355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Владо Беднар » Чехословацкая повесть. 70-е — 80-е годы » Текст книги (страница 7)
Чехословацкая повесть. 70-е — 80-е годы
  • Текст добавлен: 16 октября 2017, 19:00

Текст книги "Чехословацкая повесть. 70-е — 80-е годы"


Автор книги: Владо Беднар


Соавторы: Любомир Фельдек,Валя Стиблова,Ян Костргун
сообщить о нарушении

Текущая страница: 7 (всего у книги 45 страниц)

* * *

Дед уставился на стопку рома перед собой и прогудел, словно молитву:

– Господи, хоть бы мне не сделалось плохо в поезде.

Быстрое движение всегда вызывало у него неприятные ощущения, они сосредоточивались в области желудка, который надувался, как футбольный мяч. Одинаково плохо было ему и в машине, и в поезде – едва в глазах начиналось мелькание. С грехом пополам он еще отваживался ездить на велосипеде, да и то с горки приходилось притормаживать.

Опрокинув в себя решительным жестом эликсир, он зажмурил глаза и проследил за его благодатным действием. Дед и Еник были празднично разодеты. Дед облачился во все черное, от ботинок до шляпы, и в тугом вороте рубашки чувствовал себя как заяц в силках. На Енике была белая кепочка с козырьком, красная футболочка и длинные белые брюки, со складкой будто бритва.

А кондитерша выглядела все так же, не менялась, как и статуя посреди площади.

– Я не против, – согласилась она и последовала дедову примеру. Но по причине нежной конституции, которая вопреки обманчивой внешности все же, несомненно, генетически была в ней закодирована, глотка ее оставалась недостаточно развитой, посему стопку она опрокинула в два приема и удовлетворенно перевела дух, когда ей удалось сделать это не поперхнувшись.

– Войди и не навреди.

Марта, безусловно, была права, считая, что подобные зрелища – не самый лучший воспитательный пример. Хотя кто знает – может, мы недооцениваем влияние отпугивающих примеров? С другой стороны, трудно сказать, что маленького человечка отпугивает, а что, наоборот, привлекает. Еник разглядывал деда и продавщицу с одинаковым восторженным интересом, точно так же, как совсем недавно – ворон и лошадь на картофельном поле. Он сидел за столом и расправлялся с пирожным. Стул напротив был пуст.

– Альбинка стала редко заходить, – объяснила кондитерша. Голос ее был тосклив, как вечерняя улица, когда дождливым вечером на ней вдруг разом вспыхивают фонари и все равно не разгоняют темноту, будь их даже во сто крат больше. Пока Броускова просиживала здесь целыми днями, продавщица никогда не называла ее по имени. Утраты мы всегда обнаруживаем с осторожной стыдливостью. – Нарочно… Чтобы к ним, к Крагулику не могла… – Продавщица перевела взгляд на Еника, затем снова на деда, прикрыла рот ладонью, после чего шепнула: – Пепичка.

Но ровным счетом ничего не произошло. У туч не выросли крылья, и солнце не упало в пруд. Дед угрюмо кивнул.

Еник доел пирожное и понес тарелочку на прилавок, по дороге подбирая пальцем сладкие крошки и слизывая капельки сливок. Его не покидало опасение, что они опоздают на поезд.

В кондитерскую вошел слепой Прохазка, постукивая перед собой белой палочкой, точно голубь выклевывал горох из кастрюльки. Дед уступил ему дорогу, а Еник не понял, в чем дело.

И Прохазка налетел на Еника. Гневно ткнув в него палкой, он рассвирепел:

– Что тут такое… Что вы тут мне подстроили?!

Еще совсем недавно глаза у Прохазки были как у кобчика, и он до сих пор не привык к темноте, к тому черному свету, в котором столько врагов, ловушек и болезненных неожиданностей.

– Люди тут, ничего больше, – утихомиривал его дед.

– А ты кто? – Прохазка поднял нос, как оскорбленный профессор.

– Добеш.

– Старый?

– Ну… Старый.

Прохазка умиротворенно улыбнулся.

– Тебя я еще видел… А чего путаешься под ногами, если знаешь, что…

Дед притянул Еника к себе.

– Ты на моего внука наступил.

Прохазка дернул плечом, поправил на носу черные очки. Енику он понравился тем, что был похож на Ферду-муравья[9].

