332 500 произведений, 24 800 авторов.

Электронная библиотека книг » Яан Кросс » Раквереский роман. Уход профессора Мартенса
(Романы)
» Текст книги (страница 38)

Раквереский роман. Уход профессора Мартенса (Романы)
  • Текст добавлен: 5 ноября 2017, 00:30

Текст книги "Раквереский роман. Уход профессора Мартенса
(Романы)
"


Автор книги: Яан Кросс






сообщить о нарушении

Текущая страница: 38 (всего у книги 42 страниц)

Но своим беспокойным студентам – революционно настроенным русским мальчикам, воинственным народникам, таким, в которых сквозь табачную и казарменную вонь, пропитавшую их поношенные шинели, чувствовалось, что они ощущали свою страну (как это было в конце концов высказано в каких-то, кажется, большевистских листовках), ощущали свою страну как тюрьму народов, – этим русским мальчикам и полякам, евреям, латышам, кавказцам я не раз выкладывал свое эстонское происхождение косвенно или даже напрямик. Не ради пошлой, недопустимой для профессора солидарности с ними. И не для того, чтобы дешево заслужить их симпатию. Так я, во всяком случае, надеюсь. А просто для того, чтобы расширить возможности взаимопонимания. Кати, скажи, ты меня понимаешь? И веришь мне? Или ты все же считаешь, что мое откровенничание со студентами (намеки на то, что мой брат Хенрих – сапожник, и ссылки на профессии мельников, корчмарей, кузнецов в моем роду и на его крестьянские корни), – Кати, во имя нашей полной откровенности: неужели ты все-таки считаешь, что на самом-то деле за всем этим – на фоне студенческих беспорядков девяностых годов и смятения чувств пятого года – кроется всего-навсего стремление добиться дешевой популярности?

Я не знаю, не знаю. Верши же надо мной суд. Ибо знаю одно: и твое осуждение – для меня защита.

26

Пухх-пухх – пухх-пухх – пухх-пухх…

Кати, послушай, это вовсе не наш узкоколейный поезд, который сейчас выезжает с последней станции в Валга. Нет. Это пароход.

Это американский военный корабль, на котором мы приехали из Нью-Йорка в Портсмут и который сейчас, давая задний ход, начинает пришвартовываться. И я знаю, почему мне это вдруг вспоминается: потому что я хочу сделать еще одно признание.

После моих фиаско с Нобелевской премией участие в портсмутских переговорах – мой самый большой триумф. Правда, не на интернациональной арене. Считается, что его принесло мне мое участие в гаагских конференциях. Но в сознании России мирный договор, заключенный с Японией, сейчас приобретает все большее значение. И мои усилия для заключения его многие считают самым существенным из всего, что мною сделано. Все хоть сколько-нибудь посвященные в суть дела люди верят этому. Разумеется. Да хотя бы наш собственный мальчик. Наш Николь с напомаженными усами. Да-да. Своим уклончивым превосходством, за которым кроется комплекс неполноценности, он мстит мне изо дня в день. Хорошо, предположим, я догадываюсь, за что. При этом он, возможно, считает меня первоклассным специалистом, но уже во всяком случае надоедливым мудрствующим педантом, который оказал России в последние годы единственную важную услугу: Портсмутский договор. И я признаюсь: моя, ну, скажем, нетерпимость (чтобы не сказать неприязнь) к нему за это его невежество только еще глубже.

Кати, ты ведь помнишь, что сперва главой нашей мирной делегации был назначен Муравьев. Через Ламсдорфа он пригласил меня. Ты знаешь, что я хотел отказаться. Прежде всего, я не хотел оставлять тебя одну на два месяца в это чреватое взрывами время. Во-вторых, переговоры казались мне безнадежными: зачем победившей Японии акцептировать нашу несговорчивость побежденного? В-третьих, Муравьев взял в свою группу Розена. Патологическая нетерпимость этого прибалтийского барона ко мне была мне известна. Но его положение – наш посол у Рузвельта – не давало возможности отстранить его. Так что я хотел отказаться. Я даже отказался. Ты это знаешь. И только потому, что Ламсдорф специально вызвал меня к себе и заговорил о моем чувстве долга перед отечеством, я решил уступить и поехать. Но я поставил Ламсдорфу условие: я поеду только в том случае, если буду присутствовать на переговорах как полномочный делегат. Я не согласен ехать в качестве малозначащего эксперта, сидящего за дверью суда немой фигурой, которую зовут для дачи показаний и отсылают обратно. Почему я это условие поставил? Кати, признаюсь, – не только из-за беспокойства, что, не имея моего опыта, они могут зафиксировать что-нибудь менее благоприятное для России, чем в моем присутствии. Не только поэтому. Но и, может быть, это было главное, потому что я претендовал быть на равном положении с Розеном. Понимаешь – в этой важной государственной акции быть формально наравне с этим немецким бароном, этим надменным господином, потомственным дипломатом из рода генералов и адмиралов. Ибо, по существу, по своим знаниям и опыту я на голову выше его. Формальное равенство – его и мое – как полномочных членов делегации – обеспечило бы мне полный перевес над ним. Кати, по-видимому, – время от времени в каких-то ситуациях – я оказывался человеком, ну… не крупного масштаба. Ибо, как это ни странно, признание моего равенства с Розеном имело для меня решающее значение. Я знаю, я вижу: ты улыбаешься иронически и снисходительно. Я слышу, как ты шепчешь: «Фред, на самом деле ведь это различие – мелочь…» Но Ламсдорф тотчас же согласился с моим требованием:

– Разумеется, Федор Федорович. Все это будет в инструкции, направляемой Муравьеву.

Мелочно это или нет, но в ответ на это я сказал Ламсдорфу:

– В таком случае, господин граф, я поеду и сделаю, что смогу.

Но тут Муравьев сказался больным. Он пошел к Ники и выклянчил себе освобождение. Ты знаешь. Нервы, желудок, сердце, подагра. По отдельности и все вместе. На самом деле он испугался ответственности. И напуганный человек, конечно, не годился для того, чтобы мериться силами с японцами. И Ламсдорф выпросил у Ники разрешение назначить вместо него Витте. Несмотря на мое критическое отношение к Витте, в данном случае из всех возможных это был лучший выбор. Для интересов России муравьевские боли в животе и других местах оказались крайне своевременны. И Витте взял на плечи это трудное дело из тех же побуждений, что и я: из патриотического чувства долга. Апатично, стоически, более или менее понимая безнадежность задачи, в какой-то мере и из тщеславия, конечно, но прежде всего из чувства долга перед отечеством. Которое у нас с ним, соответственно различию наших характеров, по-моему, в какой-то мере различалось: у меня это чувство более спортивное, более игровое, азартное, у него оно тяжелее, серьезнее – священно-бычье, сказал бы я без малейшего пренебрежения.

Витте принял муравьевскую команду без изменений. И мы поехали. Из Петербурга в Париж, из Парижа в Шербург и оттуда в Нью-Йорк. Я же рассказывал тебе об этом. Даже подробно. Только об одном, самом унизительном, я умолчал. На военном корабле нас отвезли в Эстербейс, где президент принял нас на своей яхте. Там, в его присутствии, за обедом мы впервые встретились с Комуро и другими японцами. Я говорил тебе: за столом во время речи Рузвельта я следил за каменными лицами японцев и представлял себе, какие безумные трудности нам предстоят. А Витте (за глаза называвший меня ограниченным человеком!) шепнул мне: «Больше всего меня беспокоит, что Рузвельт может поднять бокал за здоровье микадо раньше, чем за здоровье нашего царя…» Смешно… Рузвельт просто приветствовал обоих императоров, мирные послы которых сейчас, к великому облегчению человечества et cetera… Оттуда нас повезли на военных кораблях – нас на одном, японцев на другом – дальше в Портсмут. Только Витте сошел на берег и поехал поездом. Потому что он не выносил морских путешествий. Что, по-моему, было довольно неловко. Однако пустяк, конечно. А потом мы оказались у причала этого скучного, маленького Портсмута, сошли на сушу и сквозь сорочью стаю журналистов и стадо любопытных протиснулись к ожидающим нас автомобилям. Вместе с секретарями и вспомогательными сотрудниками министерства иностранных дел нас было около дюжины. Плансон, Шипов, Ермолов и другие. Розен, ехавший из Вашингтона, присоединился к нам в Нью-Йорке. Должен сказать, по отношению ко мне он вел себя безупречно. За два-три года, проведенные в Вашингтоне, его баронская жесткость окрасилась американской жовиальностью, и это сообщало его лошадиному лицу с серебристыми бакенбардами совсем неожиданную чересполосицу: одна, накрахмаленная полоса подчеркивала – bäi-uns-in-dem-Zimnöi[165]165
  У-нас-в-Зимнем (нем.).


[Закрыть]
, а вторая почти дядисэмовское – how-do-you-do[166]166
  Здравствуйте! Как поживаете? (англ.).


[Закрыть]
. Разумеется, несмотря на его любезность, я держался по отношению к нему сдержанно. Потому что мне было известно, как он ко мне относился до этого и что он позволял себе говорить про меня в своем кругу: «Мартенс? Эта так называемая живая энциклопедия? Он же просто собиратель фактологических мошек! Шелковая нить его аргументов никогда не имеет конца. Сын сапожника или портного. Международный кочующий портной. Der weltberühmte Konflikthosen flicker[167]167
  Всему миру известный штопальщик конфликтных штанов (нем.).


[Закрыть]
. Xa-ха-ха-хаа. Во всех европейских странах он выторговал себе все ордена третьей степени и теперь воображает, что он и есть авторитет…»

Так что мы с господином Розеном, улыбаясь друг другу, шли сквозь толпу и согласно обменивались остротами по поводу толпы журналистов, которые нас окружили в мгновение ока. Эти деятели ни в одной другой стране не бывают так назойливы, как там. Я испытал это уже раньше. Я имел с ними дело во время первой моей поездки в Америку, несколько раньше, когда я ездил представлять Петербургский университет на стопятидесятилетием юбилее Уэльского университета. А теперь они были еще более назойливы. В руках, на коленях, в зубах карандаши и блокноты, через плечо на ремнях фотокамеры, чьи растопыренные штативы путаются у всех под ногами, – они продолжали нас атаковать, когда мы уже сидели в автомобилях. Я сказал Розену:

– Вам не кажется, Роберт Робертович, что на нас напал целиком весь цех полковника Дайвера.

Но по неопределенному киванию и неуверенной улыбке барона было ясно видно, что диккенсовского «Чезлвита» он не читал.

Мы поехали в отель «Вентворт» и расположились там. Пошловатый новоанглийский шик. Серый мрамор, красный плюш, дубовые балки, шлифованное стекло. И, несмотря на близость моря, ужасающая жара середины лета.

Вечером в казино состоялся ужин. В честь русской делегации. Тот самый, о котором я уже здесь, в поезде, вспоминал. Со странными намеками на мою Нобелевскую. Щекочущее и в то же время унизительное чувство. В тот же день прибыли и японцы. Конечно, американцы и в их честь дали обед. На следующее утро в каком-то хозяйственном здании военно-морского флота должны были начаться встречи делегаций. В больших открытых автомобилях нас привезли на место. Мы с Розеном ехали в одном.

– Доброе утро, Роберт Робертович. Надеюсь, вы хорошо отдохнули?

– A-а, Федор Федорович, доброе утро. Более или менее. А вы? Сухой ли порох в пороховницах?

– Я надеюсь, я надеюсь. Несмотря на испарину.

Мы вышли из автомобилей. Перед входом в здание, где должны были происходить переговоры, стояли школьники с флагами. Американские флаги, русские. Ну да, и японские. Мы вошли вовнутрь. Витте, Розен, я и остальные. Мы подошли к дверям зала заседаний. Там нас встречали американцы. Мы стояли, переговаривались, здоровались. Сквозь открытые двери маленького зала виднелась дверь в противоположной стене и около нее Комура с его свитой. Тут возле наших дверей возникло какое-то замешательство, какая-то задержка. Несколько американцев быстро шли через зал от японцев навстречу Витте. Казалось, что-то было не так.

Мне трудно сказать, действительно ли то предчувствие, которое, я даже не знаю, то ли долго во мне вызревало, то ли всплыло в моем сознании мгновенно, на самом деле в нем всплыло. Позже мне казалось, что мгновение на пороге зала переговоров в Портсмуте было одним из тех мгновений par excellence[168]168
  Здесь: исключительных (франц.).


[Закрыть]
в моей жизни – одним из тех, когда никто и ничто еще не открыло передо мной и не дало мне понять фатальности обстоятельств, но я уже чувствую, иногда в течение нескольких дней, иногда за миг до прояснения вопроса, что в воздухе повисло что-то тяжкое и сложное, касающееся непосредственно меня.

И действительно, самым нелепым и непосредственным образом это относилось ко мне. Среди всех этих влиятельных господ – суетящихся, обремененных портфелями, несмотря на жару в крахмальных воротничках и поэтому тем сильнее обливающихся потом, – это касалось именно меня.

Витте, как само собой разумеющееся шедший первым, дойдя до двери, вернулся обратно и подошел ко мне. Он взглянул мне в глаза, потом – в сторону. Его широкое бледное лицо пошло красными пятнами. Настолько он все же был взволнован:

– Простите, Федор Федорович, произошло недоразумение. Японцы говорят, что в представленном им списке русской делегации ваша фамилия не значится. Мне сейчас показали этот список. Он кажется аутентичным. Но вашей фамилии там действительно нет. Признаюсь, я не понимаю, как это могло случиться. Теперь они отказывают вам в разрешении участвовать в переговорах. Не знаю, как мне быть.

Когда я отвечал ему, я сам услышал, как глухо от удивления звучит мой голос. Меня неожиданно, совершенно неожиданно сбили с ног, но, пока он объяснял, я успел подняться. Я сказал:

– Сергей Юльевич, вы глава делегации. Вам решать, чего в данной ситуации требует достоинство России. Полагаю, что из этого должно исходить ваше решение.

Признаюсь: в тот момент я не знал – и до сих пор не знаю, – в какой мере своим ответом о достоинстве России я имел в виду собственное достоинство. Но, во всяком случае, не только свое!

Я не мог ему сказать:

– Сергей Юльевич, как это вы не знаете, как вам поступить?! Вам надлежит объявить, что Россия сама назначает своих делегатов. Вы должны сказать, что, если японцы требуют, мы представим им новый список, в котором будет значиться моя фамилия, как она должна была значиться там с самого начала. Вы должны сказать, что состав делегации определяет не случайный переписчик – или фальсификатор! – а русский царь, назначающий людей в свою делегацию.

Я не мог этого сказать, поскольку спор шел обо мне самом. Если бы речь шла о ком угодно другом, я немедленно ответил бы именно так. И в том случае – да-да-да! – и в том случае, если бы предметом спора оказался Розен. Несомненно. (Кати, Кати, иди сюда! Подойди ко мне. Скажи: ты веришь мне, что по поводу любого другого человека я сказал бы именно так?! И по поводу Розена тоже? Кати?)

Но Розен, пахнущий гаванской сигарой, улыбающийся лошадиными зубами, подошел в эту минуту к нам и сказал:

– Сергей Юльевич, Федор Федорович, господа, если для восстановления прав Федора Федоровича мы будем требовать отсрочки переговоров, обстановка может осложниться. Нам известно, насколько на острие ножа висело прибытие японцев сюда, насколько хрупка вся ситуация. Федор Федорович сам лучше всех это понимает, – и он с улыбкой посмотрел мне в глаза. – Федор Федорович, при вашей прозорливости и вашем патриотизме…

Кати, ты представляешь себе, эта свинья голубых кровей внушала Витте необходимость просто принести меня в жертву этому идиотскому обстоятельству! И мне самому – во имя отечества – согласиться на эту жертву… При этом я с первой секунды подозревал, что каким-то образом (до сих пор не знаю каким) именно он, именно Розен, скрывался за этой жалкой интригой. Что же мне оставалось делать?! Я видел по их лицам: все они – Шишов, Ермолов, Плансон, – все понимали, что упомянутая Розеном опасность существовала. Я сам понимал – и понимал лучше их всех, – насколько она была сильна. Но все же они должны были бы защитить члена своей делегации. Я посмотрел на них и на Витте. И сказал:

– Сергей Юльевич – глава делегации, и он решает, что в данном случае требуют, диктуют интересы России. – И добавил: – Некоторый риск и соблюдение нашего достоинства или…

– Федор Федорович, – Витте опять посмотрел мне в глаза, потом себе под ноги, – я благодарю вас…

Я не сразу понял, за что он меня благодарит, но он продолжал:

– …за вашу готовность поставить интересы России выше личного оскорбления.

Значит, он поступился мною.

– Я вынужден просить вас не присутствовать на сегодняшнем открытии переговоров. Как это мне ни неловко. Я выясню – после заседания, сегодня, завтра, как это могло получиться. Не беспокойтесь. Мы восстановим ваши права. И как наш самый компетентный консультант вы в любом случае окажете нам услуги. Благодарю вас еще раз. А сейчас нам нужно идти. Васильченко, – это был помощник его секретаря, – распорядитесь, чтобы автомобиль отвез Федора Федоровича в гостиницу.

Кати, я всегда говорил тебе и всем другим, что Витте относился и относится ко мне хорошо. Признаюсь: это ложь. Он был со мной всегда безупречно вежлив, это правда. По существу же, основной тон его отношения – подозрительная нетерпимость. Нетерпимость топорного политика, недоучившегося практика по отношению к специалисту, знаний которого он побаивается и в лояльности которого ощущает неуловимое превосходство. Мои утверждения о его хорошем отношении ко мне не что иное, – Кати, во имя нашей полной откровенности, – не что иное, как мои жалкие потуги, жалкие, льстивые, страусовые потуги обиженного властями человека переложить вину за обиду с плеч представителей высшей власти на другие, понимаешь. Мы постоянно так поступаем. Просто для того, чтобы можно было презирать за несправедливость лиц менее значительных и сохранить веру в справедливость и благородство более могущественных. Или, по крайней мере, возможность делать вид, что мы в это верим.

Я поехал обратно в гостиницу. Вошел в своей номер, подставил затылок под кран над мраморной раковиной и почти забыл, что голова под холодной струей. Но вода не смыла отвратительной проблемы. Я нетерпеливо махнул полотенцем по мокрым волосам, остановился посередине комнаты и почувствовал, что беспощадный паровой молот вопросов бьет меня со скоростью ударов сердца: что произошло?! как это случилось? что мне делать?

Это была правда: произошло скандальное удаление меня с переговоров. Точнее говоря, меня вышвырнули оттуда. Кати, это и была та часть моей поездки в Портсмут, о которой я до сих пор никому не сказал ни слова. По многим обстоятельствам (и о них ты должна услышать) замолчать это было достаточно легко. Мое отстранение произошло без ведома Витте. В это я верю до сих пор. Но оно произошло благодаря его пассивности. Каким образом, от кого это исходило, мне до сих пор не ясно. Неясным, видимо, и останется. Может быть, все началось с того, что Ламсдорф меня просто обманул. Может быть, господин граф и министр иностранных дел солгал мне, что я еду как полноправный делегат, на деле же вписал меня всего-навсего консультантом в хвосте делегации. Подобное начальничье мошенничество у нас в отечестве в порядке вещей. А может быть, в основу легла ошибка машинистки. И невнимательность Витте, подписавшего неверный список. Ибо когда у нас в стране бывают внимательны и точны? И японцы, разумеется, использовали нашу небрежность, чтобы устранить меня. Это понятно, у них было полное основание полагать: если они удалят меня из-за стола переговоров, то им будет легче защищать свои требования. Ведь в Японии мое имя более известно, чем во многих других местах. Потому что мое «Международное право цивилизованных народов» уже в восемьдесят девятом году было переведено на японский язык. Среднее поколение их юристов черпало из него основы своих знаний. И разумеется, Розен в свою очередь использовал протест японцев для интриги против меня: апеллируя к интересам России и моим патриотическим чувствам. И Витте допустил это.

Кати, я никогда тебе не говорил: я был в отчаянии. Мне стыдно вспоминать, до какой степени я был в отчаянии. Потому что я представляю себе, я в и ж у, как ты, улыбаясь и мысленно покачивая головой, меня утешаешь: «Фред, неужели ты считаешь, что это действительно достойно твоего отчаяния?! При твоем опыте среди интриг, с которыми ты сталкиваешься?!» Разумеется, ты права. Теперь я это понимаю. Я же говорю, мне стыдно за свое отчаяние. Но тогда я действительно был в отчаянии. Я знал упорство японцев и нашу непоследовательность в защите своих людей. И, словно наслаждаясь броском в безнадежность, я убеждал себя, что заверения и обещания Витте все выяснить и восстановить мои права – пустые или, во всяком случае, бесполезные слова. И, следовательно, все время, пока будет длиться конференция, мне придется просидеть в отеле. И самое большее, что, быть может, выпадет на мою долю, это несколько консультаций с Витте, когда вечером, после утомительных дневных переговоров, он вспомнит о моем существовании и соизволит пригласить меня в свои апартаменты, чтобы попросить совета…

Именно такое идиотское положение возникло с первых дней и удручающе длилось две недели. Плюс еще одно обстоятельство, отвратительность которого я сперва не мог себе представить: моя фатальная известность в этом маленьком городке, наводненном в связи с конференцией журналистами…

Я приехал в отель. Часа через два первая подавленность от удара прошла. Я начал питать надежду, правда, сопровождаемую глубоким сомнением, что Витте все же как-то изменит мое смехотворное положение. Я пошел в буфет, заказал чашку кофе и воду со льдом. И немедленно на меня насело четыре или пять полковников Дайверов. Не знаю, из нью-йоркского, вашингтонского или портсмутского «Скандалиста».

– Мистер Мартенс, коротенькое интервью! Разве переговоры еще не начались? Уже идут? А почему вы не принимаете в них участия? Мы слышали, что японцы вас отклонили? (Значит, слух об этом уже распространился!) Но ведь это неслыханно! Объясните, пожалуйста, почему ваш мистер Витте это допустил? И что вы по этому поводу скажете? Ничего? А что вас больше всего поразило в Соединенных Штатах? Ничто?! Very good! Как вы сказали? Ах, есть одна вещь, которая могла бы вас удивить, если бы вы с ней здесь столкнулись? А что же это? Тактичность журналистов?! Хо-хо-хо-хо! A really marvellous answer![169]169
  Действительно великолепный ответ! (англ.)


[Закрыть]
Однако вы, будучи русским… Ах, вы не русский? Значит, вы, как немец, не правда ли… Ах, вы не немец? Кто же вы? Как? Эскимос? Нет? Эстонец? Кто это такие?

Я убежал из буфета и пошел бродить по городу. В ужасном влажном зное, под раскаленным солнцем я гулял по прибрежным аллеям. Четыре или пять раз ко мне подходили очередные журналисты. Я говорил, что не буду отвечать на вопросы, и сбежал обратно в отель: рубашка прилипла к телу, пиджак на спине промок, в глазах резь, голова тупая, – наверно, я был близок к солнечному удару. В вестибюле торчали пять или шесть газетчиков с фотографическими аппаратами. Я велел портье сказать, что никого не приму, и заперся у себя в номере.

И такое положение продолжалось больше недели. Как я и предполагал, в напряженности переговоров Витте совершенно забыл о моем деле. О ходе переговоров я не знал ничего, за исключением того, что печаталось в газетах. Невероятно, но так это было. А в газетах можно было прочесть самые противоречивые сведения. Переговоры, естественно, происходили за закрытыми дверьми, и пресса узнавала из «хорошо информированных источников» то, что она желала узнать. Как всегда. Республиканские газеты, то есть газеты партии президента, писали, что на переговорах, благодаря личной моральной поддержке президента, достигнуты большие успехи. Демократические газеты заверяли, что форсированные президентом переговоры были заранее обречены на провал и день ото дня все больше проваливаются. И практически я действительно знал не намного больше, хотя я был или должен был быть членом одной из делегаций… Потому что поверь, Кати, моя собственная делегация вдруг перестала мне что-либо говорить. Кати, их совместное предательство было в моем положении самым удручающим.

Конечно, для бесед со мной у них не было много возможностей. Утренний завтрак сервировали каждому в номере. В девять они собирались перед отелем, где уже ожидали автомобили. Мое достоинство не позволяло мне бежать к лестнице, расспрашивать их о последних новостях. Особенно после того, как однажды утром я столкнулся на лестнице с весьма сдержанным отношением Плансона и даже Васильченко.

– Господа, какие вопросы вы рассматриваете сегодня?

– Ах, Федор Федорович, по-видимому, различные… Но, к сожалению, у нас нет сейчас времени – вы же понимаете…

Им действительно было некогда. Они сразу же уехали в своих автомобилях. Но все-таки было очевидно, что им, посвященным, доставляло удовольствие не посвящать в дела отвергнутого. Так что по утрам я держался от них подальше. Ужинала делегация в маленьком зале отеля за общим столом. Только Витте не принимал в нем участия. Он будто бы страдал хронической мигренью и заказывал ужин к себе в апартаменты. Случалось, он ужинал там вместе с Розеном. Явно для совместного обсуждения каких-то вопросов. И я раздумывал, не заказывать ли и мне ужин к себе в номер. Чтобы освободиться от тягостного сидения за общим столом. Ибо во время этих совместных трапез было трудно найти верный тон. Все же я решил в них участвовать. Будто ровно ничего не произошло. Сказать свободно, мимоходом о своем устранении как о мелкой и ловкой интриге японцев, которая могла бы обрадовать их тайных друзей, если бы таковые среди нас нашлись. И улыбаться при этом господину Розену. Все так же свободно, так же мельком. Воздерживаться от вопросов. Но не абсолютно, а именно в такой мере, чтобы невозможно было определить, воздерживаюсь я или у меня нет такого намерения… Кати, признаюсь: найти верный тон было трудно, еще труднее сохранить его. И я до сих пор не знаю, в каком соотношении в мотивах моего сидения за столом находились две причины: соображение, что спокойное, все игнорирующее присутствие является признаком невозмутимого демократического превосходства, и детское, ревнивое, лихорадочное любопытство узнать что-нибудь о ходе переговоров из бесед между делегатами без унизительных вопросов с моей стороны.

Именно без унизительных расспросов. Потому что я сразу же заметил явный заговор, ну, не абсолютного, но сознательного и выборочного молчания. Мои дорогие коллеги избегали в моем присутствии говорить об essentialis[170]170
  Существенное, относящееся к сущности (лат.).


[Закрыть]
переговоров. Это было скандально. Но это была правда. И через неделю иные американцы говорили мне за стаканом виски: среди моих коллег шли разговоры, будто бы из Петербурга получена телеграмма с распоряжением держать меня подальше от подробностей переговоров… Не знаю, кому принадлежала эта наглая выдумка. Возможно, была пущена в ход какими-нибудь прояпонски настроенными американцами. Во всяком случае, кое-кто из моих коллег, даже многие мои коллеги вели себя так, будто подобное распоряжение существовало и, молча улыбаясь, они его выполняют с лояльностью старательных чиновников, которую мне следует понимать и признавать.

Кати, ничего более ужасного я никогда в жизни не испытывал!

Дважды Витте по вечерам приглашал меня к себе. Он угощал меня сигарой. Помню, я взвешивал: взять ее как знак своей расположенности и готовности к совместной работе или отказаться (поскольку я уже давно бросил курить), и я от сигары отказался. Он закрыл коробку с сигарами и апатичным от усталости голосом стал жаловаться на крайнюю несговорчивость японцев. И потребовал от меня аргументов, политических, юридических, исторических аргументов, которыми мы могли бы в случае возможного при соответствующих условиях мирного договора мотивировать свое несогласие с требованиями японцев выдать им русские военные корабли, укрывшиеся в нейтральных гаванях.

Я отказался от сигары Витте, но это не было знаком отказа от совместной работы. Само собой понятно, я ответил ему совершенно лояльно и очень сосредоточенно. Десять минут я говорил о своей точке зрения на общую тактику обращения с Японией. Он слушал меня и сопел, иногда в уголках его глаз мелькало согласие. Потом я перечислил ему всевозможные аргументы: нормы военно-морского права, которые можно было бы истолковать как обоснование для нашего отказа, слабые места возможности противоположного истолкования, точки зрения теоретиков, подходящие казусы в других соглашениях и в практике Гаагского арбитража. Я исчерпал все, что в этом вопросе можно было бы использовать, и изложил ему в простой и обобщенной системе. Слушая мои пояснения, он делал пометки в блокноте. Когда я закончил, он выпятил нижнюю губу, подумал и заговорил (и я надеялся, что ну вот сейчас он все-таки заведет разговор о моем дурацком положении):

– Федор Федорович, ваше объяснение дает мне некоторую надежду. Больше я вас сейчас не задерживаю.

Кати, ты понимаешь, гордость не позволила мне самому затронуть мой вопрос. И еще мне казалось, что рядом с его проблемой моя, ну, непропорциональна, что ли. Во всяком случае, в тот момент, когда я желал ему спокойной ночи, вместо того чтобы начать разговор о себе.

После страшно длинной, убийственно знойной недели стыда и унижения Витте снова позвал меня к себе. На этот раз ему нужны были аргументы, чтобы не соглашаться на требуемые Японией контрибуции. Он получил от меня и эти аргументы. Кончив делать пометки, он сказал, что в вопросе о выдаче кораблей со стороны японцев действительно заметны признаки уступок, поблагодарил меня за разъяснение по поводу контрибуции и пожелал мне спокойной ночи. Опять я не смог превозмочь себя и коснуться своего статуса. Опять я объяснил себе его необъяснимое, нечеловеческое молчание по этому вопросу усталостью, перенапряжением, сосредоточенностью на слишком важных вопросах. Однако на следующий день сосуд моего долготерпения лопнул.

Утром я опять смотрел из окна своего номера на клубы дыма отъезжавших с делегацией автомобилей, а днем промучился, потея от отвратительной духоты и избегая наседавших журналистов. Потому что интерес газетных негров ко мне за неделю нисколько не улегся. Они знали, что я был the outcast one[171]171
  Пария (англ.).


[Закрыть]
, и уже поэтому пытались выжать из меня сенсационные заявления. И вдруг подавленность от разочарования, усталости, от моей смехотворности и абсурдной ненужности сплавилась в такой тошнотворный комок, что я уже не мог с этим справиться. Кати, может быть, я все-таки надеялся – да, должно быть, внутренне я надеялся, что смогу тем самым напомнить Витте, насколько смехотворно мое положение, не знаю… Часов в пять, когда делегаты возвратились в отель, я пошел в апартаменты главы делегации:

– Сергей Юльевич, мне кажется, что здесь я не могу оказать России никаких услуг. Прошу у вас разрешения уехать. Вернуться домой.

Он посмотрел на меня отсутствующим взглядом:

– Наверно, вы правы. Возвращайтесь.

Кати, не скрою, я был окончательно убит. Я побросал вещи в чемодан, впервые в жизни побросал вещи в чемодан, заказал железнодорожный билет до Нью-Йорка и через отель «Шербург» на пароход.

Потом сел за стол и написал письмо Платону Львовичу. Не тебе, Кати, а ему. Тебе я писал из Портсмута, ты помнишь, о том, что у нас много работы, что мы надеемся справиться с нашей задачей и что, несмотря на сильную жару, я чувствую себя превосходно. Кати, я скрыл от тебя свое унижение. С самого начала. Чтобы избавить тебя от беспокойства, И потому, и потому. Но главным образом просто из-за того, что мне стыдно было признаться в своем унижении. Я излил душу Платону Львовичу и написал обо всем. Выложил всю свою горечь. Кати, сейчас мне стыдно и за нее. Да-а, я швырнул ботинки в угол, со злостью сорвал с себя рубашку, накинул на голые плечи мокрое полотенце и в номере отеля «Вентворт» написал обо всем Платону Львовичу: что мое положение смешно и ужасно, что мое положение на самом деле уже давно, все время смешно и ужасно, что вечное подозрение, неблагодарность, небрежение убивают меня. Ну, я не писал этого, наслаждаясь самобичеванием в духе Достоевского, копаясь в своей душевной боли, но все же с беспощадностью, до которой я никогда прежде не доходил. Что теперь с меня хватит. Я написал: «Теперь я уезжаю отсюда в Петербург, поставлю на всем крест и до первого января покину Россию. Где угодно в Европе я найду для себя более достойное применение, чем у нас».


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю