Текст книги "Неруда"
Автор книги: Володя Тейтельбойм
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 21 (всего у книги 52 страниц)
Итак, столкнулись две поэзии, две эстетические концепции, две личности. И, если на то пошло, два континента. Но даже самые проницательные умы не сразу осознали, сколь серьезно значение последнего аспекта. А ведь именно к нему восходят те изменения во взглядах на нерудовскую поэзию, что произошли со временем у Хуана Рамона Хименеса, тот сенсационный переворот, поворот, назовем его так, в его полемике с Нерудой, которая так долго лила воду на мельницу врагов чилийского поэта.
Автор «Далеких садов» пересматривает свои позиции в «Письме к Пабло Неруде», опубликованном 17 января 1942 года в пуэрто-риканском журнале «Реперторио американо». Вот этот необычайно ценный документ:
«Мое длительное пребывание в южных странах Америки помогло мне по-иному воспринять многое в Америке и в самой Испании.
(Я уже писал об этом в журнале „Универсидад де ла Гавана“).
В том числе и вашу поэзию. Теперь мне ясно, что вы, двигаясь ощупью, с безудержной щедростью выражаете истинное в испаноамериканской поэзии с ее всеохватной революцией, с ее постоянным переплетением жизни и смерти, которое существует на этом континенте. Грустно, что на большей части Испанской Америки получила распространение именно такая поэзия! Мне не дано понять ее сердцем, как вам, по вашим словам, не дано понять сердцем Европу. Но так или иначе она, эта поэзия, „есть!“. Хаотическое нагромождение всегда предшествует строгому порядку и определенной совершенности, законченности. Доисторическое – историческому. Бурлящая плотная тьма – силе ослепительного света. Вы – до отсчета времени, предшествующий, доисторический, кипящий, клокочущий, густой, непроглядный, мрачный. Прежде Испания была „моей лицевой стороной“, а Испанская Америка – „изнанкой“. Каждый раз, когда я оказывался посредине Атлантического океана, я как бы раздваивался. Нет, не скажу, что теперь не Испания, а Испанская Америка моя лицевая сторона. Просто появились у меня две „лицевые стороны“ и две „изнаночные“, совершенно иные, несопоставимые с прежними и друг с другом.Так где, для кого и в чем есть истина? Прежде всего – поэтическая истина?
В моей книге „Модернизм“, над которой я уже начал работать, я хочу предложить свое рассмотрение этой серьезной проблемы…»
Итак, Хуан Рамон видит в Неруде, поэте Испанской Америки (что пребывает в периоде становления), подлинного выразителя ее доисторического, довременного бурления. И если прежде мир Американского континента был «изнанкой» Хуана Рамона, то теперь он признает право на существование «двух изнанок» сразу.
Хуан Рамон сказал это, потому что сумел почувствовать до конца, принять как правомочное, закономерное явление в контексте лавинной стихии континента все, что сделало Неруду поэтом теллурическим, если не «предшествующим генезису». Или уж поэтом, возникшим на третий день сотворения мира.
Чилийский поэт не оставил без внимания столь решительную перемену во взглядах на поэзию у Хуана Рамона Хименеса. Эта перемена обрадовала его. И он решил сказать об этом в письме, сказать как бы исподволь, не впрямую, но чтобы все прояснилось само по себе. Письмо Неруды, тяжело переживавшего гибель Мигеля Эрнандеса, пронизано печалью.
«Мехико, Д. Ф. 15 октября 1942 года.
Сеньору Хуану Рамону Хименесу.
Майами.
Мой глубокоуважаемый друг!
До сих пор я не имел возможности ответить на ваше открытое письмо из-за тысячи разных вещей, которые вклиниваются в мою повседневную работу. Но прежде чем приступить к обстоятельному ответу, хочу сказать, что Ваши слова, Ваша искренность глубоко взволновали меня. Я всегда восхищался Вашим творчеством, а теперь мое восхищение возросло.
Пишу Вам в связи с чрезвычайно прискорбным событием. Прилагаю копию частного письма из Чилийского посольства в Мадриде с сообщением о смерти нашего Мигеля Эрнандеса. К бесчисленным и жестоким убийствам прибавилось еще одно. Но никогда, пожалуй, мне не было так горько, так тяжко, как теперь. И для Вас, я знаю, это будет страшным ударом.
Я задумал выпустить книгу воспоминаний о Мигеле Эрнандесе и хотел, чтобы ее открывало Ваше предисловие. Чем подробнее и больше Вы напишете, тем это будет ценнее. Я тоже что-нибудь напишу и непременно попрошу Рафаэля Альберти принять участие в нашей книге.
Надеюсь в скором времени получить Ваше ответное письмо и буду ждать сообщения о Вашем решении.
Очень сожалею, что мое первое письмо принесет Вам такую печальную весть. Но теперь каждый день приносит нам переживания.
С сердечным приветом,
Ваш почитатель и друг Пабло Неруда».
В письмо вложен текст сообщения о смерти Мигеля Эрнандеса, присланного Неруде.
Однажды мне захотелось осмотреть, хотя бы снаружи, этот устрашающий памятник – тюрьму в Оканье. И я совершил нечто вроде полуночного паломничества в память поэта из Ориуэлы. Мы сидели на той самой площади, где по воле одного из создателей классического театра возник образ Командора в далеком «золотом веке». Теперь эта площадь казалась огромной сценой, вернее, огромным театром, где каждый дом являл собой театральные подмостки иных времен, на которых разворачивались сюжеты.
От Лопе де Веги мы мысленно перенеслись к Мигелю Эрнандесу, который истинной любовью любил своих собратьев по перу из «золотого века», но всегда оставался сыном своего времени. Вспоминалось письмо, которое Неруда отправил Хуану Рамону Хименесу, в голове теснились думы о трагической судьбе поэта, замученного франкистами. О нем вспомнил чилийский поэт, его старший брат, который встретился с ним впервые летним днем в Мадриде. Когда Мигель Эрнандес рассказал Неруде, что для него нет большей радости, чем слушать, как прибывает молоко к вымени окотившейся козы, наш поэт увидел в его лице лик самой Испании. «Высеченный солнцем, пропаханный морщинами, как поле». Неруда больше всего ценил в Мигеле Эрнандесе эту органическую слитность традиционного и революционного.
Официальное извещение гласило, что после неоднократных перемещений из тюрьмы в тюрьму у Мигеля Эрнандеса началась в каземате Оканьи тифозная лихорадка. Он выжил, но страшно ослабел. Чилийское посольство – а Пабло постоянно нажимал на его сотрудников – неоднократно обращалось с просьбой к испанским властям о переводе поэта в тюремную больницу в Аликанте. И в конечном счете добилось. Там-то и свалила Мигеля Эрнандеса скоротечная чахотка. Два месяца сопротивлялся жестокой болезни его ослабевший организм. Однако сказались все испытания и тяготы гражданской войны. Поэт не вынес смертельного недуга. Он скончался в тюремной больнице 28 марта 1942 года. Настоятельная просьба о помещении Мигеля Эрнандеса в обычную, а не тюремную больницу была отклонена.
В своем письме к Хуану Рамону Хименесу чилийский поэт вспоминает, что именно Хуан Рамон горячо встретил появление Мигеля Эрнандеса на литературном поприще и назвал его «необычайным юношей из Ориуэлы». А Мигель Эрнандес искренне восхищался поэзией Хименеса, особенно его «Печальными песнями». После своих первых поэтических опытов он написал Хуану Рамону Хименесу письмо, в котором выразил все свое благоговение перед ним.
«Я такой же мечтатель, как и все, и поэтому надумал уехать в Мадрид. Оставлю своих коз – о звон колокольцев по вечерам! – и с горстью медяков, которые сумеют дать мне родители, сяду в поезд и за две недели доберусь до столицы.
Смогли бы Вы, великодушнейший, добрейший дон Хуан Рамон, принять меня в своем доме и прочесть то, что я Вам принесу? Смогли бы Вы написать мне несколько слов, если Вам что-то придется по вкусу? Окажите эту милость деревенскому пастуху и отчасти поэту, который будет Вам вечно благодарен».
В 1946 году, в статье, озаглавленной «Поэтический модернизм в Испании и Испанской Америке», Хуан Рамон Хименес говорит, что «Пабло Неруда – самый сильный испаноамериканский поэт после Рубена». Он находит, что его поэзия, пусть не близкая ему по духу, обладает огромной притягательностью и первозданной свежестью.
На лекции, прочитанной в Университете Пуэрто-Рико в 1953 году, Хуан Рамон Хименес называет Неруду среди самых крупных и значительных поэтов XX века. Рядом с его именем стоят имена Рубена Дарио, Унамуно, Лугонеса и пишущих на других языках: Йитса, Паунда, Элиота, Рильке, Унгаретти, Монтале.
Во «Всеобщей песни» Хуан Рамон Хименес видит глубокое осмысление индихенизма{95} и сравнивает Неруду с художником Диего Риверой. Хуан Рамон стоял на иных позициях, но в конечном счете он понял, что такая поэзия обладает всеми правами на самостоятельную жизнь.
Сама история этих взаимоотношений – яркое свидетельство того, что Пабло Неруда не столько вошел, сколько вторгся в испанские поэтические воды, рассек их своим «мощным килем». С его приходом в испанской поэзии означилась линия раздела, четче выявились различия в ее направлениях и философских основах.
Никто, кроме Пабло Неруды, не сумел проложить такую широкую борозду в испанской поэзии XX века!
67. Полемика между Антологией и «Садовником»Сразу с трех сторон «занялся» этот литературный спор в Чили… Неруда, Уйдобро и де Рока. Кто-то взял и подсунул яблоко раздора претендентам на Прекрасную Елену, в данном случае олицетворяющую чилийскую поэзию.
Бурная политическая жизнь страны стала питательной средой для этого жаркого спора. В первые месяцы моего пребывания в Сантьяго я был свидетелем тех событий, которые сотрясали всю страну на протяжении всего 1932 года. Меня, разумеется, тянуло в самую гущу событий. Я не из породы бездеятельных наблюдателей. Огромная приливная волна той романтичной и лихорадочной поры увлекла меня за собой. Я твердо верю, что Революция и есть Поэзия нашего мира, что Поэзия неотделима от Революции, и они не могут существовать друг без друга. Но сама поэзия должна быть революционной. Ей надлежит крушить все обветшалые устои, обращать в пепел старые соборы пышных словес и подвергать суровой проверке все, что прежде, закрыв глаза, мы принимали за Правду с большой буквы.
Габриэла Мистраль пронзила нас насквозь. Но нам уже чего-то недоставало в ее щемящем «Отчаянии». Мы знали наизусть все «Двадцать стихотворений о любви» и многое из «Собранья сумерек и закатов». Как раз в ту пору впервые выходит в свет «Восторженный пращник» – в нем слышится рычанье инстинкта, в нем до предела обнажена плотская страсть. Прекрасно! Удивительно!.. Ну, а что дальше? Мир меняется на глазах. Надо бороться за его полное преобразование!
И вот в этот самый момент на сцене появляется великий маг. Он приезжает из Европы. Разразившийся экономический кризис вынуждает его вернуться на родную землю. Он раскрывает свои чемоданы, и мы ахаем, цепенеем – оттуда вылетают аэропланы, крылатые кролики, небывалые, невиданные поэтические образы. Этот маг привез нам «креасьонизм», «Водяное зеркало», «Horizon carré»[75]75
«Квадратный горизонт» (фр.).
[Закрыть], «Tour Eiffel»[76]76
«Эйфелева башня» (фр.).
[Закрыть], «Алали», «Экваториальное». Он плохо отзывается о Маринетти{96}, но в своем стихотворении «Шаг за шагом» повторяет его слова: «Ненавижу рутину, клише и риторику. Ненавижу подвалы музеев и мумии. Ненавижу литературные окаменелости». Висенте Уйдобро попал в Париж в 1916 году. Это год моего рождения…
Его поэзия совершает настоящий поворот в литературе. Надо «творить поэзию, как природа творит дерево». Висенте Уйдобро начинает писать стихи по-французски. Висенте Уйдобро играет в игры. Играет искусно, потрясающе. «Я придумал игру воды / на вершинах высоких деревьев, / и тебя сотворил самой красивой на свете, / и теперь ты розовеешь закатом по вечерам… / моей волей катятся воды, / что не были явью, / и возгласом громким я гору воздвиг».
Уйдобро намеревается стать создателем совершенно новой эстетики. Он вручает нам с дарственной надписью сборники своих стихотворений – «Automne régulier»[77]77
Зд.: «Обычная осень» (фр.).
[Закрыть] и «Tout à coup»[78]78
«Внезапно» (фр.).
[Закрыть]. Мы замираем в благоговении: вот она новая поэзия! А вовсе не у Пабло Неруды… Мы запоем читаем «Высоколенка», «Дрожь небес»… Уйдобро ведет с нами беседы о Мальдороре, о песнях, написанных Лотреамоном{97}. Влияние этого поэта четко просматривается в драматургическом произведении Уйдобро «Gilles de Retz»[79]79
«Жиль де Рец» (фр.).
[Закрыть], опубликованном в 1932 году.
Уйдобро не знает меры, в нем рвется на волю что-то порочное. Он провозглашает себя адептом «сатанинской школы» и полномочным послом французской эстетической революции. Он мечтает о своей поэтической школе, о своих учениках, о последователях в Чили. Мы с Эдуардо Ангитой стали его первыми неофитами.
Все как-то сразу запуталось, усложнилось. Но нам более всего хотелось быть новаторами в поэзии. Разве это не главное для подлинных революционеров? Так и только так мыслил я в те времена. Ангита держался иных взглядов. Он никогда не отступал от религии, от веры…
Все вечера я просиживал в зале Общего фонда Национальной библиотеки. Проглатывал одну за другой книги, поступавшие из Франции. Туда приходил не менее страстный и увлеченный книгочей Эдуардо Молина Вентура. В этом человеке была какая-то таинственность, и ему выпадало совершать бесконечные открытия, то истинные, то мифические. А я, как пьяный, зачитывался поэзией. Однажды в строках Рабиндраната Тагора из «Садовника» я уловил звучание Шестнадцатого стихотворения из «Двадцати стихотворений о любви» Пабло Неруды. Сличил оба текста – почти одно и то же… Через много лет мексиканский поэт Эфраин Уэрта скажет: «Тысячу раз я замечал, к своему удивлению, что у меня неожиданно выходит парафраз. Однако, чтобы подражать итальянцам или древним римлянам, надо по крайней мере быть Гарсиласо де ла Вегой, а чтоб создать парафраз Тагора – Пабло Нерудой».
Тогда я поделился своими впечатлениями с одним приятелем-поэтом. А вскоре в журнале «Про», которым руководил Уйдобро, появилось нечто вроде обличительной статейки. И пошло-поехало… Все раздули до невероятия. Друзья Неруды пытались через печать доказать, что это никакой не плагиат, а парафраз. Некоторые из них писали, что еще перед первым изданием «Двадцати стихотворений о любви» они советовали Неруде дать сноску к Шестнадцатому стихотворению и объяснить, что это в подражание Рабиндранату Тагору.
Да и сам Неруда припоминает, как однажды после отчаянной ночной гулянки он шел в рассветный час по улице в Сантьяго вместе с Хоакином Сифуэнтесом Сепульведой и вдруг сказал: «Слушай, напомни мне одну вещь. Надо добавить примечание о парафразе Тагора», а Хоакин ему в ответ: «Не надо, Пабло, а то тебя обвинят в плагиате». «Тем лучше! Это станет сенсацией, и мою книгу расхватают, как горячие пирожки».
А позже, в 1937 году, в кратком послесловии к пятому изданию «Двадцати стихотворений о любви» – оно вышло в Сантьяго – Неруда пишет:
«Сейчас я больше всего думаю о Гражданской войне в Испании, и вот в пятый раз, как назло, не успел перечитать рукопись этой книги и внести в нее необходимые поправки. Теперь скажу лишь, что Шестнадцатое стихотворение – в основе своей парафраз стихотворения из „Садовника“. Об этом уже давным-давно всем известно. Ну, а мои ненавистники, которым трудно смириться с такой жизнестойкостью книги моих юношеских лет, прикинулись зачем-то беспамятными… Дорогим друзьям – большому писателю Диего Муньосу, блистательному Томасу Лаго, человеку редкого благородства Антонио Рокко дель Кампо и его прекрасному чуткому сердцу я посвящаю это издание книги, которая пробилась к свету из моих глубин, точно живое растение, или как неведомый, ничем еще не названный минерал…
Пабло Неруда.Сантьяго-де-Чили.Декабрь, 1937 год».
«Садовник» Тагора был любимой стихотворной книгой Терусы и ради нее и сделал Пабло этот злополучный парафраз.
Подумать – одно-единственное стихотворение среди тысячи других, что создал поэт! Да все титаническое наследие Неруды – убедительное, сверхубедительное доказательство его бесспорной самобытности, оригинальности!
Но тем не менее нашумевшее affaire вспыхивало при самых разных обстоятельствах. И каждый раз Неруда чувствовал себя уязвленным.
В апреле 1935 года мы снова совершили досадную оплошность. Едва вышла из печати «Антология новой чилийской поэзии», как поднялась целая буря. Составителями этой Антологии были мы с Ангитой и, поддавшись соблазну, включили самих себя в число десяти отобранных поэтов. В Антологии, разумеется, были Габриэла Мистраль и Пабло Неруда, представленный последними, еще не изданными стихотворениями из второй книги «Местожительство – Земля». Достойное место занимал и Пабло де Рока. Но именно он поспешил заявить, что Антологию захватил, «колонизировал» Висенте Уйдобро. Какая-то крупица истины в этом обвинении, конечно, была.
«Что это такое? Смехотворная стряпня каких-то шутников?» – вопрошал негодующий Алоне в газете «Насьон». Ему хотелось предстать перед Нерудой этаким бомбардиром, готовым на все, чтобы разделаться с Антологией и с ее составителями. Он написал Неруде полное злорадства письмо на адрес Чилийского консульства в Мадриде. От Антологии не останется камня на камне, разве что презрительно усмехнутся при упоминании о ней… Да, Алоне решил стереть нас с лица земли и объявил нам настоящую войну. Само время подготовило для этой баталии подходящую почву. И нужен был железный кулак, чтобы утихомирить враждующие стороны.
Хенаро Прието, автор романа «Компаньон», язвительный журналист на хлебах архикатолического «Илюстрадо», угодный властям политик, депутат от правых сил (четырежды от консервативной партии), воистину своротил себе челюсть от натужного хохота над «оперой-буфф», то есть над Антологией, над ее составителями и заодно – над Пабло Нерудой.
В своей статье «Авангардистская поэзия» он уверенно заявляет: «Уже давно доказано, что думающие, серьезные люди не приемлют поэтов-авангардистов». Прието пускает камень в мой огород, рассуждая о моем «культеранизме»{98}. И для вящей убедительности вспоминает о том, что за туманное плетение словес и заумь был подвергнут критике и сам Кеведо. Мы, по мысли Прието, были новоиспеченными представителями этой заумной поэзии в ее современном варианте. Мне, правда, досталось поделом. Я в ту пору был большим поклонником авангардистского барда.
А чтобы побольнее уязвить Неруду, он придумал целую историю. Рассказал, что пригласил к себе трех врачей и задал им вопрос: «Почему стены больниц красят в синий цвет?» Те в один голос: «Может, от мух?» «Ошибаетесь, ради Гарсиа Лорки». И прочел вслух стихотворение Неруды, посвященное Федерико: «Потому что во имя твое в синий цвет красят больницы…»
Все эти перлы язвительности можно обнаружить в «Илюстрадо» от 30 ноября 1935 года. Спустя четыре дня в той же колонке появляется «авангардистское письмо», якобы присланное разгневанным читателем, неким Ониасом Пересом из Лоты. Разумеется, это письмо состряпал сам Хенаро Прието, который только и ждал, как бы посильнее ужалить Неруду, а заодно лягнуть Висенте Уйдобро.
68. Схватка с тяжеловесомПабло де Рока, как и следовало ожидать, оказался куда более едким, чем другие.
Спустя два месяца он сочинил тетраптих. 10-го, 11-го, 12-го и 13 июня 1935 года в «Опиньон» появились его статьи, открывшие мощный поливной огонь против Антологии. Де Рока рубил головы направо-налево. Сначала колкий выпад в адрес составителей: «Эти антологии сослужат службу лишь безвестным юнцам: только так они вылезут на поверхность и сумеют продержаться на плаву, отталкивая в стороны всех остальных». Далее удар по Алоне: «А некий пещерный эрудит пляшет на проволоке». Затем камень в Хельфмана, тогдашнего владельца издательства «Зиг-Заг», где вышла наша Антология: «А некий торгаш, менее, чем более чилиец, более, чем менее скаред и невежда, наживается за счет писателей».
В своих «Маргиналиях», заметках на полях нашей Антологии, де Рока вопит, не жалея горла, что она – сплошной произвол. И самое возмутительное – в нее не вошли стихи Винетт де Рока. «В Антологии отсутствуют двенадцать поэтов!» И с озадачивающей искренностью добавляет: «…хотя некоторые из них мне омерзительны, и я их ни в грош не ставлю». Доходит черед и до Неруды: «Поэт буржуазного декаданса, поэт навозного духа и перебродивших дрожжей…» А вот как он разделывает Эдуардо Ангиту: «угодливый служка, пономарь Его Преосвященства» (главной мишенью был, конечно, Висенте Уйдобро). Удивительно – меня он не тронул, даже не упомянул моего имени. А вот для Анхеля Кручаги Санта-Мария приберег особые эпитеты и словечки: «И все это небесно-золотое желе, все его ангелочки и его пресвятая дева Мария…» Свою порцию получил и Росамель дель Валье: «Улитка с лицом подручного у брадобрея, акула, сочиняющая всякую белиберду на всех языках вперемешку и говорящая по-английски так, что это больше похоже на французский, чем на немецкий».
Само собой, главной мишенью оставался Висенте Уйдобро – «мелкотравчатый буржуа, métèque[80]80
Метек, чужак (фр.).
[Закрыть], связанный с империалистической Европой, с тем, что в ее искусстве уже отмирает, уже на последнем издыхании… и набито всякой бредятиной… Модерняга, который по возвращении из Европы пичкает нас рассказами о вещах, известных всем и каждому».
Уйдобро взвился, точно ужаленный, и тут же ответил оскорбителю в присущем ему стиле. Поначалу он держит футбольный мяч между ног: «Я ни с какого боку не причастен к этой книге… Куда больше усердствовал де Рока, мечтавший, чтоб в нее попали стихи его супруги».
Далее Висенте Уйдобро переходит к размышлениям психоаналитического характера, модным в те времена:
«Многие задаются вопросом: откуда такая агрессивность против всего на свете? Но все мы уже читали Фрейда и знаем, что за этими ехидными выпадами и злоречиями прячется комплекс неполноценности. Ему не по духу Антология, потому что там якобы ведущее место отведено моей особе. Мне, видите ли, дали пятьдесят шесть страниц, а он красуется только на тридцати. Какой же это костер, если может погаснуть при малейшем дуновении ветра?»
Борьба разгоралась все сильнее. Де Рока публикует ответное письмо, изливая в трех столбцах всю желчь и досаду на «литературного владетеля».
Уйдобро снова идет в атаку и тоже выстраивает свое войско на трех столбцах. На сей раз он одаривает противника каскадом «любезностей». К примеру:
«…профессиональный клеветник, оголтелый карабинер, марксист-ленинист-сталинист-гровист{99}, новоявленный революционер, громила из подворотни… Твое распрекрасное письмо весьма похоже на публичное покаяние. Ты выставил напоказ и свои обиды, и свои слабости… Ты ни на что не сумел ответить должным образом. Лишь все так же сотрясаешь воздух своими воплями… Я не раз уличал тебя в обмане. Ты лжешь и знаешь, что лжешь, обвиняя меня в подражательстве. Те поэты, которых ты называешь, появились, за исключением Аполлинера и Лотреамона, много позже меня, да и моя поэзия не имеет с ними ничего общего.
А в общем, ты мало что смыслишь в поэтах, о которых толкуешь столь несообразно… А твои детские стихи, написанные месяц тому назад, не стоят и разговору… Что до твоего „Иисуса Христа“, то, несмотря на все псевдореволюционные приправы, это стишок бесноватого святоши. Кстати, ты все время утверждаешь, что не читаешь меня, а сам то и дело ссылаешься на мои книги. Выходит, читаешь, да еще с усердием, впрочем, из этого вовсе не следует, что они доступны твоему пониманию… Заметно, что тебе не дает покоя мое происхождение из состоятельной семьи. Но в чем тут моя вина?.. Энгельс жил на доходы со своей ткацкой фабрики в Манчестере… У моих произведений, слава богу, есть куда более сведущие ценители, чем ты… у настоящих специалистов есть немало материалов, которые дадут им ответ на любой вопрос…»
Затем Уйдобро перечисляет самые разные книги и приводит текст дарственной надписи Макса Жакоба{100}: «Висенте Уйдобро, творцу и изобретателю новой поэзии».
«И пожалуйста, не рассказывай сказки, – заканчивает Уйдобро, – о том, как ты бьешься, чтоб заработать на пропитание. Это ровным счетом ничего не доказывает…»
В Сантьяго с интересом следили за этой затянувшейся словесной перепалкой. «Опиньон» уже обессилела, выдохлась. И тем не менее, к явному неудовольствию директора газеты Хуана Луиса Мари, через несколько дней в редакцию пришло новое огнеметное письмо, в котором де Рока возвестил о конце баталии.
«Больше я не стану тебя лупцевать,
– говорит боксер-тяжеловес. –
Мне просто противно, да и лень, Висентито. Ты вещаешь с таким пафосом и так яростно ревешь, что все твои дурацкие рассуждения рассыпаются трухой, и ты, забыв о достоинстве и всех приличиях, оказываешься голым, сучишь ногами, этакий откормленный, розовенький, несмышленый – как настоящий барский младенец. К тому же я не из трусливых, и мне не пристало пинать мокрую курицу, которая не перестает кудахтать и рассказывать, что снесла яйцо не где-нибудь, а в Европе… Да, Висентито, из всех твоих наскоков так и лезет нравственная убогость. Все они несостоятельны и обречены на провал».
Уйдобро отражает атаку спустя три дня новым набором пикантностей:
«Ты завершаешь спор, как и следовало ожидать, каким-то слюнявым бредом… Убираешься восвояси, не сказав ничего путного… Я потребовал от тебя убедительных доводов, доказательств, да и читатели тоже их ждали. Все порядочные и честные люди смеются над тобой. Жаль, что ты вдруг так испугался за свою драгоценную особу и проявил малодушие. Загнанный в угол, ты делаешь неуклюжие рывки, точно брюхатый тюлень, и пытаешься ускользнуть, увернуться от удара. Бедный Паблито, ты привык чуть что – визжать, чуть что – стряпать фальшивки. Ты надеялся по-прежнему безнаказанно заниматься своими делишками, надеялся, что никто не даст тебе по рукам, не спросит ответа. Пусть все это послужит тебе хорошим уроком на будущее. Да и пора избавить наше общество от такого ядовитого скорпиона. Ты настолько глуп, что даже в свои сорок два года не отдаешь себе отчета в своей беспросветной глупости. В этом ты действительно добился рекордных результатов. Можешь быть вполне доволен. Висенте Уйдобро».
Весь донельзя скандальный спор, право, не отличался глубиной мысли, но это красноречивый документ того времени, показывающий, каким воинствующим пылом обладали оба противника, отстаивая свои позиции. И тот и другой стоили много больше того, что они наговорили друг другу в ярости, в запале. И всему причиной их неимоверный, бесконтрольный «экзгибиционизм», их ущемленное «Я», их неуемная жажда быть в центре внимания, привлечь к себе интерес любыми средствами.
Неруда, находившийся в ту пору в Испании, не вмешивался публично в столь шумную драку. Кто-то позднее обнаружил напечатанные на машинке стихи без подписи, в которых припоминалась ожесточенная война между двумя испанскими поэтами «золотого века» – Лопе де Вегой и Гонгорой. А потом и Кеведо. У найденных стихов был иной стиль, но они были слишком ядовиты. Поэт, внимая здравому смыслу, счел за лучшее не печатать их и не признавать своего авторства.
Хотя Неруда и не участвовал активно в схватке чилийских поэтов, он никогда не оставался равнодушным к литературным герильям. И при этом держался следующего правила: любой выпад противника требует незамедлительного и достойного ответа. А литературные недруги Неруды рвались в бой.
Де Рока до конца жизни вел с ним войну, не выпуская из рук штандарта. Нет, не в характере Неруды подставлять смиренно другую щеку обидчику. Однако он не пожелал выступить в роли державы, которой объявлена война. Должно быть, потому, что в его руках была победа. Победа, завоеванная всем его творчеством, признанием критики и читателей, всемирной известностью, нарастающим потоком переводов его произведений на многие и многие языки мира. Да еще, видимо, Неруда противился в глубине души такой нелепой, бессмысленной трате сил. Ему был неприятен этот спектакль, это зрелище, где поэты разоблачались донага на глазах у всех и норовили искусать до крови друг друга в драке за первенство. Неруда убежденно верит в свою «теорию слонов». Поэты должны следовать примеру этих толстокожих гигантов с длинными клыками и хоботами, похожими на шланги. Он любовался этими удивительными животными в утренние часы на Цейлоне.
Разве могут поэты походить на диких зверей, которые загрызают друг друга насмерть из-за куска мяса? В конечном счете поэты пожирают собственное достоинство, более того – уничтожают самих себя. Да нет, Неруду ждали серьезные дела, новые книги, новые стихи. И еще… В Испании только-только поутихли литературные споры. Неруда находился в самом центре литературной жизни страны и этих споров, так что его мысли были тогда сосредоточены на всем, что происходило в Испании, в испанском обществе, где многое предвещало грядущий взрыв вулканической силы.