– Вы уж не серди́тесь, молодой человек, что я малость того… Выпьете со мной пива?

Дед и кондитерша выразительно переглянулись, но тут же обоим стало стыдно.

– Мы в город собрались, – принялся объяснять дед, начав издалека. – Янеку нужна лошадка, а мне новые… – Слово «очки» застряло у него в полуоткрытом рту. Знай он, что так глупо запутается, помалкивал бы.

Прохазка виновато хлопнул себя по лбу:

– А я думал… Какой же он, твой внучек?

– Толковый парнишка, – смущенно промямлил дед. – От горшка два вершка, не ест ничего… Но уже собрался в школу.

– Пять лет? – уточнил Прохазка.

Он понемногу учился спрашивать, привыкая к мысли, что если ничего не услышит, то и не увидит. По ночам он нередко плакал и проклинал то время, когда все видел и ничего не замечал. А теперь многие вещи он не в состоянии был себе представить. Кто знает, может, ему было бы легче, будь он незрячий с рожденья. Об этом он говорил лишь в те минуты, когда шарил в кладовой в поисках веревки потолще. Скобу он уже приметил и безошибочно нашел бы крюк, на котором когда-то висел безмен. Ежедневно подходил он к тому месту убедиться, на случай, если совсем уж станет невмоготу.

– Через несколько дней ему исполнится шесть, – сказал дед.

– Шесть. – Прохазка откашлялся, у него сразу пересохло в горле. – Шесть лет назад я еще видел… Приходилось подносить палец к самым глазам, но против солнца я его видел… Скажи что-нибудь, парень, а то дед плохо о тебе отзывается… Как зовут тебя?

Еник стыдливо повертел коленками; нос у него был как свежевымытая морковка.

– Янек.

– Как?

Прохазка наклонил голову, словно голос Еника был неслышным дождем.

– Янек, – повторил Еник еще неохотнее. Потом, вспомнив воспитательницу в детском саду, добавил: – Добеш Ян.

Это он произнес, словно рапортовал командиру роты.

Прохазка умиленно улыбался, морщины неожиданно придали его лицу растроганное выражение – словно по мановению фокусника, умевшего делать черную воду в стакане прозрачной.

– Теперь я тебя уже узна́ю, не бойся.

– Ну что ж…

Дед переступил с ноги на ногу, и Еник услышал, как у деда захрустело в коленях.

– Ступайте, ступайте, – понимающе прогудел Прохазка, улыбнулся и, пригнувшись, сообщил: – Удрал я от жены. Нормальное ли дело, чтоб жена провожала мужа в трактир?! Сам я, что ли, не соображу?! Дайте мне пива!

– Оно, конечно, правда, – поддакнул дед. – Только здесь не трактир.

– Как так? – Прохазка постучал концом палки по твердому носку черных ботинок на шнуровке. – Брось потешаться… Иду мимо, слышу – пахнет ромом. Рома я, что ли, не узна́ю?! Да хоть и на расстоянии!..

Дед сокрушенно поглядел на продавщицу.

– Ром-то ром… Ты верно заметил, да…

– Что опять за шутки? – Прохазка провел ладонью по краю прилавка.

– Ты в кондитерской, Йозеф, – хрипло прошептала продавщица.

– Ах, проклятье!..

Прохазка облизал пересохшие губы. Он положил ладонь на лицо кондитерши и пробежал пальцами по усикам – мягкому пушку темноглазых женщин и только что вылупившихся птенцов. В этот миг он увидел ее перед собой. Слепые глаза обманули время, и она предстала перед ним белокожая и гладколицая. Обычно стеснительная, в этом колдовском витке воспоминаний она ничего не скрывала и кичилась всем, что могла ему дать, словно полагалась на его глаза за семью печатями. Ресницы ее дрожали, и ладонь на колене ничего не закрывала и ничему не препятствовала.

– Эх, Божка… – вздохнул Прохазка, и рука его отпала от ее лица как отрубленная, стукнувшись о прилавок.

Кондитерша горячо кивала, и слезы ее капали на замызганный халат.

– Деда, поезд уедет, – настойчиво шептал Еник.

Но дед вытирал нос и уши большим зеленым платком и ничего не слышал.

– Выходит, меня сбил с толку запах крема, – прохрипел Прохазка. – И я подумал – открыли новый трактир, который моя старуха утаила от меня.

Кондитерша посмотрела на коробку от шоколадного набора, потом на деда. Дед кивнул. Продавщица налила, проливая и дрожа.

– Каждый день вижу тебя на улице…

И втиснула стопку Прохазке в руку.

Прохазка принюхался, осторожно отхлебнул из источника этого аромата и запрокинул голову, словно вынюхивая.

– Видишь, значит, нас. – Он горько усмехнулся. – Да-а, супружество – это как стул с гвоздем. Смотришь издали – и с радостью хочется сесть, когда у тебя болят ноги. Но горе тебе, коли сядешь… Издали смотреть – куда ни шло… Так вот оно… – И улыбнулся, словно отпуская грехи всем на свете.

* * *

По новой улице, ведущей к станции, с раскаленных железных крыш стекал обжигающий сироп дрожащего воздуха. На бетонированном тротуаре его было уже по колено, и каждый шаг становился сущим мучением. В своей черной одежде дед чувствовал себя вороном в горячем бульоне.

– Когда-то тут росли черешни, – вздохнул он недовольно и с упреком. А сколько тут грешили и сколько выслушал он пересудов о чувствительных историях!

– Почему? – удивился Еник.

Дед мудро склонил голову набок:

– Потому.

На желтом здании станции меняли крышу, и оно стыдливо скорчилось среди поля, раздетое, как высохшее дерево. Еник смял шапочку с козырьком и затолкал деду в карман. Сигареты хрустнули, отдавшись деду болью вырванного зуба.

Но Еник буркнул:

– Спрячь эту каску, не холодно.

И дедову злость как рукой сняло. Что за умница, подумал он гордо и огляделся вокруг. К сожалению, в пределах слышимости никого не оказалось.

– Деда… – Еник остановился и с сосредоточенным видом вытянул вперед подбородок. – Почему ты не сказал тому дяде, что едешь покупать новые очки?

Дед, еще улыбающийся от Ениковой шутки, сразу посерьезнел.

– Чтоб не расстраивать его… Ему-то не помогут уже никакие очки на свете…

– Он и правда совсем-совсем ничего не видит?

Дед покачал головой.

– Я попробую, как это.

Еник забежал вперед и, повернувшись, зажмурился, расставил руки и осторожно пошел деду навстречу.

– Деда!.. Деда, я вижу!.. Я вижу твои черешни… Сорви мне одну, а то они очень высоко.

Еник задохнулся от восторга и больше не смог сделать ни шага.

Замер и дед, пригвожденный неожиданным зрелищем. Улочка между станцией и магазином стройматериалов была запружена лошадьми. Они стояли на привязи у акаций, телег и просто у колышков, вбитых в землю. Вороные и каурые, гнедые и белые, и среди них – одна белоснежная липицанка, а одна изабеловая – будто из книжки сказок. Лошади стояли тихо и терпеливо, кивая друг другу головами, переговариваясь взглядами, блестящими боками, звездочками во лбу, перевязанными бабками, тихим ржанием и бубенцами удил.

Мужики в тенечке с бульканьем обнимали и лобызали бутылки, с губ у них моросило на лохматые груди в расхристанных рубахах и на черные траурные штаны воскресной одежды.

– Откуда здесь взялось столько лошадей? – спросил Еник.

– Их сюда… со всего района… собрали, – ответил дед в три приема.

– А чего они ждут?

Дед скривил рот:

– Поезда.

Еник обрадовался:

– Они поедут с нами?

– Они поедут совсем в другое место… В противоположную сторону.

Дед устремил глаза вдаль по колее, туда, где для них уже не было места под солнцем.

Дед с внуком шли по странной ярмарке, удивительной своим богатством и в то же время тихой. Еник, широко раскрыв глаза от невиданной доселе красоты, дед – сощурив их, устремив в воспоминания. Он слышал рядом слова соседей и свои собственные; он вел с ними мудрые беседы на бетонированных ступеньках крылечек, ни шагом далее, словно в такие времена крыша над головой могла служить защитой. «Еще не переправились через Мораву», – сообщали они друг другу, и Дыя тоже пока что ждала их. Потом дед увидел из окна, как они шли. Как они шли! Первые из них переходили вброд заболоченную Тркманку. По пояс в грязи, косматые лошаденки тянули орудия, и жабы таращили на них выпученные от ужаса глаза. И к каждой двери – сперва автомат, потом глаз, потому что глаза-то не где-нибудь, а в голове, а голова всего одна. Стуча зубами, приветствовал дед гостей. «Вино есть?» – спросил его взлохмаченный синеглазый солдатик с горстью повидла на месте правого уха. Дед завертел головой и никак не мог остановиться. У него не было ничего, а вина и подавно. «Тогда дай воды», – приказал солдатик, и дед и по сию пору видит его разочарованный взгляд, горестный, разочарованный взгляд, и до сих пор ощущает отвратительный вкус тепловатой воды, какой угощал он его в парадной горнице дома среди виноградников, потому что они выпили воды за победу, за встречу и на прощанье. Синеглазый лохмач метнул на деда косой взгляд, вымыл ноги и отправился дальше. Дед бросился его догонять, чтобы дать хотя бы чистые носки. А соседи причитали, что фашисты окопались за Дыей, и если они вернутся…

Вскоре дед объявил им: «Я привел себе коня». Этот миг оказался пророческим, незыблемым началом, это была его дань собственной совести, судорожная плата за вид из окна на тех, которые шли ради него и ради других по этому удивительному свету.

От восьмидесяти лошадей в деревне уцелело всего одиннадцать, и одна из них была запрятана так надежно, что дед с трудом отыскал ее. Со злостью и от жалости раздавив в кровавую лепешку струп оводов у нее в паху, он застыдился, накинул на лошадь оброть и повел домой серединой улицы. Люди, поглядывая на него из-за колышущихся занавесок, не могли даже смеяться при виде этого сумасбродства. Еще пылали ярким пламенем амбары и вздрагивала земля, а они шли пустой улицей – дед, словно на ватных ногах, и конь, который, собственно, тащил его, и они путались друг у друга в ногах. И тут раздалась музыка. Дед потрогал свою горячую голову, но музыка была явью, играл оркестр. Смеркалось, они шли мимо сада, цветущего на диво пышно, музыканты один за другим переставали терзать инструменты, и после бесконечной паузы, после тишины, барабан рассыпал дробный топот копыт, к этим звукам присоединилась труба, и тут дед понял, словно прочел в букваре, – что бы ни болтали по деревне, гнусной войне пришел конец, коли лошади нужны теперь только крестьянину.

Он шел, и ему виделась покрытая пеной кобыла и рядом – мокрый жеребенок с тяжелой головой; шел и видел конюха: он завязывал кобыле хвост узлом и спутывал задние ноги толстой веревкой, чтобы она не пробила жеребцу дыру до самого сердца; шел и видел, как подводят кобылу к обгрызенной деревянной ограде, по другую сторону которой щерит зубы желтогривый жеребец, таращит налитые кровью глаза на эту кобылу, кобылку, осужденную на удивительное чудо и для этого и спутанную.

Он шел, и ему виделись истомившиеся жаждой лошади на берегу пруда, и всякий раз, видя лошадей, он видел и себя, изнывающего от жажды, с тяжелой головой, видел себя, истекающего кровью и задыхающегося.

– Я хочу покататься, – заканючил Еник.

Дед погладил его по волосам.

– Поезд наш уедет.

– Будет другой, – раздалось у них за спиной.

Знакомый деду голос. Дед медленно обернулся. Он не ошибся. С травы не спеша и с усилием поднимался Губерт, похожий на только что срубленное дерево. Удерживаясь каким-то чудом, неуверенно ищет оно свое первоначальное место. Губерт тихим шепотом окликнул печального белого коня в серых яблоках и подсадил Еника на его удобную спину. Конь повернул голову; в глазах у него было солнце и аромат жаркого дня – в ноздрях. Еник вцепился пальцами в гриву, крепко сомкнув веки, которые не открыл бы ни за что на свете. Что за счастье ничего не видеть и бояться открыть глаза, ненадежное превосходство в начале увлекательного пути!

– Теперь я мог бы нарвать черешни, сколько захочу, – заикаясь, сказал Еник деду и, разом открыв глаза, огляделся. Он вознесся высоко, под самое небо, и видел далеко-далеко – за лес, за реку. Колыхающийся мир вокруг предлагал себя и давал, манил далью, странницы-тучки звали за собой. Еник запрокинул голову. Небо вырастало из земли и потом снова послушно уходило в землю. Так, во всяком случае, ему казалось. Так он видел, так понимал простиравшееся перед ним, чтобы не испугаться вида пропасти, холодящей бездонности. Еник еще жил в колыбели нежных красок и сладких ароматов.

Губерт довел коня за узду до самого конца аллеи из акаций, там придержал его и повернул назад.

Дед смотрел им вслед. Кто-то всунул ему в руку прохладную бутылку с вином.

Туча пыли пригнала белый «мерседес», из него вышел пижон в клетчатом пиджаке и лазурно-голубых брюках и нетерпеливо постучал золотым карандашиком по блокноту в крокодиловой коже. И тут же услужливый мужчина с объемистым портфелем принялся усердно распоряжаться. Он несмелым голосом выкрикивал цену, мужчина в клетчатом пиджаке долго вертел головой, прежде чем согласно кивнуть, и что-то зачеркивал в блокноте.

– Их сожрут собаки! – выкрикнул вдруг Губерт, и рука его, сжимавшая уздечку, побелела.

Еник испугался.

– Их сожрут собаки! – И Губерт потянул коня за собой в поле.

Дед смотрел на них в напряжении и нерешительности, осененный неожиданной идеей.

– Губерт! – позвал он, словно с неба падал камень, суматошными жестами показывая Енику, чтобы тот подождал, а сам побежал, как мог быстрее. Пробежав несколько шагов, он сорвал с головы черную шляпу, смял ее в руке и склонился на левый бок.

Еник с высоты наблюдал за необычно живыми движениями деда, а Губерт держался за узду, чтоб не упасть.

Лошади убывали быстрее, чем они когда-нибудь со временем прибудут. Мужчины уходили, увешенные ставшей вдруг ненужной упряжью, не смотрели ни назад, ни вперед и искали ответа на носках запыленной обуви.

– Шесть тысяч?.. Пять?.. Четыре?..

Чиновник был робок, словно просил дать в долг, и нервно помахивал черным портфелем. Затем лошадь сама отбарабанивала себе похоронный марш по деревянному помосту и исчезала в вагоне.

Пижон в клетчатом пиджаке добродушно улыбался и снисходительно смотрел на всех на них сквозь три поднятых пальца. Солнце не успело хотя бы чуточку удлинить тени, как пижон решил, что заработал достаточно для того, чтобы с довольным видом захлопнуть за собой дверцу автомобиля и отбыть в отель, а там принять стакан охлажденного вина. Он даже сердечно попрощался на скрипучем чужом языке. Жалко, что ли? После такой удачной торговли! Он уехал, и за ним потянулся шлейф, как за королем, – шлейф из пыли.

* * *

Марта убиралась у деда в комнате и даже напевала. Плохо разве – встать утром и никуда не спешить? Если б еще можно было свистки всех тепловозов прикрыть колпаком для сыра, чтобы они своим пронзительным свистом не напоминали ей о том, что рабочих дней всегда бывало больше, чем выходных, и так будет еще долго. Ее уговаривали пойти работать стрелочницей и сидеть в сторожке неподалеку от деревни. Пятнадцать минут на велосипеде – и не надо спать неведомо где, на чужой постели, под чужим одеялом, слушать прерывистый шепот, потому что чего только не происходит на свете, и главным образом ночью, и все больше мерзостей. Не так много прошло этих ночей, по каждая весила тонну. Она не могла думать ни о чем другом – только о том, что ее муж сейчас тоже где-то мается один, и при этом слушать, как двое людей на извилистых дорожках жизни ненадолго сошлись в своем одиночестве. Марта зарывалась головой в подушку и завидовала всем, кто умел одинаково легко и сойтись, и расстаться. Так проходили ее ночи вдалеке от знакомых запахов и звуков. А в сторожке среди черешен, быть может, она увидела бы огни и своего дома. Но этого она тоже боялась. Она представляла себе высокий свод теплой летней ночи и тот миг, когда, поддавшись мучительному стеснению в груди, которое сильнее страха перед темнотой и криками ночных птиц, сядет на велосипед и понесется к деревне, чтобы собственными глазами убедиться, чем занят муж в то время, когда она сидит за столом в сторожке, запершись на два оборота, наедине с телефоном и собственным отражением к оконном стекле. Она улучит момент, когда нет поездов, двадцать минут, самое большее – полчаса. Ну что может произойти?.. А произойдет то, что навстречу друг другу пойдут два поезда и столкнутся в тот самый момент, когда она, босая, на цыпочках, будет подкрадываться по коридору к спальне.

Дед нырнул в комнату, как рыба в воду, с той лишь разницей, что еле переводил дух. Его движения черпали силы из высохшего уже родника. Марта опиралась о стол и широко раскрытыми глазами смотрела на деда, и чудилось ей при этом бог знает что. Опомнившись, она часто заморгала, встрепенулась так, что волосы ее разлетелись во все стороны, и смущенно засмеялась.

Нетерпение пронизало деда как зубная боль.

– Воображаешь, сам я тут не уберусь?

– А что делать? Все равно у меня выходной. – Марта еще не погасила смущенную и недоумевающую улыбку, уверенная, что дед все же будет рад. – Сегодня вы убираете, завтра я.

Дед предпочел бы не видеть ее. Переведя дух, он прижал руку к сердцу.

– Знаешь, что?..

Марта не поняла, а дед не осмелился попросить Марту выйти. О долгом же дипломатическом разговоре не могло быть и речи. Он подошел к шкафу и свирепым взглядом пытался дать Марте понять, чтоб она убиралась. Открыв дверцу, он засунул руку по плечо в аккуратно сложенную стопку рубашек двадцать первого года. Вытащив огромный старомодный бумажник с золотой монограммой, дядин подарок к конфирмации, достал из него расправленные стокроновые кредитки.

– Что случилось? – испуганно ахнула Марта.

Именно такой реакции дед ждал и заранее боялся. Доставала бы у него на глазах деньги Марта – он не обратил бы ни малейшего внимания или забыл об этом в следующую секунду. Но Марта и в этом, самом что ни на есть обыкновенном событии умела ясновидчески предположить или угадать сложные взаимосвязи, по своим результатам по большей части направленные непосредственно против нее и против всего, что она так старательно и обычно безуспешно отстаивала.

– Ничего! – рявкнул дед, хотя предпочел бы прореветь слово, обладающее более сильным целительным воздействием. Он взялся было пересчитывать сотенные, но тут же бросил начатое занятие и засунул всю пачку целиком в карман.

– Что такое? – Марта уже плакала. – Такие деньги… Где вы бросили Еника?

– Мои это деньги или нет?

– Но зачем столько?.. Что случилось?

Дед уже держался за ручку двери.

– Я копил на памятник… Только мне пришлось бы свернуться в бараний рог! Сами за него заплатите! – заключил он уже в дверях, и, если б он захлопнул их так, как ему хотелось, Марте до вечера хватило бы подметать осколки.

* * *

Дед упорно заталкивал чиновнику в портфель пачку сотенных. Чиновник с трудом сопротивлялся, портфель трещал по швам, позолоченная застежка отскочила.

– Мои деньги не хуже, чем у того барышника, – задыхаясь, гудел дед в ухо чиновнику.

Чиновник жил в большом городе. Он давно занимался посредничеством и считал себя знатоком деревни; это свое преимущество перед другими он умел подтвердить соответствующими словами. В Слапах у него была дачка на плоту, дочь изучала медицину, а он во время служебных поездок расплачивался со своими приятельницами в брненском «Интеротеле» валютой – разумеется, так, чтобы не ущемлять интересы семьи. Он очень любил ездить в Моравию. Ему было смешно, что из-за каких-то там лошадей люди способны совершать глупости, частенько обходящиеся довольно дорого, в то время как килограмм конской колбасы стоил гроши. И сейчас, похоже, он был не прочь взять дедовы деньги, но в то же время не собирался навязываться или как-нибудь нечаянно высказать удовлетворение по этому поводу.

– Понимаете, я все же не могу… Вы частный сектор, не так ли? Такая сделка просто противоречит инструкции, поймите.

– Вы их видите, эти инструкции? Смотрят они на вас?

Чиновник засмеялся и действительно оглянулся.

В этот момент к ним подбежала Марта, еле переводя дух.

– Что вы себе позволяете, вы!..

Она выдернула дедову руку из чиновничьего портфеля, две сотенные стали плавко опускаться на землю.

– Но, мадам, – защищался застигнутый врасплох чиновник, пряча портфель за спину.

Опасаясь лошади, Марта обходила ее почтительным полукругом.

– Это мой ребенок, – испуганно шептала она.

Губерт растерянно кивнул и снял Еника на землю.

– Я сама куплю тебе лошадку, – посулила Марта. – Поедем с тобой в город… А деда оставим дома.

– Я больше не хочу неживого коня! – жалобно закричал Еник.

– И в садик будешь ходить, без всякого этого… – Марта не могла придумать – без чего же, и в ярости уставилась на деда. – Без всякого этого шатанья!

Еник громко всхлипнул, наподдал ногой камешек и, строптиво оглядев взрослых, подошел к расстроенному деду, держа руки в карманах.

– Деда, ну их. Пошли домой. Поговорим о лошадях.

И они пошли. Маленький и большой, черный и красно-белый, оба простоволосые, руки в карманах.

Губерт тоже очнулся от наваждения и сердито дернул уздой, отчего белый в яблоках конь вскинул голову и ощерил желтые зубы.

– Куда его теперь?

Чиновник беспомощно пожал плечами:

– Через месяц снова будет закупка.

– Не хотел бы я слышать, что скажет председатель… – Губерт растерянно поискал глазами подмоги, но все бутылки давно были пусты.

* * *

Дед барабанил указательным пальцем по рассыпанному на столе пеплу от сигареты. Пластиковая столешница была пыльно-серая, как проселок, зато пепельница сверкала кристальной чистотой.

Дед сидел с таким видом, будто проклял все человечество. Трактирщик аккуратно смахнул пепел деду на брюки и поставил перед ним кружку пива с нагревателем, а рядом положил виргинскую сигару.

Дед брезгливо отодвинул сигару:

– Пошел ты с ней, легкие у меня и без того никудышные!

Трактирщик не оскорбился. Душа его становилась чувствительной лишь в тех случаях, когда в трактир набивалось полдеревни. Достаточно было одного неосторожного слова – и он, встав в открытых дверях, просил всех покинуть помещение. Сейчас они были в зале вдвоем. Трактирщик сел напротив деда, подпер голову рукой и стал рассматривать его, как новоиспеченная новобрачная, приготовившая свои первые кнедлики.

– Бросил курить? – заговорил трактирщик. – Одобряю. Кто экономит, тому всегда лучше, чем тому, кто все пропьет и прогуляет. Будь я попом, я б это как следует втемяшил народу!

Приглушенно заиграла похоронная музыка, выделялись тромбон и барабан. На тромбоне играл местный капельмейстер, на барабане – его шурин. Остальной состав оркестра часто менялся, и «музыканты на час» предпочитали играть негромко.

– Молодого мужика всегда жалко, – сказал трактирщик. – Мог бы еще лет тридцать здесь рассиживать.

Дед кивнул. Хоронили Пршемека Новотного, его убило бетонированной крышкой от колодца. А вообще врезать бы ему разок-другой, чтоб опомнился. Горящей спичкой проверять, нет ли в колодце бензина!.. А получилось все так. В субботу под утро Миксик на новой «эмбечке» срезал поворот у аптеки и оказался на колодце с помпой. Он отделался шишкой на лбу, а передок машины оказался сильно помятым. Из разбитого бака в колодец натекло бензину. Когда мужики пришли чинить помпу, они почувствовали запах бензина и даже поспорили, легче он или тяжелее воды. А Пршемек чиркнул спичкой и бросил ее в колодец.

Тромбон надрывался, как паровой каток.

– Когда ты умрешь, твои молодые обрадуются, – задумчиво протянул трактирщик. – Накопишь им кое-чего.

Дед посмотрел на него с состраданием. Удивительно, как он не разорился в первую же неделю работы! И вот надо же, ведение трактира стало его призванием. Видимо, в своем деле он разбирается лучше, нежели в человеческих отношениях.

– Ну, что?.. – искренне удивился он, заметив сочувственное выражение глаз деда. – Послушай, правда ли, что твой сын и эта… ну, как бы сказать… та дама, что там возле него… Чего-то кооперативный газик зачастил в лес.

– Собираешься открыть там киоск с прохладительными напитками? – рявкнул дед.

Трактирщик откинулся назад и обиженно сощурил глаза.

– Извини… Я не собираюсь тебя допрашивать. Просто так спросил. Тебе не жаль, что в наши времена вообще не было таких красивых девок?

– Ты ко всем, кто ходит сюда, пристаешь?

Трактирщик засунул пальцы за черно-красные помочи и надул щеки. Но тут вошла Броускова, и трактирщику пришлось отложить дискуссию. Он уставился на пани Броускову, как на архангела Гавриила, в руках у которого вместо огненного меча оказался кувшин для пива.

Броускова согнувшись, меленькими шажками притопала к деду и села. С тех пор что дед видел Броускову последний раз, ее сильно убавилось в платье. Оно висело на ней как на вешалке, щеки пожелтели, глаза померкли.

Трактирщик медленно поднялся, втянул голову в плечи, словно прячась от кого-то.

– Знал бы ты, с каким страхом я шла сюда, – объяснила Броускова деду, но так громко, чтобы и трактирщик не мог подумать, будто неверно понял ее. – Столько мерзостей в этом трактире творится – просто ужас берет.

– А ты что здесь делаешь? – удивился дед.

Броускова доверительно наклонилась к нему:

– Ты не будешь смеяться?

Дед убежденно завертел головой.

Броускова опасливо огляделась и приложила ко рту ладонь:

– Разыскиваю капельмейстера… Говорят, он обычно заходит сюда. – Она невольно бросила взгляд на стену, за которой находилось кладбище. – Хочу наперед договориться, кто мне будет петь на похоронах. А главное – какие песни. Когда я усну навсегда, не хотелось бы пробуждаться. – Она проказливо подмигнула. – Не скажу – выходить замуж, до этого я всегда была охотница.

– Я верю, – выдохнул дед изумленно, но понимающе. – И сколько же раз?

Броускова многозначительно подняла четыре растопыренных пальца.

– И снова развелась бы, если б не чувствовала, что мне уже безразлично. Представляешь – та баба переселилась к нам. Мол, мне надо беречь себя, а она, дескать, станет ухаживать за мной. Коза! А я смотри на нее и слушай, как она верезжит. – Броускова подвигалась на стуле, рассеянно оглядела трактир. – Последнее время я только и знаю, что хожу на похороны… А свои я представляю себе как… ну… вроде как сумерки. Когда понемногу, незаметно смеркается. – Распрямленные, выгнутые назад ладони мягко взлетели к груди и снова медленно опустились на колени. – Понимаешь?

Дед кивнул. Он вспотел, не знал, что ответить. И принялся беззастенчиво врать:

– Мне тоже как-то не по себе. Ночью не спится, днем ноги не носят… Все кости трещат, словно амбар при пожаре… От курева никакого удовольствия… – Не успел он договорить, как уверовал в то, что все сказанное – святая правда. У него болел каждый сустав и отдавался болью каждый вздох.

Броускова радостно кивала.

– Да, да! Ну все точно… Посиди тут со мной, а потом обойдем плакальщиц и заранее им заплатим. Если я сама попрошу их, будет вернее. Я вчера подсчитала: нашего года рождения в деревне осталось всего шестеро.

– Шесть… – выдохнул дед удивленно и робко.

Броускова уставилась на него подернутым грустью взглядом.

– Сходишь со мной?

Дед резко выпрямился, но горло у него перехватило.

– Мне надо в детский сад за внуком.

Бледные губы Броусковой тронула печальная улыбка.

– Если б я могла видеть у себя внучат… Все мы живем так далеко друг от друга… – добавила она с отсутствующим взглядом, словно это она говорила уже не деду, а, скорее, почерневшему потолку и сквозняку, трогавшему занавески.

Деда испугала тяжесть смутных слов, которые с кажущейся легкостью слетали на пыльный пол, на растоптанные окурки. Когда-то он наблюдал издалека, как взрывали скалу. Обрывистая стена разломилась в абсолютной тишине, низвергся водопад камней, и лишь потом, когда скала уже зияла свежей раной, донесся взрыв. Дед в непонятном стремлении заслониться обрушился на Броускову:


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю