412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Яан Кросс » Раквереский роман. Уход профессора Мартенса
(Романы)
» Текст книги (страница 15)
Раквереский роман. Уход профессора Мартенса (Романы)
  • Текст добавлен: 5 ноября 2017, 00:30

Текст книги "Раквереский роман. Уход профессора Мартенса
(Романы)
"


Автор книги: Яан Кросс



сообщить о нарушении

Текущая страница: 15 (всего у книги 42 страниц)

– Развернется жизнь, – сказал я. – Всего заранее даже не представить, – И добавил с глубоко запрятанной нетерпимостью, которая, при моем самоощущении проигравшего и отвергнутого, время от времени врывалась в мои слова: – Твой Иохан, во всяком случае, станет еще более влиятельным человеком, чем был до сих пор.

Мааде будто пропустила это мимо ушей. Или то было лишь моим самоутешением, что своим вопросом она полностью проигнорировала мои слова.

– Благодаря какому же чуду это произошло?

Не спроси она меня так прямо, не стал бы я размахивать перед нею своими заслугами. Наверно, не стал бы. А так соблазн оказался слишком велик. Я сказал:

– Мааде, я никогда и ни за что тебя не выдам. Ни твоему мужу, ни кому-либо другому. Никогда. Никому. Не выдавай и ты меня. Тебе я скажу: летом я ездил… к этому… твоему дядюшке… графу Сиверсу в Вайвара по делам города, объяснить и попросить за него. И он взял на себя труд и оказал влияние. Другого чуда тут нет.

– Ты ездил?

Она прошептала это с нескрываемым восхищением… или кто его знает. Может быть, это было только удивление. Во всяком случае, она сразу же опомнилась:

– Ну, а теперь иди. Иохан может прийти, а я не хочу, чтобы…

Так я и не узнал, чего Мааде не хотела. Не думаю, что моей встречи с Иоханом, которую она пыталась предотвратить. С чего бы Мааде этого хотеть? Значит, что-то другое. Например, избежать положения, в котором я оказался бы, появись Иохан: я был бы вынужден рассказать ему свою новость, но не полностью, то есть умолчав о своей роли в ней…

Помню, что какое-то мгновение я держал руки Мааде в своих, ее чистые, гладкие, беспомощные и прохладные руки, и видел ее темные при свечах глаза, смотревшие в мои глаза, и потом ее опущенный взгляд. И я не пытался ее обнять или поцеловать. Потому что не мог решить, кто же она для меня больше – любимая женщина или чужая жена… Нет, я не привлек ее к себе, во всяком случае там, в чужой мне комнате.

Я шел из города на мызу и смотрел на съежившиеся от мороза дома среди синеватых сугробов, источавших леденящий холод. Итак, значит, этот так называемый город победил! И этот так называемый я – шагающий здесь по ледяным наростам Длинной и Рыцарской улиц, возвращающийся от этой женщины, о которой я не знал, была ли она мне самая близкая на земле душа или совсем-совсем чужая женщина, – именно я доставил победу этому заледеневшему городу-зародышу. А сейчас я иду под ту крышу с высокими фронтонами, чернеющими в лунном свете. И если бы его владелица только знала, что я сделал, она во имя своего plenum dominium, пожалуй, отравила бы меня… От всего этого я как-то особенно легко шагал по неровно утоптанным, как стекло скользким тропинкам, и мое состояние казалось таким нереальным, что ни ледяной свет луны, ни ледяная тень от нее, которыми я попеременно дышал, до конца мои мысли не прояснили. И вдруг мне пришло в голову: «О дьявол! Я ведь забыл попросить у Мааде разрешения взглянуть на ее сына. Я должен был это сделать. Ради Мааде. И ради себя самого. Если, быть может, это мой сын…»

24

Не знаю, откуда пошла эта закваска – от Рихмана или от Розенмарка, но от кого-то из них она должна была исходить. Но, возможно, и с мызы, куда даже самая для нее неблагоприятная информация могла проникнуть довольно быстро, – так или иначе, но после зимнего затишья, спустя неделю, весь Раквере клокотал и бурлил:

– Сенат признал правоту Раквере!

И так трудно было городу переварить это облегчение – после ста тридцати лет обманутых ожиданий, – что пищеварение его неизбежно было нарушено. Окна у Крудопа или, по крайней мере, одно окно было опять выбито. После чего три окна, выходившие на улицу, стекольщик круглые сутки закрывал ставнями. По ночам стреляли из ружей на обледеневших ступенях Адской улицы и на дороге между трактиром Кнаака и дубняком. Бог его знает, кто уж там стрелял. И очередные убийцы, как сказала госпожа Тизенхаузен, в сумерках гнались по Рыцарской улице за управляющим Фрейндлингом. К счастью, после того как его последний раз избили, он всегда за пазухой носил пистолет. И только когда у дворов Деэтерса и Брахмана он его выхватил, негодяи дали ему убежать. А спустя три дня госпожа Тизенхаузен стала поодиночке вызывать к себе своих служащих. Не знаю точно, что она каждому говорила. Наверно, разное. Потому что служащие были тоже разные, как это в таких местах обычно бывает. Бухгалтер Кююн, с худым и белым, как береста, лицом и черными бровями, был насквозь господин немец. Рыжий, с небритым красным циферблатом, амбарщик Якоб Пойли еще в позапрошлом году был крестьянином пригородной деревни Папиару – яблока раздора между городом и мызой. И так далее. Так что какие слова кому говорились, этого я не знаю, но по пистолету госпожа выдала каждому. И то, что она по этому поводу сказала мне, я помню точно:

– Беренд, вы, разумеется, уже слышали. В нашем вшивом гнезде распространяют слухи, будто имперский сенат сошел с ума и удовлетворил позапрошлогоднее прошение этих вшивых голов. Верить этому способны только идиоты. То есть субъекты вроде наших вшивых голов. И за что они после этого принялись, вам тоже известно – пошли разрушения, безобразия, буйства…

Говоря это, госпожа сидела, как обычно, за своим секретером красного дерева, и я не видел на ее лице гнева или красных пятен, какие часто вспыхивали по куда менее значительным поводам. На этот раз, я сказал бы, она была победоносно спокойна. Обычная на ее шее черная бархотка (видимо, для того, чтобы скрыть морщины) как-то особенно четко обрамляла снизу ее узкое лицо, казавшееся почти улыбающимся.

– Чтобы мои люди могли защищать свою жизнь от этих негодяев, вот возьмите!

Она вынула из секретера пистолет и через стол протянула его мне.

Должен сказать, что проявление такого доверия сильно меня смутило. В этом было что-то абсурдное – мне защищаться от людей, выступления которых были вызваны тем, что… Я пробормотал:

– Благодарю вас, милостивая государыня, но у меня уже есть оружие…

– У вас есть – без моего ведома в моем доме – оружие? Принесите показать!

Ха-ха-ха-хаа! Теперь это проявление недоверия сразу привело мои чувства в порядок. Я вышел из ее кабинета, через три ступеньки взбежал по нижней каменной лестнице, таким же образом по верхней деревянной лестнице в свою каморку и так же – через три ступеньки – сразу помчался обратно вниз с полученным от Сиверса пистолетом с прекрасно инкрустированной серебром рукояткой черного дерева. И только протянув оружие моей госпоже, я с полной ясностью отдал себе отчет: чей это пистолет, кому я его подаю и за что я его получил.

– Такое красивое и дорогое оружие?! Откуда оно у вас? Послушайте, а что здесь на серебряной пластинке написано?

Сбегая с лестницы, я вспомнил об этой пластинке. Я сказал:

– Инициалы К. С. И корона с девятью зубцами. Графская корона. Пистолет принадлежал одному моему йенскому товарищу. Молодому графу Каспару Стадиону. Юристу из Богемии. Мы с ним стрелялись. А потом помирились и поменялись пистолетами. У меня был обыкновенный кухенрейтер.

– Кхм. А у вас есть чем его заряжать?

– Есть, милостивая государыня. У меня есть аппарат для скручивания патронов, порох, пули и кремень.

Она вернула мне пистолет:

– Смотрите, чтобы он был у вас заряжен и всегда с собой!

Итак, в пятницу утром моя госпожа раздала своим служащим оружие. И перед обедом приказала вызвать к себе пастора Борге. В комнате для занятий я вел с мальчиками урок тригонометрии и сквозь заледеневшее окно видел, как пастор в маленьких санках с черной полостью подъехал к парадному подъезду. А то, что приехал он не сам, а был вызван, об этом я узнал от Тийо во время завтрака. И я видел, что он уехал, когда фрейлейн Фредерици уже закончила урок музыки с Густавом. Значит, разговор моей госпожи с пастором длился довольно долго, и мне показалось, что, когда господин Борге вышел из парадной двери, на его бледном лице краснели скулы, как это бывает с Бертрамом, если я журю его за то, что он все еще спотыкается на гекзаметрах Овидия. А что именно моя госпожа пыталась внушить пастору (и что, должно быть, пастору, по ее мнению, не было достаточно ясно, во всяком случае учитывая требования момента), отчетливо прозвучало в воскресной проповеди.

Старая сорока Борге прострекотал свою проповедь, построенную на двух постулатах священного писания: притче двадцать первой и притче девятнадцатой двадцать девятой главы Книги Притчей Соломоновых: «Wenn ein Knecht von Jugend auf zartlich gehalten wird, so will er danach ein Junker sein» – «Если с детства воспитывать раба в неге, то впоследствии он захочет быть сыном». Притча эта конечно же вполне отвечала нуждам госпожи Тизенхаузен. С нее Борге ловко перескочил на раквереский народ и напустился на него за его заносчивость и за то, что он позабыл свое место. Нельзя сказать, чтобы боргеское стрекотание было бог весть каким уж сокрушительным разносом, однако в его пронзительном голосе достаточно отвратительно свистели розги.

Так пусть же они – а ведь в большинстве своем они немцы и настоящие горожане, которые, однако, вдруг заразились мятежной мужицкой злобой, – пусть же все они пошире разверзнут уши свои и сердца свои для дел небесных и земных, дабы осознать: больше сорока лет господь бог хранил и пестовал их в мире и благополучии. И их хозяев и господ, самим господом им ниспосланных. Пусть они вспомнят рассказы своих отцов и матерей о том, какие бедственные времена раздирали некогда эти края. Пусть поразмыслят, в какие же времена живут они теперь! Они же, словно бы в благодарность за это, год от года становятся все враждебнее и высокомернее! А теперь они уже настолько отбились от рук, что смотреть больно. Нет им дела до божьего слова, и совсем не считаются они с приказаниями хозяев своих и начальников. Они тешат и питают себя слухами, исходящими от подлых душ, и поступают, как слепцы, полагающие, что если хозяин, повинуясь своей сердечной доброте, берег и лелеял батраков, так батраки через это стали хозяевами, а рабы – господами, и нет на них больше управы. И они принялись беспутничать и все крушить, неистовствовать и стрелять из огнестрельного оружия, совсем при том позабыв, что единственно благословенным и разумным господь и паства его полагают послушание и мир. Послушание и мир. Они забыли и о том, чему учил, как они только что слышали, мудрый Соломон в девятнадцатой притче той же главы своей Книги Притчей: «Словами не научится раб, потому что хотя он понимает их, но не слушается». А сие означает, что если батракам слова для наказания недостаточно, то оным они сами понуждают господа бога и богом над ними поставленных управителей прибегнуть к помощи иных наказаний, дабы слепые батраки взялись за ум и остались при нем…

В это обжигающе морозное воскресное утро в церкви было не так уж много народу, и я не заметил, чтобы среди прихожан, державших руки в карманах шуб или в муфтах и выдыхавших в холодный воздух клубы пара, проповедь Борге вызвала хоть малейшее оживление. Приход воспринимал ее, казалось, с таким же безразличием и так же пропускал мимо ушей, как и мои воспитанники, отличавшиеся от взрослых хотя бы своим целенаправленным поведением; они пинали друг друга под скамьей валенками, чтобы согреть замерзшие ноги.

И все же на следующее воскресенье произошло именно то, что произошло. Если вообще можно назвать это происшествием, а не пошлым общегородским скандалом.

Мороз держался, но под утро поднялся ветер. Бородатые главы семейств и их жены, заблаговременно начавшие собираться в церковь и выходившие на двор, возвращаясь в дом, говорили, что если этот западный ветер будет продолжаться, то ко вторнику он может надуть оттепель.

В три четверти десятого зазвонили церковные колокола, и на наледь семи улиц города из домов стали выходить люди, направлявшиеся в церковь; они двинулись кто по ветру, кто против ветра, а кто наперерез ему, но все так или иначе борясь с ним. Утренние сумерки рассеивались, и затянутое сплошной пеленой белых облаков небо под порывами ветра обнадеживающе светлело.

Позже говорили, что первым оказался сапожный мастер Шуберт. Что когда со своей женой Марией он вышел на церковную площадь и, повернувшись спиной к ветру, выпрямился и при этом невзначай взглянул на церковную башню, то, сощурив слезившиеся от резкого ветра глаза, сжал локоть своей благоверной и буркнул:

– Мария, погляди, что это, по-твоему, там болтается?

Его толстая, с рыбьими глазами, чуточку близорукая супруга посмотрела, но ничего не увидела. Но тут их соседи по Длинной улице, булочник Прехель со своей половиной и дочерью, заметили, что те уставились на башню, и тоже стали смотреть. И прехелевская Агнес, с глазами как у ласки, воскликнула: «Ой, мама…» – но вдруг прижала к своему кокетливому ротику муфту и умолкла.

Сразу же смотревших наверх оказалось уже с дюжину. А потом – несколько дюжин. Люди с окрестных мыз и крестьяне, те, которые приехали заранее и, привязав лошадей к коновязи и укрывшись от ветра в церкви, ждали начала службы, вышли на шум вместе со своими женами. Вскоре зрителей набралось уже сотня, потом две, потом три. Колокола продолжали звонить, потому что кистер Гёок забыл подать звонарю знак. Гёок засеменил через площадь в кистерский дом и так же, тяжело шаркая ногами, вернулся обратно со старой медной охотничьей подзорной трубой своего покойного тестя. К тому времени, когда кистер приблизился ко все растущей массе недовольных или ухмыляющихся лиц, пастор Борге уже вышел из ризницы и стоял на паперти в меховой шапке и в развевающемся на ветру таларе (под ним, как всегда, овчинный жилет из-за холода в церкви) и сразу схватил подзорную трубу.

Некоторое время он смотрел в нее наверх. Но большинству смотревших вместе с ним и без трубы было видно, что в клюве железного петуха с длинной шеей, установленного на шпиле, на тридцать локтей выше колоколов, действительно что-то трепыхалось.

Казалось, какая-то тряпка, только непонятно – белая, сероватая или розовая. Потому что ветер то сборил ее, то смешно надувал, как мешок, на котором можно было предположить какие-то полосы. И, должно быть, Борге или увидел, или, по крайней мере, догадался, что это могло быть. Он резко стиснул подзорную трубу, будто вдавил еретика в землю, и послал сказать звонарю, чтобы тот прекратил звонить. Звон оборвался, и разгневанный Борге поднял руку. Нестройный гул предположений, изъявлений недовольства и взрывов смеха в толпе утих, и пастор провозгласил под завывание ветра:

– В оскверненной церкви мы нашему господу служить не будем! Богослужение начнется после того, как с башни будет снята тряпка!

Он повелительно посмотрел на звонаря. Этот сорокалетний рослый человек, но с больной грудью, перестав звонить, спустился вниз, взглянуть, что случилось, и теперь жалобно объяснял, что он весь вспотел оттого, что так долго звонил, а он, как всем известно, ужасно кашляет, если же ему придется при этом страшном ветре лезть наверх, то назавтра же сляжет в постель и, может быть, больше уже не встанет. Кто же будет заботиться о его жене и троих детях?! Звонаря оставили в покое. О том, чтобы на башню полез кистер, пастор даже не подумал. На служку Пеэтера он, правда, посмотрел, но отвел глаза: Пеэтер с его седой козлиной бородкой был для такого дела слишком стар. Пастор воскликнул:

– Разве в приходе не найдется мужчины, который сорвал бы со святого дома скверну, повешенную негодяями?!

Старики смотрели на пастора с видом, который говорил: к нам это уже не относится. Более молодые сопели и прятали глаза. Никто не вызывался. Тут на правом крыле толпы началось движение. Растолкав сгрудившихся людей, вперед вышел какой-то совершенно незнакомый молодой человек в синей просмоленной парусиновой куртке.

– Я еду из Нарвы в Таллин. Я привык к корабельным мачтам. Но сразу скажу: бесплатно пусть снимает тот, кто сам туда и повесил. Если ему это доставит удовольствие. Для меня это не удовольствие. Глядите, какой ветер. Так что я хочу, чтобы мне заплатили.

– Ну и сколько же вы хотите? – спросил пастор.

– Сколько он хочет? – спросили из толпы.

– Я сниму это оттуда, – сказал молодой человек, – если пастор тут же заплатит мне полуимпериал. Приход ему потом возместит.

– Это же сумасшедшая цена! – застрекотал Борге.

Однако из толпы наперебой закричали: «Но иначе не состоится богослужение!», «Ладно! Ладно! Пусть снимет!», «Кто же полезет туда в такой ветер!», «Только моряку это под силу…» И кто-то добавил: «Главное, мы хотим увидеть, что же это…»

Борге не подобало спорить, ибо ему полагалось заботиться о храме. И приход тоже не возражал, потому что сразу никто ничего не должен был платить. Соглашение состоялось, и случайно забредший в церковь моряк приступил к делу.

Однако тому, кто надеялся за полуимпериал увидеть бог знает какие трюки, риск и гимнастику, пришлось несколько разочароваться. Незнакомец велел принести моток прочной веревки, подходящий камень и жердь длиной в шесть-семь локтей. Все это отыскалось в соседних домах, и тем быстрее, что те, кто искал и приносил, были вдвойне деятельны, избежав опасности лезть самим. На паперти незнакомец вбил камнем в принесенную жердь большой кузнечный гвоздь и, забрав с собой камень и веревку, полез на башню. Вскоре он появился на колокольне. Его синие брюки мелькнули на лестнице между колоколами. Было видно, как ветер пытался сорвать с него куртку. Потом он исчез в кивере башни. Немного погодя он открыл ставень в восточном люке кивера и высунул голову и руки наружу. После чего сбросил веревку с привязанным камнем вниз, камень просвистел по дранке кивера, затем простучал вдоль стены, упал на землю, и звонарь привязал жердь к веревке. Моряк стал втягивать веревку и поймал жердь за конец, несмотря на то что ее сильно раскачивало ветром. И тут наступило желанное щекотание нервов. Человек до самых бедер высунулся из люка, но все-таки не смог дотянуться и сделать то, что хотел. Тогда он перекинул правую ногу через край люка и сел на него верхом. В таком положении он долго удил над собой в воздухе, пока не зацепил и не вырвал из петушиного клюва то, что развевалось на башне, и оно заполоскалось на жерди. Но это «что-то» было еще к чему-то привязано веревкой, должно быть к стержню, на котором торчал петух, поэтому и не улетело раньше. Моряк развязал веревку и бросил жердь. Она проволоклась вдоль башни, потом вдоль церковной стены. Однако трофей он оставил себе. Потом моряка снова увидели спускающимся по внутренней лестнице, и через несколько минут он вышел из церкви. Его красное костлявое лицо заправского балагура хранило серьезность, только светлые глаза были вытаращены – то ли от напряжения, то ли от чего-то другого, что он с трудом проглотил. Он держал руку высоко в воздухе (потом говорили: словно бы он, сукин сын, благословлял городской люд!), а в ней развевалось то, что он вырвал у петуха из клюва. Таким образом, полгорода – к тому времени действительно половина жителей сбежалась, чтобы поглядеть, как он оседлает башню, – да, полгорода и добрая часть крестьян из округи своими глазами увидели, что болталось на башне и что ветер просто бесстыже и непристойно надувал: кремовые, полушелковые, отороченные кружевами женские панталоны с тремя четкими, дегтем выведенными буквами: на месте каждой ягодицы прописная, а между ними – маленькая, и после каждой кончиком кисти аккуратно поставлена точка:

Г. Ф. Т.

Какой-то бесстыдник заорал: «Штаны Гертруды фон Тизенхаузен!» Ветер возле церкви был наполнен гулом человеческих голосов. Господин Борге вместе с Крудопом и еще несколько человек кричали:

– So ein Frevel! So eine Schweinerey![45]45
  Какое кощунство! Какое свинство! (нем.).


[Закрыть]

Однако достопочтенные купцы прыскали так густо, ремесленники смеялись так весело, так грубо гоготали подмастерья и серые и так пронзительно охала и ахала женская рать, что негодующих голосов уже не было слышно. И тут произошло самое нелепое. Пастор протянул руку, чтобы выхватить у моряка скандальный трофей, а он вдруг вырвался из их рук (или моряк намеренно нахальным образом отпустил его и дал подхватить ветру, как позже утверждал пастор). Во всяком случае, трофей со свистом пролетел над передними рядами и где-то дальше опустился в толпу. За него схватилось много рук. Пастор ринулся вдогонку с криком: «Дайте сюда! Дайте сюда!» Из толпы ему отвечали: «Да-да!», «Сейчас, сейчас!», «Дайте-ка и мы потрогаем!», «Ах ты черт, какие скользкие!», «Ну куда же они, нечистая сила, подевались?!», «Были ведь, где же они!»

Их действительно больше не было! Отороченные кружевами панталоны госпожи Тизенхаузен исчезли, теперь уже в громоподобном, сто тридцать лет ожидавшем своего часа смехе Раквере.

Пастор Борге понял, что в такой ситуации ничего не поделаешь. Он вышел из толпы, и сразу же к нему подошел моряк в синей куртке:

– Теперь я хочу, чтобы вы мне заплатили…

Побледневший господин Борге воскликнул:

– За это свинство я вам медного гроша не заплачу!

– То есть как? – спросил моряк, и смех в толпе стал утихать, потому что люди хотели слышать разговор между пастором и незнакомцем, – То есть как? Я не отвечаю за то, что вешают на ваш церковный кивер! Если кто-нибудь за это в ответе, так это пастор. Я рисковал жизнью. Это видели все. И снял ваш позор. И вы при всех заранее со мной условились. Так что прошу.

– Ни гроша! – взвизгнул Борге с налившейся кровью шеей, и всю свою бессильную злость, которую испытывал к идиотски скалившей зубы толпе, он без всякой логики обрушил на ни в чем не повинного дерзкого пришельца: – A-а, деньги тебе давай?! Это ты умеешь! За каждый трюк и фокус – деньги! Вместо того чтобы прийти к пастырю и признаться в своем грехе! И вообще, откуда я знаю, кто ты такой?! Откуда идешь и чем занимаешься?! А?! Откуда я знаю, что не сам ты повесил эти… кхм… на церковную башню?! А?! Чтобы посмеяться над церковью? И за ее счет заработать? А?

Увы, о том, что произошло в то воскресное утро перед церковью, я могу рассказать только то, что слышал. Меня там, к сожалению, не было. В предыдущее воскресенье мальчики в той же церкви простудились, они хлюпали сопливыми носами, и госпожа приказала, чтобы в то ветреное утро они сидели дома. Но из рассказов я постарался выбрать самые первые, в тот же день распространившиеся и на мызе, и по городу. Потому что позже о том, что произошло у церкви, стали рассказывать всё более невероятные вещи. Так говорят о самых желанных событиях, которые, подобно тому, как намагниченное железо собирает вокруг себя железные частички, обрастают массой подробностей. Из всего, что говорилось по этому поводу, то, что я сейчас расскажу, показалось мне действительно правдоподобным.

Пастор и моряк стояли друг против друга перед множеством людей. Пастор разорялся, а моряк, казалось, с усилием сжимал костлявые челюсти, чтобы потом сразу подряд выложить свои аргументы. В это мгновение купец, он же трактирщик Розенмарк оставил стоять в толпе то краснеющую, то бледнеющую госпожу Магдалену и подошел к спорившим. Он довольно фамильярно взял под руку того и другого, пастора и моряка, и сказал, обращаясь к пастору: «Разумеется, господин Борге, вы правы. Откуда вы можете знать, кто этот человек, влезавший на башню!» И моряку: «Однако же ты, друг мой, конечно, должен получить обещанные деньги за свою храбрую проделку. А как же может быть иначе?»

И Розенмарк, который и раньше не раз проявлял крайнюю щедрость, вынул из собственного кармана золотой полуимпериал и отдал его незнакомцу.

25

Если я собираюсь теперь рассказать о том, что произошло спустя два года осенью, то есть осенью 1768 года, то, очевидно, потому, что за все это время ничего не происходило. В самом деле, ведь более полутора лет миновало с тех пор, как сенат вынес свое удивительное решение, однако копия с него по сей день так и не пришла от генерал-губернатора ни в фогтейский суд, ни на мызу. Лихорадочное ожидание, охватившее город в первые недели после того, как было получено известие о вынесении решения, спустя некоторое время более или менее улеглось и перешло в выжидание, что более соответствовало умонастроениям людей здешнего края. («Так куда оно, черт возьми, денется, если они его уже высидели. Когда-нибудь да прикатится».) От Рихмана я знал, что постепенно то здесь, то там стало раздаваться брюзжание. («Наверно, все ж таки ерунду говорили… Будь оно у них принято, так какого же черта все так долго тянется?») И тогда Рихман, заставив такого брюзгу поклясться, что он будет держать язык за зубами, приводил его к себе и читал вслух самые важные места из текста решения. Давал самому почитать. Разрешал подержать в руках и погладить. И от непреложно ясных слов решения (Чьего решения?? От этой мысли я все еще каждый раз вздрагивал…) любители поворчать проглатывали свое ворчание и признавали: «Ну, если так, тогда, наверно, в самом деле…» Однако такой способ поддерживать надежду не мог действовать бесконечно. Особенно при исконном нежелании жителей этих мест верить чему бы то ни было до конца, что весьма характерно если не для здешних немцев, то уж во всяком случае для деревенских и городских серых. К осени поле надежды вокруг Рихмана, с трудом выполотое им, заросло сорной травой, а на следующий год – уже и порослью, и, нужно сказать, такой густой, что даже крапива самоиронии встречалась только в виде редких кустиков. («Ну, сиим ожиданием раквереский народ так научат искусству обретения блаженства, что, когда наступит час откинуть копыта, все на подбор будем ангелы…»)

Однако что же город мог предпринять? Мне известно, что, во всяком случае, Рихман, Розенмарк, Яан и Кнаак этот вопрос между собой обсуждали. И что-то пытались и сделать. Рихман еще весной послал в Петербург письмо той мелкой подкупленной сошке и осенью получил ответ: «Все в наилучшем порядке. Все произойдет в свое время. Нужно терпение, ибо Ее Величеству приходится подписывать так много бумаг…»

Они ждали, вернее сказать, мы ждали до следующей весны. Само собой разумеется, что и я ждал. И понятно, что в каком-то отношении я ждал еще нетерпеливее, чем они. И я заметил (позже мне было даже неловко вспоминать): наряду с моей надеждой, что решение сената когда-нибудь все же будет обнародовано и осуществится поворот в жизни и судьбе города, который окажется моей заслугой, наряду с этим ожиданием я стал постепенно чувствовать, что жду и другого решения: что выяснится беспочвенность нашего упования на справедливость и в конце концов сомнение, высказанное мною, чтобы подзадорить Рихмана, окажется правильным: решение в пользу города, подписанное графами Фермором и Чернышевым, будет отменено какими-то другими, более влиятельными власть предержащими лицами, и я, может быть и не лучшим путем, а через черный ход моего наигранного скепсиса, избавлюсь от удушья ожидания: «Помните, господин Рихман, я ведь тогда, в феврале, говорил о возможности появления других графов, которые отменят решение Фермора, что, как вы теперь видите, и произошло…»

Сперва я вслед за другими жил нашим великим ожиданием – постепенно ослабевающим, однако все еще достаточным, чтобы найти в нем повод для нескольких зимних посещений дома Розенмарка.

На самом деле я ходил туда, потому что меня мучительно сладостно, болезненно манило и отталкивало самое существование Мааде, а разговоры с Иоханом о том, что ему удалось услышать про жалобу, оставались на заднем плане этих маленьких спектаклей.

Не жестокие, а все же сложные, мучительные, искушающие спектакли… Ну, скажем, я зашел к ним в субботу перед вечером и принес от Прехеля дюжину булочек к кофе. На пороге столовой мы обменялись дружеским рукопожатием с Иоханом. Некоторое время я ощущал в своей руке его сильную, немного потную руку, лишенный возможности ее оттолкнуть. Мимолетно пожал прохладные пальцы Мааде и подал ей свое приношение; недолгим, настойчивым взглядом я смотрел на нее: треть моего взгляда она приняла, потом смотрела на булочки или себе под ноги, а я следил за тем, чтобы мои движения не были судорожными, чтобы сохраняли светскую, само собой разумеющуюся легкость.

Мы присели и обменялись принятыми вежливыми фразами. Я сказал:

– Иохан, вы опять стали еще солиднее. А госпожу Магдалену удивительно украшает новая брошь. Откуда вы привезли ее? О, прямо из Петербурга. Ну да что о вас говорить. А как поживает, как растет молодой господин? Ах, он уже ходит и говорит?! Ну, конечно! Впрочем, чему же тут удивляться, ему ведь уже скоро два с половиной года.

Тогда Иохан (именно он, а не Мааде) привел наследника за руку из кухни или из второй комнаты, подвел ко мне, поднял маленького, таращившего глаза мальчугана и прижал его личико к своему жесткому подбородку; мальчик начал хныкать, и под укоризненным взглядом Мааде Иохан немного испуганно опустил его на пол. А меня осенило странное искушение испытать, как мальчик поведет себя со мной, и я без долгих раздумий это осуществил: я поднял удивительно легкого мальчишечку и, стараясь внушить взглядом ему свое желание, улыбнулся ему и тоже осторожно прижал его удивительно нежное личико к своему лицу, так что мои ресницы пощекотали ему брови. Он молчал, пока я не опустил его на пол. Молчал, конечно, только потому, что утром я, очевидно, побрился тщательнее, чем Иохан.

Затем хозяин пригласил меня перед ужином в баню попариться, как он сказал, намять веником спину, и, когда на полке, перед тем как исхлестать себя веником; мы исходили от огненной жары потом, он рассказал мне то, ради чего якобы я пришел. Да, он со своей стороны, тоже пытался ускорить обнародование сенатского решения, прибегнув к помощи самых высоких связей, и добавил с редкой для его самоуверенности сдержанностью: «Тех немногих, какие у меня имеются». Но его высокие связи сказали ему, что великие дела совершаются медленно, и не больше того.

После бани я вместе с ними поужинал. Все за тем же длинным зеннеборновским столом: у торца– Иохан, направо от него – Мааде, налево, напротив Мааде, – я, слушая рассказы Иохана о задержке разрешения на строительство мельницы и глядя сквозь пар, поднимающийся над чашкой чая, на освещенные тремя мерцающими свечами темные, то не отводящие взора, то неуловимые глаза Мааде.

И я возвратился из дома Розенмарка и в том и в другом отношении столь же мало осведомленным, каким шел туда.

Точно такими же мы продолжали оставаться и после того, как весной шестьдесят восьмого года Рихман поехал в Петербург и в августе оттуда вернулся. Прежде всего он обратился к тому подкупленному господину. Тот всплеснул ладонями и воскликнул (шепотом, хотя разговор происходил у него дома): «Боже мой, неужели в тех завоеванных провинциях все города такие же нетерпеливые, как этот – как же его – Везенберг?!»[46]46
  Немецкое название города Раквере.


[Закрыть]


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю