Текст книги "Чехословацкая повесть. 70-е — 80-е годы"
Автор книги: Владо Беднар
Соавторы: Любомир Фельдек,Валя Стиблова,Ян Костргун
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 23 (всего у книги 45 страниц)
Кончаем. Убрали всю опухоль. Ружичка шьет твердую оболочку и закрывает костный дефект. Теперь можем распрямиться. Рассуждаем, почему пациентка не попала к нам раньше. Зрительным нервам трудно нормализоваться. Зеленый, ее палатный врач, сообщает, что больную неправильно лечили от какого-то неясного гормонального расстройства. И только жалобы на зрение помогли диагностировать опухоль.
Ружичка лихо ведет стежок за стежком: немного рисуется перед Кроупой.
– Шевелись, Оленька, шевелись, – покрикивает он на сестру, хотя та подготавливает каждую нить задолго до того, как он протягивает руку.
Ольга молчит. Она его не слишком жалует. Это пижон с мефистофельскими бровями. Больным он очень импонирует («клиентура» его – главным образом светские женщины), но, если в операционной действительно кризис, иногда поддается малодушию. Начинал он с пластических операций. Его конек – повреждения периферических нервов. Он хорошо владеет микрохирургией: шов нервных волокон, анастомозы по собственной методике.
Итка недолюбливает его еще больше, чем медсестра Ольга. И копирует так же метко, как своего шефа. Широко упершись в пол ногами, сует одну руку в карман и высокопарно произносит:
– Леди и джентльмены! Будущность нейрохирургии – в нервном волокне. И потому исследования в этой области должны восходить непосредственно к ядру клетки…
Я не могу удержаться от смеха. И всегда Ружичку защищаю:
– Дался он тебе! Периферические нервы-то он знает очень хорошо.
– И что? – категорически заявляет она. – Никто у него этого не отнимает. Но к чему задирать нос?
Позу моя жена решительно не переносит. Не знаю другого человека, который бы так чутко реагировал на малейшее проявление пафоса, как она. Еще до того, как мы с ней ближе узнали друг друга, я видел ее в аудитории на лекции одного профессора (она заканчивала курс на медицинском, который вынуждена была в войну прервать). На фоне остальных девиц Итка выглядела не очень-то презентабельно. Девицы тогда делали себе затейливые платья и прически, она же была одета всегда скромно, светлые, коротко остриженные волосы носила гладко. Лекции она слушала очень внимательно. Случалось, что профессор, читавший в несколько помпезной манере, неожиданно повышал голос и сопровождал свои сообщения театральной жестикуляцией, – маленькая медичка из первого ряда прикусывала губу, силясь сдержать смех, в больших карих глазах вспыхивали искорки иронии. Они-то наконец меня с ней навсегда и связали.
Она была объективна, не делала исключения и для меня. Ее направили ко мне на практику, а случалось, и я не мог не говорить о чем-то в патетических тонах. Реакция ее всегда была одна и та же: рот силился сдержать усмешку, в глазах дрожала затаенная ирония. За годы, что мы провели с ней вместе, это повторялось в самых разных ситуациях: когда у меня бывали выступления по каким-нибудь торжественным поводам, когда я открывал конгресс или бывал захвачен в Обществе какой-то темой… Я привык следить за выражением Иткиного лица, как следит автомобилист за колебанием стрелки спидометра.
Однажды я Итке в этом сознался, что привело ее в ужасное смущение. Она потом старалась скрыть свою ироническую усмешку, да только без особого успеха – я хорошо распознавал ее реакцию.
Меня зовут в другую операционную. Бригаду там возглавляет Кртек. Убирает хорошо доступную опухоль оболочек мозга, которая захватывает сверху оба полушария. Ситуация и сама по себе непростая, а опухоль вросла к тому же в продольный синус. Со всех других сторон она тщательно убрана. На что решиться? Не трогать остатки опухоли или убрать ее вместе с частью синуса? Больной молод, радикальную операцию перенесет. Но трогать синус очень рискованно. Кртек за его резекцию. Я соглашаюсь.
Похоже, что к отрезку синуса под опухолью вообще не подступиться. Первый осторожный надрез нас успокоил. Должно быть, удалить это все-таки можно. Но еще одно касание скальпелем – и операционное поле сплошь залито кровью. Все замерли. Я встаю рядом с Кртеком, помогаю остановить кровотечение. Кровь льет неиссякаемым потоком. Тампонируем, осушаем, снова прикладываем тампоны. Наконец в стенке синуса видим дефект. Просвет русла сужен, но не закрыт целиком. Это меняет дело. Дефект следует закрыть.
Кртек не теряет головы, не пытается переложить на меня операцию. Ираскова довольно неуклюже ассистирует, не знает, за что раньше хвататься. Я посылаю за Зеленым. Он быстро моется, помогает готовить фасцию, берет в руки отсос и коагулятор. Анестезиолог объявляет, что давление падает. Добавляем анестетик. Прикладываем к обнаженной ткани кусочки ваты, смоченные в физиологическом растворе. Напряженно молчим. Ждем. Опасливо следим, не просочится ли из-под квадратика ваты кровь. Зашитый синус держит.
Мы с Кртеком понимаем друг друга без слов. Взгляды наши встретились – мы улыбнулись друг другу глазами.
– Теперь это докончу я, – говорит он, – думаю, все будет в порядке.
Я верю. Немного найдется людей, на которых я мог бы с такой же уверенностью положиться. Он опытен и умен. Студентов, попадающих к нему на практику, держит в ежовых рукавицах. Практикант либо вкалывает, либо уходит. И как ни странно, никто на него не жалуется, у медиков он непререкаемый авторитет. В различных хирургических отделениях трудится целая плеяда его учеников.
Несколько лет тому назад у него умерла от лейкемии единственная дочь. Он воспитывал ее один – мать давно их оставила. После этой смерти он стал другим человеком. Прежде был громкоголосый и разговорчивый, умел смеяться, как сатир. Теперь стал сух, ироничен, немногословен. Больным он казался холодным. Откуда им было знать, что его тяготили печаль и ощущение несправедливости, со смертью дочери никогда его не покидавшие. Узнав тогда ее диагноз, он заперся у себя в квартире и долго никого к себе не допускал. Не ходил даже на работу. И только у ее постели превозмогал себя и становился на какое-то время прежним. Когда она умерла, он несколько недель жил отшельником, не хотел видеть даже близких друзей.
Помню, как он принял меня наконец после долгого перерыва. Сидел напротив и отворачивал лицо. Прямо чувствовалось, как он заставляет себя терпеть мое присутствие. Я заговорил. Повторял много раз, что он должен попытаться забыть, найти смысл жизни в работе. Рассказывал о трудностях, которые испытывает клиника. Напоминал о случаях, которые он знал. Он не поднимал головы.
– Все ложь, – сказал он один раз. – Я был, в сущности, счастлив и не понимал этого. Жизнь для меня имела смысл, а я все чего-то искал. Был точно слепой. Не представлял, например, о чем дочь думает, когда мы сидим рядом в садике. Бывало, я просматриваю специальные труды – а она просто лежит, откинув голову, и смотрит в небо. Мне казалось, она разбазаривает время. Тут – книги, которые она читала далеко за полночь. Есть среди них стихи, которые я не понимаю, и это повергает меня в отчаяние. Я знал о ней так мало…
Он закрыл лицо руками и несколько минут не отрывал их. Меня глубоко тронула тяжелая печаль, которая была в его словах.
– В жизни ничто не имеет смысла, – взглянул он на меня. – Каждый из нас в свое время это поймет. Только одни раньше, а другие позже. Вся человеческая жизнь – обман.
Он поднялся, сделал несколько шагов к окну и, стоя ко мне спиной, сказал:
– Я не могу пока нормально говорить с людьми. Не трогайте меня еще некоторое время. Я возвращусь. Что мне еще остается?..
На столе у него была фотография дочери. С портрета улыбалось девичье лицо, в руке была ракетка. И тут он видел свою вину. Он принуждал дочь заниматься спортом, хотя она часто бывала утомлена. Хотел, чтоб у нее были хорошие отметки, чтоб она изучала медицину. Он обвинял себя в том, что, быть может, ускорил трагическую развязку.
В конце концов он к нам действительно вернулся. Начал работать до глубокой ночи, часто и ночевал в клинике. Выбрал себе новую область: хирургию неутолимой боли. Над этой темой он работает и по сей день. У него есть ряд последователей в периферийных больницах, где нашли практическое применение результаты его исследований.
Оперировать кончили очень поздно. Хорошо это помню, потому что в тот день торопился на заседание Совета Общества Пуркине. Так не хотелось еще раз оправдываться своей занятостью – ведь остальные члены Совета в том же положении. Поэтому, когда перед самым уходом еще раз позвонила Итка, в голосе у меня звучала досада.
– Ты представляешь, уже расцвели черешни, – сказала жена. – Если хочешь увидеть, пока не начали облетать, надо ехать сегодня же.
– Да что ты… – произнес я немного раздраженно.
Я уже высчитал, что на Совет приеду с получасовым опозданием.
Как хорошо, что она поняла меня иначе:
– Нет, правда расцвели, честное слово! Я шла по парку к фармакологическому институту…
Я опустился на стул. Не отводя глаз от часового циферблата, представил себе вдруг, как шли мы с ней к первым цветам черешни все годы, с той первой весны, когда только узнали друг друга, – прикрыл глаза и забыл о часовом циферблате.
– Ну никогда бы не подумал! Ведь еще только конец апреля!
– Может, конечно, и не все, – подстраховалась она, – но ведь это уже не важно. Ты как, сегодня вечером сумел бы вырваться?
Голос был молодой и радостный. Не догадалась, к счастью, как я спешу. Это могло бы испортить ей настроение. Я неожиданно вообразил себе ее такой, какой увидел в первый раз, еще студенткой, на «нашем» цветущем склоне. Мы приехали тогда на велосипедах. На ней была простенькая белая блузка и широкая пестрая юбка, трепетавшая на ветру. Она бегала от дерева к дереву и прятала лицо в гуще белых соцветий. Казалось, это разыгравшаяся вила. Должен признаться, что я никогда вполне не понимал этой ее влюбленности в цветущие деревья, но всегда старался ее разделять.
– Постараюсь устроить, – пообещал я.
Я перечислил ей, что мне еще предстоит сегодня. После собрания вернусь в клинику и тогда только смогу держать с Кртеком совет. Надо зайти хоть на минутку к Микешу – поздороваться. Я спросил, не пойдет ли она со мной.
– Нет, лучше нет, – ответила она поспешно. – Я подожду тебя дома. Заедешь, возьмем что-нибудь поесть и сможем там пробыть до темноты.
– Договорились.
Положив трубку, я стал торопливо прикидывать, в котором часу стемнеет. Этот «наш склон» – за городом, езды туда не меньше получаса. Совещание с Кртеком придется сократить. Но Микеша откладывать нельзя – я чувствовал, что он ждет меня с нетерпением. Операции боится каждый, даже когда не обнаруживает этого открыто. Надо помочь ему уяснить себе положение дел. Но я еще и сам не знал, решусь ли оперировать.
Проблема эта тяготила и отвлекала меня – и на собрании, и при беседе с Кртеком. В результате вместо составления плана научных работ мы всесторонне обсуждали с ним, стоит ли делать эту операцию… Кртек был вначале настроен еще более скептически, чем я. Кончили тем, что исчеркали весь анатомический атлас схемами подхода к сосудистым структурам и постепенно пришли к выводу, что попытаемся всю аномалию убрать.
Но надо было смотреть правде в глаза. Микешу угрожало прежде всего кровотечение. Если бы так случилось, трудно было бы рассчитывать на благополучный исход. В конце концов поладили на том, что ничего другого нам не остается.
Хотя решение и было принято, легче от этого не стало. Риск был слишком велик. Но ведь для Мити это был единственный шанс выкарабкаться.
Мы с Кртеком молча сидели друг против друга. Он поднял на меня глаза.
– Оперировать буду, конечно, я сам, – опередил я его.
– Но это ведь… все-таки друг… Я могу попытаться…
Я отрицательно покачал головой:
– Будешь мне ассистировать. Надо себя перебороть. Именно потому, что друг. Надеюсь, и ты меня прооперируешь, если со мной произойдет нечто подобное?
Он не сразу ответил – наверное, осмысливал вопрос.
– Пожалуй, – допустил он такую возможность, – если только не найдется человека, которому это удастся лучше.
– Думаешь, найдется?
– А что ж. Но, говоря по правде, не ручаюсь, что ему тебя доверю.
Я рассмеялся:
– Вот-вот. Ты хоть меня по крайней мере понимаешь.
Судьбу Микеша мы решили, а он еще и не подозревал об этом. Разъяснения были возложены на меня. Прежде всего нельзя, чтоб он боялся. Попытаюсь уверить его, что все кончится хорошо. Я знаю, как способен надломить больного страх.
Когда я постучался в дверь его палаты, я не уверен был, что вообще его узнаю. В последние годы со мной не раз заговаривал какой-нибудь пожилой незнакомый мужчина, и из него потом проклевывался товарищ моей юности.
Но тут не оставалось места никаким сомнениям. С постели у окна смотрел на меня Митя, только немного старше прежнего, которого помнил я. Волнистые волосы тронула седина – хотя совсем немного. Лицо каким-то чудом сохранило юношеский облик, как иногда бывает у людей, посвятивших себя любимому делу. Он, кажется, даже и не прибавил в весе. Поверх пижамы у него были свитер и кашне, совсем такие, как нашивал он в интернате, – должно быть, и теперь он часто простужался.
Мы подали друг другу руки и взаимно смерили друг друга испытующими взглядами. Нет, в чем-то он все-таки изменился. Исчезла былая непосредственность, улыбка его мне показалась сдержанной, взгляд пытливым и непривычно оценивающим. Мимику его красивого лица определяли всегда мгновенные реакции, то грустные, то мягкие и приветливые. Теперь добавились морщинки, и выражение было спокойным и задумчивым.
Оба мы слегка растерянны. Он чуть прищурился, чтобы видеть яснее. Понятно, у него нарушена острота зрения. Старается лишний раз не поднимать левой руки – не хочет, видимо, напоминать мне, что она менее подвижна.
Оба соседа деликатно вышли в коридор. Начинаю расспрашивать о жизни. Узнаю, что он школьный учитель. Вспоминаем кое-каких товарищей по интернату. Микеш иногда видится с Фенцлом, который, оказывается, работает в министерстве. Недавно встретил и Поличанского. Мне о нем случайно известно, что он главврач детской лечебницы неподалеку от Праги…
Болтаем, но что-то в нашей беседе не клеится. Слова как будто скользят по поверхности и только отдаляют нас друг от друга. Странно: ведь внешне он для меня почти тот же и время для него как бы остановилось. Волосы теперь длиннее, чем прежде. Надо лбом и у шеи все так же свиваются в мягкие кудри. Даже не поредели. Еще не одной женщине мог бы вскружить голову.
Говорю ему это с улыбкой, стараясь быть как можно сердечней и искренней. Он пожимает плечами и не улыбается мне в ответ. Я спрашиваю о его семейной жизни, о детях – разговор на такую тему, кажется, мог бы поддержать любой. Но Митя не вытаскивает из кармана фотографий, как это принято при встрече старых товарищей, не видевшихся годы. Говорит, что детей нет. Жена – переводчица, это удобно, потому что она большей частью дома. О моей работе и моей семье вообще не спросил.
Нехорошо ему, перемогается, подумал я. И потому оставил светскую беседу и начал говорить о том, что, вероятно, больше всего его занимало, – о сосудистой аномалии. Это не опухоль, но действие ее на мозг примерно то же. Она образуется сплетением сосудов и давит на мозговую ткань. У него это, я полагаю, с детства, как обычно бывает. Но симптомы всегда проявляются не сразу, часто уже только в более позднем возрасте. Сейчас положение, видимо, усугубилось, и потому я рекомендовал бы операцию. Если аномалию уберем, опасность устранится, и ему сразу станет легче.
Он слушал внимательно, но вопросов никаких не задавал. Мне пришлось признаться, что обширность таких образований не особенно благоприятствует операции, но есть опасность, что кровотечение начнется и без вмешательства, а тогда это будет опасно для жизни. Надежнее прооперироваться. С другой же стороны, есть целый ряд больных, которые отказались от операции и живут по сей день. Предсказывать тут ничего нельзя.
Он встал, открыл окно. Прошелся по комнате и снова сел на койку против меня.
– Не бойся, Митя, – старался я придать своему голосу как можно более спокойное звучание. – Видишь ли, я на таких операциях, что называется, собаку съел. Знаю, что надо делать. В конце концов, это такое же вмешательство, как и любое другое…
– Да не боюсь я, – проговорил он равнодушно. – Не так уж я за жизнь цепляюсь.
Не сиделось мне у него.
– Зачем ты это говоришь? Что с тобой произошло? Раньше ты был совсем другим. Я помню тебя жизнерадостного, веселого…
Он принужденно улыбнулся.
– Послушай, – начал он тихо, – я прекрасно знаю, что никто у нас не делает эти операции лучше тебя. Ты вообще пользуешься широкой известностью…
– Пожалуйста, не надо… – запротестовал я.
– Постой, дай мне сказать. Мог ли бы я желать другого хирурга? А между тем…
– Что? У тебя с этим какие-то проблемы?
– Ты спрашивал, что со мной. Буду откровенен.
Некоторое время он сидел потупившись. Потом резко поднял голову:
– Я хочу вести с тобой честную игру. Ты обходишься со мной как с приятелем – навестил вот и думаешь, что иначе и быть не должно. А между тем я отношусь к тебе по-другому. Я никогда тебя не любил. Ты, верно, удивлен – так, прямо, от меня ты этого еще не слышал… А меня все в тебе раздражало. Ты был… абсолютно уверен в себе, все ты знал наперед… Тебе всегда было совершенно наплевать, что думаю я. Помнишь, как ты мне объявил, что к тебе переезжает Поличанский? Меня ведь это очень поразило. Я еще мало прожил в интернате – мне было далеко не безразлично, с кем делить комнату. Ты даже не поинтересовался тогда, имею ли я что-нибудь против…
– Но ты же сам всегда говорил, что ты и Фенцл…
– А что я мог сказать, когда ты меня поставил перед свершившимся фактом? Я для тебя был нуль – мальчишка, который не знает, чего хочет!
– Митя!
Он уже не был спокойным. Вспыхнул, повысил голос:
– Для тебя не существовало никаких проблем, ты был выше их. Помнишь, как ты подсмеивался над Фенцлом, когда он дошел до ручки перед последним экзаменом? Слабость ты просто не переносил.
Я ожидал всего, но не подобного обвинения. Не находил слов и только тупо смотрел на Митю. Вместо ответа в голову лезло воспоминание. Как-то возвращаюсь в интернат. Поздний вечер, если не ночь. Должно быть, я был на свидании; может, и танцевал – не помню. В соседней комнате еще не погасили свет. Стучу. Мы имели обыкновение заходить друг к другу на огонек в любое время дня и ночи.
Вхожу – вернее, шутки ради вплываю шагом танго, насвистывая какой-то тягучий шлягер, который в те времена был в моде. Оба сидят над лекциями. У Фенцла голова обмотана полотенцем. Не удержавшись, начинаю смеяться. Пепик Фенцл недовольно отворачивается, Митя встает и идет варить кофе.
– Меня раздражало, как ты давал отповеди Фенцлу, – продолжал Микеш. – Быть может, не всегда он рассуждал логично, но ты осаживал его на каждой фразе. Мне было его жаль.
– Митя! Мне и в голову не приходило, что ты так на все реагировал! В интернате мы тогда привыкли брякать первое, что придет в голову. В этом и была особенная прелесть нашего общения! Каждый мог высказать другому все прямо в глаза.
– А он был не такой, как ты: не умел настоять на своем, но знал массу вещей. Ты и не представляешь, какой он был впечатлительный. Твое расположение он ставил очень высоко…
– Да что я ему такое сделал?
– Вот это я тебе уже который раз пытаюсь объяснить. Однажды мы втроем поехали куда-то на Кокоржин. У Фенцла была с собой книга, которой он очень дорожил. Он нам читал из нее. Там были разные сентенции, и, кстати, именно о дружбе. Но это ты, наверное, уже забыл.
– Совсем нет, если хочешь знать. Мы ехали на велосипедах, потом лежали в полдень на какой-то пасеке, откуда открывался вид на всю окрестность. У каждого был с собой кусок хлеба с колбасой. Действительно, Фенцл нам в тот раз что-то читал. Откуда, теперь уже не помню, но мне это тогда показалось чем-то вроде альбома барышни из пансиона благородных девиц.
– Фенцл ставил дружбу очень высоко. Ему хотелось, чтоб ты его лучше понял – ведь он же с нами всем делился, но только ты этого никогда не ставил ему в заслугу.
– Да ни к чему мне было копаться в разных сантиментах! – не сдержался я.
– Для тебя все было сантиментами, даже и то, что для нас было важно и серьезно. Если ты не понимал кого-то, то, махнув рукой, шел дальше.
– Митя, почему именно сегодня ты мне говоришь все это?
– Да что ж мне повторять все снова? Хочу играть с тобой в открытую – вот почему! Ты у нас с Фенцлом прямо-таки поперек горла стоял. А теперь судьба сыграла со мной злую шутку. Ты один можешь вытащить меня из ямы, куда я попал.
– Да хватит этих разговоров, бог мой!
– Постой, я еще не кончил. Я допускаю, что как раз теперь веду себя и неумно, и нетактично, но надо поставить точку над «i». Я хочу договорить. Теперь мне все уже представляется несколько иначе. Ты просто был тверже, чем мы. Поэтому, наверно, и достиг чего-то в жизни. Быть может, я тогда действительно был слишком мягкотелый и сентиментальный, и ты не зря нам говорил, что…
– Серьезно, я не понимаю, почему…
– Сейчас скажу. Я хотел дать тебе время подумать, стоит ли тебе меня оперировать. Ты мог бы с успехом передоверить это кому-нибудь из своих людей.
– Ты на этом настаиваешь? – спросил я уязвленно и с горечью.
– Да нет. Как я могу? Ты, безусловно, делаешь такие вещи лучше всякого другого.
– Так не сходи с ума и прекрати эти самокопания. Всегда вот так ваш брат гуманитарий: хоть сдохни, но чтобы все искренне и честно!
Он не сдавался:
– Видишь ли, это несколько сложней… Уж и не знаю, как мне…
Я встал.
– Ну вот что: отложим это до другого раза. Когда все будет позади, где-нибудь встретимся, и ты разберешь меня по косточкам…
Оставалось только пожать друг другу руки. Я обещал в ближайшее время зайти – сообщить дату операции, и постараться, чтоб его перевели к нам побыстрей.
На всякий случай заглянул еще в ординаторскую – Итка, сказали мне, давно уехала. Я сел в машину и включил зажигание. То, что наговорил мне Митя, не выходило у меня из головы. Снова представилась прогулка, на которую он ссылался… Вспомнилась маленькая деталь. Фенцл на обратном пути устал – не привык к долгой езде на велосипеде. К тому же велосипед был очень старый и тяжелый – не собственный, а взятый напрокат. Я поменялся с ним, дав ему свой, более легкий. Огромное удовольствие доставила мне та поездка – занятия не позволяли часто вырываться на природу. Я помню, что в тот день был с Пепиком и Митей очень счастлив.
«Общий кров, общий стол, братской дружбы ореол!»
Надпись у нас в интернате, над которой я так часто иронизировал. Но, положа руку на сердце, разве не жили мы тогда в полном соответствии с этой сентенцией? Если кому-нибудь присылали посылку из дому или на частном уроке давали какое-то угощение – два-три пирожка, конфеты… – сейчас же все делилось поровну в наших двух комнатах. Микеш с готовностью давал мне свои белые апаши, когда на горизонте появлялась новая симпатия. Посуду, утварь – все это держали мы сообща. И как могли, старались выручать друг друга.
Я ехал домой за Иткой, и настроение у меня было неважное. Откуда взялась эта неприязнь? Зачем понадобилось Мите подводить итог нашим отношениям? Ведь, кажется, нигде не окружала нас такая радостная атмосфера дружбы, как в годы студенчества в интернате. Разные сценки из прошлого проходили у меня перед глазами, как диапозитивы. Невольно вспомнилось, как мы поехали однажды в Татры. На расходы каждый внес, сколько мог. Мой пай был самым значительным – у меня было много уроков. Как сейчас вижу привал где-то высоко в горах, у всех натерты ноги, потому что ни у кого нет подходящей обуви. Вижу, как пускаем по кругу буханку хлеба и мажем куски маргарином. Как жмемся друг к другу на заброшенном сеновале, где решили провести ночь, – не предполагали, что на такой высоте будет собачий холод.
Быть может, обо всем этом Митя и Пепик забыли?
Те давние воспоминания для меня действительно одни из самых прекрасных. Однажды во время похода в Татрах мы до того устали к вечеру, что не могли сделать ни шагу. Денег на ночлег не было, и мы упросили привратника в одном большом отеле позволить нам подремать в вестибюле на лавках хотя бы до света. В четыре утра он нас вытурил, и мы устроили состязание по стометровке – чтобы согреться. В другой раз набрели на какой-то лагерь учащихся католической семинарии, где как раз в это время раскладывали к ужину кнедлики из дрожжевого теста. Еще теперь стоит у меня перед глазами глубокая тарелка, откуда поднимается такой приятный пар. Поличанский скулил так долго, что в конце концов нам тоже дали кнедликов. Мы ели и наперебой хвалили Поличанского за предприимчивость. Правда, хвалили мы его до той минуты, пока не явился старший и не вытребовал с каждого из нас по три кроны.
Три кроны! Я уж не помню, куда мы тогда по горам ходили, но никогда не позабуду, какими дружными ругательствами награждали потом эту католическую «филантропию». По-моему, в те времена мы действительно жили как братья.
Когда пора студенчества окончилась, потеряли друг друга из виду. Я успел завершить курс медицины еще до закрытия высших школ, потом попал в провинциальную больницу, где проработал весь период оккупации. Поличанский не досдал нескольких экзаменов – не повезло ему. Митя с Фенцлом получили дипломы лишь после войны, и это, собственно, все, что я о них знал. Когда я пришел в клинику, работы было невпроворот, я ничего не умел, все вечера приходилось учиться. Товарищи по интернату исчезли с горизонта, но где-то подсознательно я верил, что не навсегда.
Быть может, те двое избегали меня намеренно. Теперь мне это представляется правдоподобным, поскольку некоторых однокашников я иногда встречал. Например, Страку, который в бытность свою в интернате играл на скрипке. Ему было отведено на это специальное время. За две минуты до того, как оно истекало, за дверью, глядя на часы, стояла целая толпа студентов. И ровно через две минуты начинала дружно барабанить в дверь. Страка обрывал игру на половине такта. Но и об этом вспоминал он с удовольствием. А тут как-то я встретил одного из наших… у него в те времена была приятельница в Будчи. Иногда она проводила его к себе контрабандой. Однажды ночью у них была проверка. Наш однокашник повел себя как истый рыцарь Главки. Вылез в окно и повис на руках, уцепившись за карниз. Положение было спасено, но он не удержался и упал со второго этажа во двор, схлопотав при этом перелом ноги у щиколотки. Еще нашел в себе силы помахать испуганной девчонке, смотревшей из окна, чтобы та ничего не заподозрила, и ползком добрался до интерната. Ушло на это два часа. Только оказавшись у себя в комнате, он потерял сознание.
Тогда я уже стажировался в хирургическом отделении и мог определить, что это перелом. Мы дотащили его до какой-то больницы, где ему наложили гипс. Когда мы встретились, он вспомнил и об этом. А я даже не знал, что он потом на этой девушке женился.
Итка не сделала мне никаких замечаний за опоздание. На столе были приготовлены бутерброды.
– Может, захватим с собой? – предложила она.
Итка горела нетерпением.
– Можно, но я совсем не голоден.
Она мгновенно завернула бутерброды. Пока я переодевал пиджак, ждала, глядя куда-то поверх моей головы, и на полуоткрытых губах ее блуждало отражение улыбки. И снова я невольно подивился, как мало она изменилась. Все еще стройная и миниатюрная, как много лет назад, только волосы приобрели другой оттенок – теперь они пепельно-белокурые, и лишь когда сильно утомлена, видно, что и ее коснулось беспощадное время. Но если она предвкушает что-то радостное, как теперь, то кажется на много лет моложе.
На мостовой вода. А я и не заметил, когда прошел дождь. Город остался позади. Перед нами светло-зеленый склон. То тут, то там засветится распустившийся терновник, мелькнет белая черешня. Небо по-весеннему синее, с бегущими облаками. Как раз когда подъезжали к черешневому саду, из облаков вынырнуло солнце и затопило все своим светом.
Автомобиль карабкается по дорожке. Въезжаем прямо под цветущие кроны. У Итки, как в былые годы, захватывает дыхание от восторга.
– Я знала, что так будет! Все расцвели! Смотри, сколько пчел!..
Солнце ласково греет. Хоть ложись на траву и смотри сквозь воздушные белые гроздья на небо…
– А это ты неплохо придумала – приехать сюда именно сегодня, – говорю я.
Воздух свежий и весь какой-то душистый. На западе громоздится розовый вал туч. Вспоминаю, как мы приехали сюда с Иткой, когда ждали нашего первенца. Он родился спустя две недели. Через год после этого умерла Иткина мать. Мы приехали сюда после похорон, тоже в начале мая. День был какой-то символически ненастный, белые лепестки почти осыпались и покрывали траву. Итка сидела именно на этом месте и тихонько плакала. Слезы текли у нее из глаз неиссякаемым горючим потоком. Мне было тяжко это видеть – она еще никогда при мне не плакала.
Не знаю почему, та давняя Иткина печаль напомнила мне странный разговор с Митей. Сначала я совсем не собирался передавать его жене, но потом начал говорить. Быть может, меня подтолкнул к тому необычный пейзаж – оранжевая гряда туч, будившая неясную тоску. Я пытался рассказывать объективно и трезво, но, к собственному удивлению, не уберегся от патетики и горечи.
– Я был неприятен и Мите, и Фенцлу. Странное это чувство – узнавать о подобных вещах через столько лет… Я так и не понял причины, хотя он это всячески аргументировал…
Итка молчала. Она умела слушать, когда мне надо было, чтобы меня слушали. Солнце совсем зашло, стало прохладнее. Может, все это не так важно, как мне представляется? Итка молчит. А может быть, это ей даже неприятно: такие излияния с моей стороны – большая редкость. Я хотел встать:
– Пойдем, похолодало…
Итка схватила меня за руку:
– Нет, погоди немного…
Она смотрела на меня пристальным взглядом, и глаза ее были серьезны. Потом сказала:
– Ты ведь не знаешь, что мы с Митей…
– Ты с Митей?..
Было странно слышать уменьшительное имя его студенческих лет из Иткиных уст. Оно резануло мне слух еще утром, когда она позвонила по телефону.
– Да, мы какое-то время встречались. Незадолго перед тем, как я с тобой познакомилась.
Запад померк, поднялся ветерок. Мне неожиданно стало очень холодно и грустно.
– А почему ты мне об этом никогда не говорила?
Открытый взгляд карих глаз не дрогнул.
– Мы с тобой обещали друг другу не ворошить прошлого. Ты сам хотел этого, и у тебя ведь до меня были возлюбленные…
А что ж, действительно ведь были! Одну звали Верой, другую Марией, третью уж не помню как. Свидетель бог, со времени своей женитьбы я о них ни разу не вспомнил. Однажды, вскоре после свадьбы, я разбирал стол и вытащил коробку со старыми письмами и фотографиями.