я сказал:

– Разумеется, вы не видите, они ли это, не обманываю ли я вас бог знает какими бумагами. Но, наверно, вы найдете когда-нибудь честного человека, который вам их прочитает…

– Может быть, – сказала Лидинька. – А вы и без них помните все, что здесь сказано. Я услышу, как вы с этим поступите, и все-таки увижу, честный ли вы человек.

Мгновение мы стояли молча. Потом Лидинька сказала:

– А теперь поцелуйте меня! Тогда и я буду кем-то поцелована…

Она вытянула левую руку и дотронулась до меня концом среднего пальца, чтобы определить, далеко ли я стою, подошла ко мне вплотную и подняла лицо… И я поцеловал ее. Эту графскую дочь. Внучку пропавшего на шведской войне безвестного крестьянина и умершей от чумы безвестной деревенской женщины. Господи боже, охваченный нежностью, испуганный, оцепеневший, с закрытыми глазами, чтобы не видеть следов оспы ниже повязки. Я схватил свою дорожную корзину, выбежал на улицу и прыгнул в последние сани похоронной процессии. И февральская метель поглотила вокруг меня Петербург.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю