355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Яан Кросс » Раквереский роман. Уход профессора Мартенса
(Романы)
» Текст книги (страница 27)
Раквереский роман. Уход профессора Мартенса (Романы)
  • Текст добавлен: 5 ноября 2017, 00:30

Текст книги "Раквереский роман. Уход профессора Мартенса
(Романы)
"


Автор книги: Яан Кросс



сообщить о нарушении

Текущая страница: 27 (всего у книги 42 страниц)

– Здравствуй, Иоханнес… Каким образом ты здесь? Ты же должен был быть в Риге…

На ходу, почти неслышно, он произносит:

– Я два года просидел в Риге. Под следствием. И потом – неделю здесь. Теперь меня отправляют в Таллин.

– Два года… Ты пропал из Пярну, но что ты арестован… – Я невольно иду вместе с ним.

Охранник следует в трех шагах за нами и делает вид, что он меня не замечает. Ему, по-видимому, заплачено.

– Почему ты не сообщил?

– Зачем?

– Могу ли я что-нибудь для тебя сделать?

– Нет.

Мы останавливаемся в темном коридоре перед уборной. Охранник подошел к нам довольно близко. Не оборачиваясь, я сую ему в руку шуршащую синюю пятирублевую купюру:

– Несколько слов. С родственником. Понимаете…

Он остается в коридоре перед дверью.

В пустой уборной, выкрашенной коричневой масляной краской, мы стоим с Иоханнесом рядом у желоба, и каждый пускает струю. В связи с холерой в Петербурге и здесь все отхожие места обсыпаны хлористой известью. Запах хлорки вызывает у меня тошноту. В России я только во дворцах встречал сортиры, в которых не было вони. Я быстро соображаю: у меня с собой тридцать или сорок рублей. Может, он принял бы их сейчас от меня. Сам я ему предлагать не стану. Нет. Из-за его отказа два с половиной года назад. Но я еще раз спрашиваю:

– Что я могу для тебя сделать?

Он пожимает плечами и продолжает мочиться. Худой, потускневший, в мятой одежде. У него ведь нет жены, которая и на свободе-то заботилась бы о нем, тем более теперь. На шее старый перекрученный платок. Его светлые, торчащие на макушке волосы не стрижены, но лицо все же чисто выбрито. Он стряхивает руками в оковах последнюю каплю и начинает застегивать брюки. Половина пуговиц не застегнута. Своими серыми, как вода, глазами он смотрит на меня с легким презрением.

– Если бы у вас оказался напильник… – он показывает подбородком на портфель, который я поставил на окно, потому что каменный пол мокрый и склизкий, – но ведь у вас его нет. У вас там международные соглашения…

– А если бы оказался?..

– Я попросил бы его себе.

– У меня ведь есть там напильник.

Я не спрашиваю его, зачем он ему нужен. И так ясно – чтобы распилить кандалы. И я не хочу, чтобы он мне это сказал. Сейчас я могу думать, что не знаю, для чего он ему. И повторяю:

– Случайно у меня есть напильник.

Я застегиваю брюки и открываю портфель. Достаю из-под газет маленький, очень хорошей стали напильник. Он из комплекта инструментов, купленного одновременно с лодочным мотором. На красной лакированной ручке золотыми буквами «Priestman». Я протягиваю его Иоханнесу. Он берет обеими руками – одной он ведь не может, – и напильник исчезает молниеносно, как у иллюзиониста, я сказал бы, как у преступника, – я не успел заметить – в рукаве, в сапоге или под полой.

– Спасибо. Не поверил бы, что господин тайный советник…

– А если спросят, откуда он у тебя?

– От дядюшки. Тайного советника. В сортире Пярнуской станции. – Теперь этот проклятый парень еще издевается надо мной – ха-ха-ха. Потом он говорит серьезно: – Ну, нашел. В сортире на станции. Но в Риге. Годится?

– Годится. В чем тебя обвиняют?

Он пожимает плечами:

– Во всех смертных грехах.

– И сколько тебе могут дать?

– Три или четыре года каторжных работ.

Чувствую смехотворное и опасное желание его спровоцировать, чтобы он захотел попросить меня о чем-нибудь серьезном…

– Адвокат нужен?

– И пришли бы защищать?

– Ха-ха-ха. У меня нет на это права. Но я организовал бы…

Он смотрит мне в глаза:

– Зачем адвокаты? Если есть напильник.

Что мне ему на это ответить? Я говорю:

– Когда выяснится, сообщи. В Пярну – мне пересылают отсюда почту – или в Петербург. Пантелеймоновская, дом двенадцать.

– Ну, там будет видно. Спасибо за помощь.

Он выходит из уборной, и, когда я спустя минуту прохожу через зал ожидания, чтобы выйти на улицу, он уже по ту сторону серой крашеной двери Куика.

И сейчас, когда мы рывком трогаемся со станции Вольтвети, я, вздрагивая, думаю: позавчера вечером и ночью в таллинском поезде у него было шесть или семь часов времени. В темном узкоколейном «Столыпине». Да-да: арестантские вагоны с решетками на окнах и запертыми купе, которые у нас теперь встречаются в половине составов, народ называет по имени господина премьер-министра. Так что в Таллин он вполне мог приехать с уже распиленными кандалами. И, возможно, не он один. Едва ли их до утра продержали на Балтийском вокзале. Не знаю, где расположены таллинские тюрьмы. Но их, должно быть, ночью повели по городу. Значит, если все удалось, то сейчас Иоханнес уже бог знает где… И почему-то я вдруг его вижу – сидящим на красной дорожке на лестнице, прислонившись спиной к дверям нашей квартиры на Пантелеймоновской, двенадцать, и ожидающим моего приезда… И на какой-то миг я испытываю радость, что я не собираюсь идти в нашу городскую квартиру, а вместе с Кати, которая завтра днем с шофером приедет на Балтийский вокзал меня встречать, мы сразу отправимся в нашем «Ландоле» в Сестрорецк…

А во вторник утром я должен быть у министра…

9

Итак, в 1867 году я начал работать в университете. И осенью шестьдесят девятого года получил степень магистра (за работу над той же темой «Частная собственность во время войны»), и мне было двадцать четыре года, когда я впервые поехал с учебной целью на Запад: Берлин, Амстердам, Брюссель. На восемьдесят девять лет позже, кажется, даже с точностью до одного месяца, чем двадцатичетырехлетний Георг Фридрих поехал из Гёттингена в Берлин, Амстердам и Брюссель… После чего, спустя полтора года, в 1782 году Георг Фридрих стал в Гёттингене доцентом международного права. А я в Петербурге точно тем же в 1871-м… Разумеется, днем, среди людей и дел, среди повседневного течения жизни, я внушал себе, что эти совпадения – не что иное, как случайность. Однако ночами, в темноте, в сумерках, один на один с собой, когда я отрывал глаза от работы, лежавшей на письменном столе, и при свете шипящей масляной лампы смотрел на три портрета, которые стояли в ряд на книжной полке против стола, – Гротиуса, Ваттеля, Мартенса – и мне случалось заглянуть третьему в глаза… то иронический, всезнающий взгляд моего двойника говорил мне, что все это далеко не случайно…

В студенческие годы я жил в чердачной комнате Peterschule[90]90
  Школа при церкви Петра.


[Закрыть]
и за кров репетировал отстающих учеников. Став доцентом, я переселился на Васильевский остров, за университет. На четвертой линии у меня была трехкомнатная холостяцкая квартира. Гостиная, спальня, рабочая комната, в то же время служившая библиотекой, а рядом с кухней Комнатка для прислуги, в ней жила тетушка Альвине, которая вела мое хозяйство. Эта шестидесятилетняя женщина родом из Пярну переселилась к дочери в Петербург к после смерти той осталась бездомной, пока я случайно не обнаружил ее подметающей полы в Эстонском обществе – единственная подлинная польза от хождения в это общество… Хотя многие годами меня убеждали, что посещение его почти что мой отечественный долг… Первым затащил меня туда Янсон, в то время новоиспеченный доктор в области статистики. Теперь он уже скоро двадцать лет на том свете, так же как и тетушка Альвине…

Ну так вот, в моей доцентской квартире ночью я отрывал глаза от рукописи докторской диссертации, от консульских дел в Турции, Персии и Японии и смотрел на своего двойника… Кстати, о физическом сходстве, по крайней мере о схожести наших лиц, говорить нельзя. Насколько можно судить по той старой гравюре, которую я обнаружил в веберовском «Словаре ученых» и заказал увеличенную фотографию, между Георгом Фридрихом с его лисьим лицом и бакенбардами и мною нет ничего общего. Нет-нет, тем более внутренней и фатальной была моя зависимость от него – это чувствовал я, когда смотрел на портрет. Или когда вспоминал о своей вторичности.

А затем, в 1873 году, я получил в Петербурге профессуру – ибо он получил ее в Гёттингене в 1784-м. С той разницей, правда, что я стал, как и полагалось, сперва экстраординарным профессором, а он там сразу профессором, потому что в то время в Германии, во всяком случае в Гёттингене, экстраординарной профессуры просто не было. Так что это различие, эта свобода случая была совершенно иллюзорной… Позже в том же году мне надели на шею первое звено моей цепи, полной и окончательной…

Я не знаю, кому это пришло в голову. У нас ведь говорят, что все подобные дела исходят от батюшки-царя. Но в какой мере его инспираторами были Ивановский или государственный канцлер, то есть министр иностранных дел, или бог его знает кто еще, мне не известно. В один прекрасный ноябрьский день (на самом деле – как сейчас помню – противный, унылый, грязный, безрадостный оттого, что не было снега) меня прямо с лекции вызвали к ректору и тот с сияющей улыбкой сообщил, чтобы завтра в два часа я явился на аудиенцию к государственному канцлеру, его светлости князю Александру Михайловичу Горчакову. На мой вопрос, не соблаговолено ли сообщить мне, по какому вопросу, ректор покачал головой: не соблаговолено.

Я поблагодарил за столь почетное сообщение. Попросил принять во внимание, что завтра я прочитаю только утреннюю лекцию, а семинар, начинающийся в час, провести не смогу. («Само собой разумеется, Федор Федорович, – если вам оказана честь быть у его светлости…» В самом деле, наши профессора там бывали не часто. По правде говоря, я даже не слышал, чтобы кто-нибудь из нас был таким образом вызван на аудиенцию.) Помню, вернувшись в аудиторию, я извинился перед студентами, что прервал лекцию (разумеется, не объясняя причины), и продолжал читать об особом положении цивилизованных государств в международном государственном обществе – вопрос, который в общей теории долгое время оставался моим любимым, позволю себе сказать – вопрос, по которому я действительно кое-чем его дополнил.

Я закончил лекцию и (по-мальчишески окрыленный завтрашним визитом) длинным пунктиром наметил переход к следующей теме: в порядке экскурса я говорил о возможности самоосуществления человека в государстве как об одной из нравственных мерок этого государства. Говоря это, я искал взглядом среди своих слушателей самые поношенные студенческие тужурки, самые голодные лица (их было там достаточно) и самые критические глаза (а таких там, с божьей помощью, более чем достаточно). И проиллюстрировал свои слова, как я сказал, физически наиболее мне близким примером:

Господа коллеги, у меня два брата. Они сыновья портного из города Пярну в Лифляндии. Так же как ваш покорный слуга. Один из моих братьев был в Риге сапожником. В той же Лифляндской губернии. Он больше чинил старые башмаки, чем шил новые. Мой брат Хейнрих Мартенс. Есть у меня и другой брат, Аугуст. Сын того же отца. Врач, получивший в университете степень доктора. Он жил в Португалии, на острове Мадейра, в городе Фуншал, и благодарные люди за его беззаветное служение народу еще при его жизни воздвигли ему памятник – что почти всегда случается только с властителями.

И закончил:

Так что, господа коллеги, при всех трудностях, с которыми вам доведется встретиться при самоосуществлении, советую вам помнить – решает не то, откуда вы приходите, а то, с чем вы приходите, куда и с каким усердием вы это несете.

Я пошел домой, велел Альвине отутюжить на завтра мои фрачные брюки и за послеобеденным кофе и сигарой сосредоточенно думал, зачем я мог понадобиться его сиятельству. Ивановский лежал с люмбаго, у него была повышенная температура. Так что я не мог пойти и спросить, знает ли он что-нибудь по этому поводу – если он сам меня об этом не информировал. Однако в общих чертах мне было ясно: я требовался для какой-то беглой теоретической консультации. Я понимал, что вряд ли это касалось, скажем, Союза трех императоров, который его сиятельство заключил недавно в Берлине с Бисмарком и Андраши, больше для собственного, чем для русской общественности удовлетворения. Более правдоподобно (особенно если думать о возможной рекомендации Ивановского), что его сиятельство нуждается во мне в связи с конфликтом между Россией и бухарским эмиром, поскольку в то время я становился в известной мере специалистом в восточных делах.

На следующий день я вернулся после лекции домой, надел фрак, заказал извозчика и поехал сквозь противный мокрый снег, но все же от оживления несколько разгоряченный, в министерство иностранных дел и без одной минуты два попросил доложить о себе его сиятельству.

Это была моя первая встреча со стариком. За два года до этого у меня были от министерства иностранных дел кое-какие поручения, и тогда я нанес пятиминутный визит его заместителю.

Пушкин, который дружил с Александром Михайловичем в лицейские годы, за пятьдесят лет до моего визита писал о нем:

 
Питомец мод, большого света друг,
Обычаев блестящий наблюдатель,
Ты мне велишь оставить мирный круг,
Где, красоты беспечной обожатель,
Я провожу незнаемый досуг.
 

Помню, как, сидя на шелковом диване в приемной канцлера, я старался вспомнить стихотворное послание Пушкина Горчакову. Должно быть, я читал его гимназистом, в ходившем по рукам списке, еще до того, как оно было напечатано…

 
И, признаюсь, мне во сто крат милее
Младых повес счастливая семья,
Где ум кипит, где в мыслях волен я,
Где спорю вслух, где чувствую живее
И где мы все – прекрасного друзья,—
Чем вялые, бездушные собранья,
Где ум хранит невольное молчанье,
Где холодом сердца поражены,
Где Бутурлин – невежд законодатель,
Где Шепинг – царь, а скука – председатель,
Где глупостью единой все равны.

Не слышу я бывало-острых слов,
Политики смешного лепетанья,
Не вижу я изношенных глупцов,
Святых невежд, почетных подлецов
И мистики придворного кривлянья!..
И ты на миг оставь своих вельмож
И тесный круг друзей моих умножь,
О ты, харит любовник своевольный,
Приятный льстец, язвительный болтун,
По-прежнему остряк небогомольный,
По-прежнему философ и шалун[91]91
  А. С. Пушкин. Послание к кн. А. М. Горчакову.


[Закрыть]
.
 

Ха-ха-ха… Слава богу, что невозможно читать мысли… Этот лакей в ливрее у дверей канцлера тут же посинел бы, его немедленно хватил бы удар… Потом меня пригласили войти к старику, который умел быть одновременно и enfant terrible[92]92
  Ужасное дитя (франц.).


[Закрыть]
русской поэзии и личным другом трех императоров.

В какой мере пушкинский портрет пятидесятилетней давности еще попадал в точку, я сразу решить не мог. Но шесть или семь лет назад написанный Кёлером портрет канцлера был, во всяком случае, точнее точного.

Надменно спокойный, теперь уже семидесятипятилетний вельможа. Очень крупный вельможа. Немного обрюзгший, по не дряхлый. Да-а, по вспышкам за стеклами очков, видимо, еще шельма. Но, несомненно, умен. Наверняка много испытал. Всего. Даже сомнение. Даже сомнение в собственном уме. Но никогда никакого сомнения в собственной вельможности. В пределах своего эгоцентризма, наверно, достаточно добрый. Но избалованный, очень обидчивый. Но я ведь не пришел его обижать. Я явился, чтобы выслушать его и оказать требуемую услугу. На самом же деле он явно устал, пресытился. Еще бы, мы все-таки живем в 1873 году, и после ужасающего подъема Пруссии в позапрошлогодней франко-прусской войне давняя дружба старого господина с Бисмарком стала беспокоить и самого старого господина… Однако в то же время он бодр, сохранил способность сосредоточиться, сориентироваться и ко мне жовиально дружествен:

– Профессор Мартенс? Федор Федорович?

Очень гладкая, почти небрежно вялая рука, протянутая над бронзовым письменным прибором на огромном столе:

– Prenez place, prenez place…[93]93
  Садитесь, садитесь… (франц.).


[Закрыть]

Десятиминутная беседа на общие темы, выясняющая мерки и координаты, на смеси русского, французского и немецкого. О моем и его лифляндском происхождении («Я ведь тоже… родился в Хаапсалу и по материнской линии, как вам известно, происхожу из Эстляндии – Ферзен»). То, что по отцовской линии он рюрикович, это он не считает нужным мне объяснять. Потом он проявляет интерес к моим делам за пределами международного права, за пределами моего прямого branche[94]94
  Занятия (франц.).


[Закрыть]
. Теннис? Лодка? Отлично! Молодому человеку это подходит. А что я думаю по поводу объявления Испании республикой? Что бакунинцы взорвут республиканство и легитимисты захватят власть? Мммм. (Значит, все-таки это западные дела, в связи с чем меня вызвали?..) И вдруг: читал ли я новую книгу Бакунина «Государственность и анархия»? (Я прочел. Но об этом умалчиваю. Ибо в противном случае, может быть, мне придется объяснять, от кого я ее получил. Его сиятельство может меня об этом спросить. Не для того, чтобы выведать, разумеется. Просто из любопытства. А я не смогу ему сказать, что не помню или что на это я не отвечу…)

– Нет, не читал, ваше сиятельство.

– Жаль, жаль. Прочтите. Вам нужно знать, что он пишет.

– Постараюсь прочитать, ваше сиятельство. (Я не спрашиваю, не будет ли он так любезен, чтобы дать мне ее прочесть.)

– А что вы предпочитаете из беллетристики? Вы читали новый роман этого француза – не могу вспомнить фамилии, – как один славный англичанин в сопровождении полицейского агента за восемьдесят дней объехал вокруг света? Читали? Да? Очень хорошо. Роман образно иллюстрирует, как уменьшается в наше время мир. Впрочем, он все еще остается почти необъятным. И тем более наш долг – стремиться к его охвату. В этой связи я и пригласил вас.

Пока я не понимаю. Я выжидаю.

– Федор Федорович, у императора возникла идея, достойная масштаба его мышления… Видите ли, международное право – это же прежде всего договоры, не так ли…

– Даже только договоры, ваше сиятельство, и в прямом смысле слова – ничего другого…

– Тем более, Федор Федорович. И договоры, на протяжении времени Россией заключенные, договоры представляют собой почти необъятный материал. Почти весь мир. Государь решил, что нам необходимо этот мир объять. Понимаете?

– Думаю, что понимаю, ваше сиятельство.

Я испытываю легкое опьянение от приближения к тому, что передо мной начинает раскручиваться. Опьянение и страх. Но я еще не уверен.

– Видите ли, государь желает видеть заключенные Россией договоры со всеми иностранными державами в доступном, обобщенном, собранном и систематизированном виде. Я представляю себе это как большую серию, множество томов, на русском и иностранных языках, по странам, размещенными хронологически, с комментариями. В России это было бы впервые. Но все же не в мире, не правда ли? Ибо ваш знаменитый тезка…

Так, значит, мы уже дошли до этого

– Да, ваш знаменитый тезка однажды это уже проделал. В своем «Recueil des traités», так ведь. Сейчас от имени императора я предлагаю вам: создайте свой Recueil. Русский Recueil. Если вы принципиально согласны, то прошу от вас в течение недели в письменной форме ваши принципы издания. Чтобы я мог вместе с вашей кандидатурой доложить императору.

Господи, какая перспектива! Какой труд… И какое фатальное повторение… Я чувствую, как ощущение этого засасывает меня, как пустота, в которую падают, и мой ответ звучит для меня самого, будто сказанный чужим голосом:

– …Принципы издания, объем, сроки… Это предполагает и мой доступ ко всем архивам министерства иностранных дел?

– Само собой разумеется.

Вслух я не добавляю: но не мое право читать бакунинское «Государственность и анархия»…

– Итак, – дружественно заканчивает Александр Михайлович, – я жду вас в следующий вторник в два часа. Скажите от моего имени ректору, чтобы он освободил вас на эту неделю от работы в университете.

Пожимаю старику руку и еду домой. Велю Альвине сварить двойную порцию крепкого послеобеденного кофе, надеваю домашний сюртук и начинаю шагать туда и обратно по кабинету. Время от времени останавливаюсь у стола, чтобы сделать заметки. И хожу ночь напролет. К четырем часам утра у меня, в сущности, все уже готово. Боже, что значит молодость… Мне ведь все еще двадцать восемь лет…

Да-а, к четырем часам утра в основном у меня все было продумано. Двадцатитомное издание. В каждом томе около пятисот страниц. Систематизация по государствам, в хронологическом порядке. Последовательность томов по степени зрелости существующей обработки. В первую очередь – относительно готовый материал. Следовательно, первые тома – соглашения с Австрией. Русские, немецкие, французские тексты. В более старой части – латинские, где они сохранились. Две параллельные колонки. Вначале, конечно, комментарий. Materialia, personalia. И непременно развитие обстоятельств, которые привели к заключению соглашения. Чтобы все это сохранилось и прослеживалось. Ах, да, мы все равно все это исказим?.. В направлении, которое покажется нам нужным… И правда, которую, как мы утверждаем, мы хотим сохранить, все равно будет утрачена?.. А разве мы в самом деле стремимся оставаться верными правде? Наука стремится. А власть хочет сохранить свое видение вещей. Но в принципе это могло бы быть нам безразлично. То, чем разрешится их спор. Я стою на точке зрения, что правда сохраняется и при искажении. В дальнейшем наше искажение станет секундарной правдой. Для искушенного глаза всегда насквозь видимой правдой. И тут никто абсолютно ничего не может поделать.

Так что всем соглашениям непременно должно предшествовать развитие обстоятельств. По возможности такое, какое мы считаем правильным. По необходимости – какое считается нужным. Первые четыре тома – соглашения с Австрией, начиная с 1675 года. Следующие четыре – с Германией, начиная с 1656-го. Следующие, полагаю, три – с Англией, начиная с 1710-го. Потом все остальные. Появление первого тома – осенью 1874-го. Да-да, это возможно. Последующие – в среднем от одного до двух томов в год. Успею. Конкретно – договоры с Австрией: прежде всего изучить историческую литературу – Соловьева, Шпрингера, Мандата Рогге Гервинуса… После чего – в архиве министерства всю соответствующую корреспонденцию. Впоследствии станут по-разному говорить. Одни будут считать, что наш комментарий излишне подробный, другие – что слишком краток, третьи – слишком казенный, четвертые, что излишне анекдотичный. В конце концов время установит – если установит, – что комментарий – наиболее интересная часть нашего издания… Однако успею ли я? Разумеется!

Я открываю окно, чтобы охладить уже начавшую гудеть голову… А что там успевать? Это даже и не трудно. Это абсолютно возможно, естественно, просто, если император и канцлер распахнут передо мной двери, – Recueil des Traités et Conventions conclus par la Russie avec les Puissances Etrangères, publié d’ordre du Ministère des Affaires Etrangères – par F. Martens[95]95
  Собранно трактатов и конвенций, заключенных Россиею с иностранными державами, опубликованное по указанию министерства иностранных дел. Ф. Мартенс (франц.).


[Закрыть]
. Печатается с Высочайшего соизволения.

Тут я беру со стеллажа первый из стоящих там в ряд томов, ин фолио, с кожаным корешком, открываю и читаю: Recueil des Traités d’Alliance, de Paix и так далее. Tome premier, par Georges Frédéric de Martens, Gottingen 1785…[96]96
  Собрание трактатов о союзе и мире. Том первый. Георг Фредерик де Мартенс. Гёттинген, 1785 (франц.).


[Закрыть]

Я ставлю Георга Фредерика обратно на полку, останавливаюсь посреди комнаты, закрываю глаза и спрашиваю себя: не привиделось ли мне все это?

Подхожу к окну и высовываю голову наружу, под ноябрьский ночной ветер. Пустынная, унылая, чернеющая улица. Три газовых фонаря. Со стороны Среднего проспекта злой вой ледяного северо-восточного ветра. Такого, что стынет лоб. Я поворачиваюсь лицом к комнате и чувствую, как ветер пытается снести этот немного выступающий угловой дом, в котором я живу, он вцепляется мне в затылок и толкает в комнату: за работу, за работу, за работу… И я чувствую, что этот труд я выполню – если сам канцлер, сам император и сам ветер будут меня подталкивать. И если тень моего предшественника потянет меня за собой. Я выполню этот колоссальный, этот фантастический труд с легкостью и уверенностью лунатика. Безупречно. По-новому. Блестяще. На самом высоком мировом уровне. И все-таки мне страшно…

10

Кати, любимая! Как хорошо, что ты вернулась! Я же знал, что ты вернешься. Ты всегда будешь возвращаться. Правда ведь? Было бы ужасно, если бы ты сейчас не вернулась. Если бы ты обиделась за мою откровенность… потому что ты ведь к ней не привыкла. Я думаю об откровенности. Я тебя к ней не приучил. А до меня ты еще меньше была к ней приучена. Ибо ты безупречно хорошо воспитана. А хорошему воспитанию откровенность не присуща. Ни в семье, ни в государстве, ни в отношениях между государствами. Ты же помнишь, Бюлов будто бы сказал по моему поводу, что от природы я исключительно справедливый человек, ибо он не слышал от меня ни одной оригинальной лжи: если я вынужден лгать, то принципиально пользуюсь только официальными банальностями! Кати, это чрезвычайно правильное наблюдение. Так я и поступаю. И не только на конференциях. И в семье тоже. И, может быть, даже внутренне, с самим собою. Себя самого так трудно на этом поймать, только, наверно, и с самим собой тоже. До сих пор. Слышишь, Кати, до сих пор. До этой деревни – видишь – три дома справа, четыре слева, яблоневые деревья, заплаты полей, кругом лес… Проехали… Как называется эта деревня? Ты не знаешь? Ну да, тебе ведь эта страна все же чужая. Всего-навсего движущаяся картина за окном, когда едешь на дачу. Мне тоже, увы, чужая. Однако по-иному. Названия этих деревень я помню десятилетиями, все еще помню, и сейчас еще, когда, к своему ужасу, начинаю забывать важное… В сущности, может быть, я начал замечать ничтожность важных вещей и важность ничтожных… (Не знаю, правильно ли это? Этак все склеротические выпадения памяти можно было бы объяснять мудростью…) Во всяком случае, Кати, это деревня Пунапарги. Не знаю, почему она так называется. (Впрочем, какая польза от того, если я знал бы? Ибо тогда я не знал бы причины этого названия, ведь так…) Может быть, оно происходит от какой-нибудь рощи, где прежде желтели лиственницы или кровенели клены. Но почему именно начиная отсюда я хочу быть с собой и с тобой откровенным, это ты знаешь. Об этом я тебе уже говорил – помнишь, однажды зимой, в карете по пути из Касселя во Франкфурт, в то время, когда говорили, что Наполеон будто бы бежал с острова Святой Елены в Америку. Прости, я брежу. Я понимаю, что я во сие вижу сон… Но ты знаешь, почему я хочу измениться. Я сказал тебе: от страха. Не будем повторять, что это за страх…

Ох, как славно, что ты сидишь рядом со мной. Совсем близко ко мне. Мне хотелось бы обнять тебя за талию, но мои руки застыли, я ведь говорил тебе, но твой запах я ощущаю особенно хорошо. Все тот же фиалковый запах, ты знаешь, который всегда от тебя исходит, с того самого времени, когда Николай Андреевич впервые пригласил меня к чайному столу. И с того времени, как Ванда Авраамовна стала иногда приглашать меня к обеду. Потому что Николай Андреевич сказал ей, что я хорошо ему помогал при публикации, касающейся коммерческих судов. И что я в милости у государственного канцлера и сделаю, видимо, неожиданную карьеру. Уже первый том моего «Собрания трактатов» даже за границей привлек к себе внимание. Ты, насколько мы друг с другом соприкасались, была неизменно внимательна, дружелюбна, воспитанно любезна. Иногда легким серебристым смехом ты откликалась на некоторые мои намеренно суховатые шутки. Испытывала ли ты ко мне что-нибудь – об этом у меня не было ни малейшего представления, и я остерегался себя об этом спрашивать или мысленно оценивать подробности твоего поведения. Ибо я запретил себе какое-либо чувство по отношению к тебе. Ты была дочерью моего уважаемого старшего коллеги. Миловидная. Нейтральная. Физически в каком-то смысле чуточку, ну, смешная. И все. Все те годы. Пока Ванда Авраамовна не пригласила меня к вам в Сестрорецк, провести конец недели. И я понял: я принят в ваш круг. Кати, а помнишь ли ты – я поехал вместе с вами. Это была чудесная прохладная июньская суббота, Anno семьдесят шестой. Мы немножко перекинулись в теннис, гуляли у моря, обедали на веранде, ты помнишь – светило солнце сквозь молодые сосны, был сильный ветер, он раскачивал их ветви, и вся веранда, стол, еда, стулья и твое платье в бело-коричневую полоску – на всем мелькали солнечные блики. А я внимательно следил за тем, чтобы никто не мог меня в чем-нибудь упрекнуть: в чрезмерной старательности по отношению к сенатору или его жене, в какой-нибудь назойливости по отношению к дочери. Хотя я вскоре должен был уже стать действительным государственным советником и, в сущности, с сенаторской дочерью мог бы чувствовать себя свободно. Но, ты знаешь, это в моей природе: если я решил что-то из себя выключить, то это уже ausgeschlossen[97]97
  Исключено (нем.).


[Закрыть]
. Мне для моего самоощущения было, видимо, нужно, чтобы твои родители в моем лице стали ловить для тебя жениха. Очевидно, сам я был еще не уверен в себе и нуждался – ну – в подтверждении того, что они принимают меня всерьез. И они стали это проявлять. Во всяком случае – твоя мама. Прости меня. Ванда Авраамовна любила ведь и в карточной игре слегка corriger la fortune[98]98
  Поправлять судьбу (франц.).


[Закрыть]
. И в осуществлении семейных планов была более предприимчива, чем обычно принято. Или именно настолько предприимчива, насколько принято. И вскоре после сестрорецкого визита стала иронизировать над моей сдержанностью. Да-да, она взглянула на меня своими выпуклыми карими глазами и сказала: «Федор Федорович, я наблюдаю за вами и спрашиваю себя, не перебарщиваете ли вы… как бы сказать… с этим ужасно чуждым русскому обществу вашим идеалом… идеалом джентльмена?..»

Я помню, что был ужасно задет, оскорблен, разоблачен, как беззащитный молодой человек перед старой женщиной, разглядевшей его тайную оборону и с беспощадной дружеской иронией высказавшей это. Мгновение я думал, как на это реагировать, и с улыбкой ответил:

– Ванда Авраамовна, решения арбитража тем более убедительны, чем больше арбитров заинтересовано в справедливости… – И я позвал тебя из соседней комнаты, где ты что-то наигрывала на рояле: – Екатерина Николаевна, можно попросить вас нам немного помочь?

Я даже еще нс знал, что скажу дальше. Я должен был быть совсем вне себя, чтобы так опрометчиво поступить. Очевидно, меня толкало все то же очарование прыжка в неизвестность, которое мне почти всегда удавалось обуздывать… Ты вошла в комнату. Позвав тебя, я встал и двинулся к смежной двери тебе навстречу. Ты вопросительно смотрела на меня. Я сказал:

– Екатерина Николаевна, ваша мама полагает, что я перебарщиваю со своим, как она выразилась, джентльменством. Скажите, вы тоже так считаете? Если и вы такого мнения, то я должен исправиться.

Кати… а помнишь, что ты сделала? Я опасался, что ты покраснеешь, смутишься, начнешь ежиться. Тем более что я слышал, как твоя мама за моей спиной пробормотала:

– Федор Федорович, разве так можно…

Но ты не покраснела. Ты слегка побледнела и взглянула мне в глаза. И твоя красивая оттопыренная нижняя губка чуть-чуть дрожала. Но ты сказала совершенно естественно:

– Да-да. Вы могли бы исправиться. Вы все равно остались бы джентльменом.

Кати… девять мужчин из десяти на моем месте после такого неловкого мгновения отступились бы. Они воспользовались бы свободой, во имя сохранения которой они несколько лет играли в эту дистанционную игру, А я решил, что в случае такой полной откровенности (видишь, Кати, какое фатальное значение имела для нас откровенность!), в случае такой большой любезности со стороны спускающегося с башни не следует идущему из подвала отступать в сторону, он может остаться на месте и посмотреть, с кем же он имеет дело. Так я и поступил и разрешил себе присмотреться к тебе. И только тогда, Кати, только тогда я в тебя влюбился. В твое живое остроумие, в твой независимый практический ум. И в твою фигуру. А почему бы не влюбиться? В неожиданный контраст между твоей стройностью и громоздкостью. Я давно понял, что ты носишь платья с турнюрами почти без волосяных подкладок на ягодицах, потому что они тебе не требуются. Мне стало смешно и показалось, что это прямо как выигрыш в тайную лотерею. И сладко было, конечно, слышать, что ты мне говорила, став со мной откровенной: что ты с первого взгляда влюбилась в меня… Но послушай, Кати… боже мой, скажи мне (смотри, мне хочется положить руку тебе на колено, а я не могу, и рука и все тело будто из глины, полной железных гвоздей), скажи мне: может, и ты так же тридцать пять лет лгала мне, как и я тебе, – что ты влюбилась в меня с первого взгляда?.. Нет-нет-нет… И кроме того… это ведь уже не имеет никакого значения? Если теперь, начиная с этой деревни Пунапарги, мы будем говорить друг другу правду…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю