Текст книги "Чехословацкая повесть. 70-е — 80-е годы"
Автор книги: Владо Беднар
Соавторы: Любомир Фельдек,Валя Стиблова,Ян Костргун
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 29 (всего у книги 45 страниц)
Сестра Бенедикта умерла через день после моего приезда. Приходила Сатранова – поплакать и поблагодарить: ведь сделали мы все, что было в наших силах. В этом заключалась доля правды. Сделали все, что было в силах Волейника.
Вскрытие произвели на следующий день. Посмотреть пришли все. Опухоль была действительно убрана целиком. Она заполняла весь мосто-мозжечковый угол и давила на мозжечок и на ствол. Вмешательство Волейника было слишком радикальным. Кровоизлияние проникло глубоко в мост мозга и угнетало жизненно важные центры.
Я старался быть объективным. Разбирал операцию со всех сторон. Могло такое повреждение ствола произойти у меня? – задавал я себе вопрос. Полагаю, что нет. А у других врачей? Не знаю. Большинство из них, надо думать, нашлись бы в создавшемся положении, но, конечно, не все. Среди таких был и Волейник. Судить о подобных вещах нелегко. Ведь даже в общей хирургии – один удалит желчный пузырь хорошо, а другой не сможет сделать этого так же безупречно. Врачи бывают разных категорий. Руководитель должен в этом разбираться. И если надо, принимать решение: не годен для такой работы – уходи. Слишком тут много ставится на карту.
Вечером того дня, когда производилось вскрытие, я долго говорил с Иткой. Все рассказал и попросил совета. Волейник не умеет оперировать. Как мне с ним быть? Я говорил себе: Итка человек прямолинейный – сразу подскажет справедливое решение. Но это оказалось непросто. И мы неожиданно коснулись проблем, о которых я и не подозревал.
Когда я в тот вечер вернулся домой, Итка стояла у гладильной доски. Рядом была куча белья. Скорее по привычке, я спросил, нельзя ли найти кого-нибудь, кто бы выгладил это вместо нее.
– Попробуй, – сказала она, и в голосе ее прозвучала необычная усталость. – Если удастся, с удовольствием поручу это кому-нибудь еще.
Мне стало грустно, потому что в Иткином ответе не было и тени обычной для нее красивой и веселой иронии.
– Оставь, – убеждал я ее. – Сделаешь в другой раз. Мы можем ненадолго куда-нибудь отъехать и пройтись пешком…
Она посмотрела на меня долгим взглядом и покачала головой. Окно в кухне было распахнуто. В палисаднике, между корпусами домов, зеленел кустарник. Ветер поигрывал ветками отцветших черешен, последние белые лепестки снежинками порхали в воздухе. И вдруг до меня дошло:
– Ой, Итка, мы в первый раз за все годы не были в нашем черешневом саду!..
– Во второй, – уточнила она. – В первый раз – шесть лет тому назад, когда ты уезжал на конгресс в Сан-Паулу.
Упрек был основательный. Потому что тогда, шесть лет назад, на то была причина, а теперь ее не было. Но Итка сказала это не в укор – так, между прочим.
Меня это совсем обескуражило.
– Почему ты мне не напомнила?
Она пожала плечами. Послюнявила палец и коснулась утюга. Потом разложила на гладильной доске мою пижаму.
– Почему не напомнила, Итка? – повторил я, и голос у меня, наверно, был такой несчастный, что она не смогла отмолчаться.
– Думала, ты на всю эту романтику уже плюнул и мы для этого, по-твоему, стары.
И опять никакого упрека – только голосок, тонкий как волосок. Но как раз это было для меня невыносимее всего. Я взял у нее из руки утюг и выдернул шнур.
– Мне, честное слово, очень жаль, – сказал я. – Ты даже не представляешь себе насколько! Кто это тут старый, скажи пожалуйста! Ты сама знаешь, что это чушь!
Когда-то я ее про себя называл: «девушка с бархатными глазами». Они и теперь такие, но возле них – паутинки морщин. И круги, потому что Итка порядком изматывается. Даже веки отекшие. Я испугался. Мне как-то не приходило в голову, что Итка может быть больна. Она вообще-то делала когда-нибудь кардиограмму?
Итка засмеялась. Воткнула опять вилку в розетку.
– Лиса ты старая. И ничего тебе не жаль. Нисколечко. Впрочем, у тебя есть возможность исправиться.
– Серьезно? Каким образом? – включился я в игру.
– В горах черешни только еще зацветают. До воскресенья обязательно распустятся. И если выехать куда-нибудь за Турнов, можно в конце концов на них наткнуться.
Работы у меня было пропасть. Предстояло закончить, учебник, подготовить доклад для международного конгресса, а в клинике ждал целый ряд тяжелых случаев, которые я не мог доверить другим. И все-таки я постарался не протестовать.
– Великолепная идея, – сказал я. – Во что бы то ни стало так и сделаем. До следующего мая нам это зачтется?
Она удовлетворенно кивнула.
Так мы покончили с тем маленьким недоразумением, и обещание свое я потом выполнил. Однако же беседа наша у гладильной доски этим не завершилась.
Договорившись о прогулке в горы, я спросил ее мнение о Волейнике. Сначала она высказалась сдержанно; сказала, что сама не знает, как бы повела себя в подобных обстоятельствах. Потом, поняв, что я таким ответом не удовлетворяюсь, напомнила мне имя одного хирурга, недавно получившего премию Пуркине за разработку нового операционного метода.
– Ну разумеется, я хорошо его знаю. А что у него общего с Волейником?
– Мы занимались вместе в семинаре. Когда нас в терапии учили делать инъекции, после него у людей оставались огромные синяки. В вену он вообще не мог попасть.
– Если вы занимались вместе в семинаре, я бы его там видел.
– Ты его видел. И один раз даже выставил из перевязочной – такой он был неловкий.
Вспомнить, что когда-то его учил, я, хоть убей, не мог. Но начал постигать, к чему это рассказывает Итка.
– Однажды ваш амбулаторный хирург доверил ему вскрыть нарыв на пальце. Это был ужас. Хирург потребовал, чтобы тот обещал никогда не брать скальпеля в руки.
– Ну и он обещал?
– Нет. Стал ходить на патологию.
– Значит, идея была неплохая.
– А теперь вот заработал себе имя в хирургии, – сказала Итка. – Что, если и Волейник ваш такой же одержимый?
– Одержимости у него хоть отбавляй, но оперировать как надо он уже не будет.
– Видимо, да. Потому что ты не допускаешь его к настоящей работе.
– Не допускаю. Я за своих больных несу ответственность.
– Это, конечно, – сказала она, – но ведь не вечно же ты будешь держать скальпель. Есть операции, которые ты позволяешь делать разве только Кртеку и, как редчайшее исключение, еще кое-кому из доцентов. А вот такая Гладка, скажем…
– Что тебе о ней известно?
– Многое. Ведь и она хотела как-то себя проявить…
Я начинал раздражаться.
– Она просила тебя оказать протекцию?
– Да нет. Она сама прекрасно понимает, что время ее упущено и уникального хирурга из нее не выйдет. Но мысль, что и она могла достичь чего-то, если б не стеснять ее возможностей, всегда будет ее мучить.
Кровь во мне закипела.
– Так думает любая женщина, и почти ни единой не дано чего-нибудь достичь. Хирург – это не терапевт. От него требуется нечто большее, чем повседневная рутина. Он должен уметь полностью забыть себя, свои недуги и то, что несколько ночей не спал, и даже то, что у него жена и дети…
– А в данном случае внуки…
– А в данном случае внуки, – повторил я механически.
Но, взглянув в глаза Итке, увидел прежние искорки иронии, которые меня сразу отрезвили.
– Да нет, я знаю, вам, конечно, тяжелей, – признал я. – Но одним этим всего не объяснишь. Поэтому-то женщина-хирург такое исключение? Что им мешало бы работать так, как мы? Стоит только захотеть! Могли бы отрешиться от всего и посвятить себя любимому делу…
Она выключила из сети утюг и села.
– Думаешь, это удалось бы, скажем, мне?
– Конечно, – убежденно сказал я. – Когда ты проходила у нас практику, руки у тебя были замечательные, честно. Я даже одно время думал, ты станешь работать со мной в хирургии.
– Честно? А ты уже не помнишь, как все было?
Ну разумеется, я помнил. Итке сначала дали место патологоанатома. А через несколько месяцев она перешла в хирургию, но не к нам – в нашей клинике не было вакансии. Затем представилась возможность устроиться в неврологическое отделение у нас. Помню, мы долго обсуждали, стоит ли переходить. Потом она решила, что так будет лучше. Хотели иметь детей, и жизнь была не очень легкой. Мне казалось, она ушла из хирургии, в общем-то, спокойно.
Я молчал.
– Вспомни-ка, – снова повела она атаку, – тебя бы в самом деле так уж и обрадовало, если б я осталась в хирургии?
– Почему нет? – сказал я не совсем уверенно. – С детьми ведь можно было подождать…
– Сколько? Годик, другой или лет пять? Ты думаешь, мне это помогло бы?
– Не знаю. Может, мы вообще не заводили бы детей. Бездетных пар сколько угодно – мы были бы не первые и не последние.
Батюшки, что тут поднялось! Глаза по плошке, рот – как у маски античной трагедии!
Не заводили бы детей? И ты бы с этим примирился? Когда ты в парке никогда не мог пройти спокойно мимо малыша!..
– Что ты мне хочешь доказать, Итка?
– Да ничего. А только… Ты не обо всем еще знаешь, хотя мне в это теперь слабо верится. Например, что на свете ничто так не увлекало меня, как профессия хирурга. Может быть, даже больше, чем твоего Волейника. Но у меня вдобавок были к этому способности. У нас тогда все были «на подхвате» по меньшей мере год, разве что аппендицит когда доверят. А меня Мотичка допускал ко всему. Даже желчный пузырь два раза удаляла. А он мне только ассистировал.
– Мотичка, твой благодетель! – начал я над ней подтрунивать. – Еще вопрос, по какой причине он тебя ко всему допускал. На первом же году – довольно подозрительно!..
Итка вспыхнула:
– Я и тогда уже понимала, что перед тобой не стоило этим хвастаться! А как я была счастлива! Еле удержалась, чтоб тебе не рассказать.
Это признание меня пристыдило. Я взял ее руку:
– Я и теперь еще об этом сожалею…
– Ничего ты не сожалеешь. Уже тогда ты должен был понять, что значила для меня хирургия и чего мне стоило от нее отказаться.
– Я думал, главное для тебя – семья, как для десятков других женщин-врачей. Может, скажешь, ты не хотела детей?
– Детей хотели оба. И одному из нас пришлось для этого кое-чем поступиться.
Мы молча и удивленно посмотрели друг на друга. Почти как встарь, когда вели одну из своих нескончаемых полемик и чувствовали вдруг, что продолжать больше невмоготу. Но только наши давние споры никогда не касались вопроса о том, кто из нас двоих имеет больше права на самостоятельную творческую работу, а кто должен этому принести в жертву себя. Итке такая мысль пришла одновременно со мной.
– Прости, я никогда бы не сказала тебе этого…
Перед ее покорным самоотречением я опустил глаза.
– Ты имела полное право сказать.
Мной овладело уныние и грусть. Я вдруг увидел наше прошлое ее глазами. Ничто на свете так не увлекало ее, как профессия хирурга. И все-таки она ни разу мне об этом не сказала. И я прекрасно знаю почему. Я бы старался сделать ее мечту осуществимой – стал бы делить с ней дома все обязанности. А это для меня явилось бы невосполнимой тратой времени. Чего бы в таком случае я теперь достиг?
Итка верила в меня. Поставила на мою карту все, пожертвовав и своей личной долей. И такое решение приняла самостоятельно – без всякого давления с моей стороны. Как странно, что только теперь я это осознал. Я шел к своей цели напролом. Итка была моложе – я недооценил ее возможностей. Встретил тогда ее решение как само собой разумеющееся, меня оно устраивало – пожалуй, и она так это расценила. Ну и потом… приятный самообман: семья и дети – вечный удел женщин! Как эта догма, в кавычках, должна была ей приесться!
Итка складывала белье. Мои рубашки были отутюжены до последнего шовчика. Она ничего не умела делать тяп-ляп. Не будь меня, она, возможно, стала бы отличным хирургом. С ее прозорливостью и хваткой… Она и дома отлично со всем справлялась – даже и с тем, что в иных семьях – непременная обязанность мужчины.
Прикрываю веки и вижу ее у того же стола. Складывает прямоугольники детских пеленок. Отрывается от этого занятия и идет разогревать мне ужин. Она всегда старалась приготовить мне горячую пищу. Нередко я очень задерживался, а она всегда ждала. Иногда занималась чем-нибудь по хозяйству, иногда читала специальный журнал или книгу…
Я был не прав, думая, что все женщины отказываются от своих планов с легким сердцем, потому что их больше интересует семья и дом. Часть из них поступает так ради любви – хоть это и звучит сентиментально. И многие ради нее готовы жертвовать своим призванием. Как идиотски глупо было то, что я сказал сегодня Итке. Ее-то уж никак не отнесешь к числу тех, которым не дано было чего-нибудь достичь.
Для подлинной эмансипации мы еще не созрели. У нас когда-то был хирург, жена которого училась на кафедре терапии в аспирантуре. У них был маленький ребенок, и все заботы, связанные с ним, они делили пополам. Однажды, когда ребенок заболел, коллега наш остался дома по больничному листу. Возражать я не мог. Секретарша принесла соответствующее указание, а я не знал даже, что он имеет такое право. Встретил я это без особого энтузиазма. А все наши хирурги в клинике дружно подняли его на смех. Даже Гладка присоединилась, хотя она, казалось бы, должна была его понять. Теперь жена этого хирурга кандидат наук, но он работу в клинике оставил, устроился в медпункте и ходит к нам только в неделю раз – дежурить.
Итка уже перестала сердиться.
– Когда я пришла вчера за продуктами, – стала она рассказывать, – за мной встали две модные дамочки. Обсуждали какую-то статью в журнале. Интервью с женщиной – профессором университета. Когда ее спросили, как она все успела – так далеко продвинуться в науке и вырастить троих детей, – она ответила: «А это потому, что у нас была Катенька. Дальняя родственница, которая с нами жила. Она вела хозяйство и воспитывала детей». Дамочки смеялись. «Так это Катенька сделала из нее профессора, – сказала одна. – Была бы у меня такая Катенька, я бы теперь тоже была профессор!»
Я громко рассмеялся.
– Не смейся, – одернула меня Итка. – Может, из нее и правда вышел бы профессор. Не из нее, так из другой какой-нибудь. Занятнее всего, на мой взгляд, что над этим смеялись сами женщины. Женщина, занимающаяся серьезным делом, не по душе остальным. Тут как-то выезжаю из гаража, а на тротуаре – тихая такая старушка. Увидела меня, нахмурилась и говорит: «Ты бы лучше кастрюлями занималась!». – «Вот приеду домой и начну заниматься», – отвечаю ей. Нет ведь, не успокоилась, косилась на меня, как ведьма.
В тот вечер мы уже не возвращались к этой теме. Итка стала готовить ужин. Поговорили мы с ней, поговорили, а как мне быть с Волейником, осталось неясным.
Что, если у него действительно недоставало возможностей развиваться? Быть может, и других следовало шире привлекать к тяжелым случаям. Но что касается Волейника, тут меня не устраивало и другое. Безответственность. Решиться на такую операцию без совета и поддержки более опытного коллеги он не имел права.
Я сказал об этом Итке, но она пожала плечами:
– Если состояние пациентки ухудшилось и операция представлялась ему необходимой…
– Не верю, что оно настолько ухудшилось. Он, безусловно, мог себе позволить подождать.
– А как ты ему докажешь? Обвинишь во лжи?
Нет, этого я не могу. Волейник, может быть, внушил себе, что вмешательство необходимо. Тогда ведь он имел право ослушаться моего распоряжения. Я не знал, что мне делать.
Через неделю было традиционное совещание с патологоанатомами. Люди других профессий даже не подозревают, что мы получаем за свою работу оценки по пятибалльной системе. Пациент умер, диагноз поставлен правильно, а что же операционное вмешательство?.. Сидим мы большей частью совместно с неврологами на «скамье подсудимых». Патологоанатомы – строгие присяжные. Аттестуют нас от пятерки до единицы, как в школе.
Первым в тот раз обсуждался случай абсцесса мозга. Неврологи правильно определили гнойный очаг в переднем отделе левого полушария. Румл сделал пункцию и удалил весь гной. Осталась только полость с капсулой. Больной, однако, не шел на поправку, температура держалась. Рентгеновские снимки ничего плохого не показывали. Но больной все-таки скончался при симптомах общего сепсиса.
Неврологи написали: «Не исключены дальнейшие мелкоочаговые абсцессы мозга, которые не удалось обнаружить». Так оно и оказалось. В обеих затылочных долях были еще мелкие очаги. Патологи были неподкупны, поставили неврологам тройку, потому что те не диагностировали очаги в затылочных долях.
Затем шли два случая опухолей мозга. Обе были очень обширны, и обе мы сначала хотели признать неоперабельными. У первого больного вмешательство прошло успешно, но потом в раневом канале открылось кровотечение. Вторая опухоль была метастазом карциномы легких. «Высшая аттестационная комиссия» поставила нам пятерку.
Следующей на повестке дня стояла сестра Бенедикта. Патологи уже заранее набычились. Не любят они Волейника – всегда со всеми полемизирует. Одно время подвизался в гистологии и считает, что разбирается во всем. На сей раз к полемике подготовились, хоть времени на это оказалось очень мало. Показывают диапозитивы, где виден ствол головного мозга с просвечивающей темной кровью. Кроме фотографий, у них еще гистологические препараты. Видно, что кровоизлияние захватывает половину моста.
– Кровоизлияние возникло в ходе операции, – комментирует патолог.
Снова все освещается: величина опухоли, положение, операционная техника. Волейник повторяет то, что все знают уже наизусть. Что был большой отек и операционное поле не просматривалось, что оперировать было необходимо, поскольку состояние больной ухудшилось. Ничего, кроме этого, не оставалось.
– Оставалось, – говорит Ружичка, который Волейника терпеть не может. – Достаточно было сделать декомпрессию. Удалил бы кость – и отек, о котором ты все время толкуешь, перестал бы угрожать жизни пациентки. Второй этап операции можно было отложить – до возвращения кого-нибудь из нас.
– Я сначала подумал об этом, – защищался Волейник (он казался спокойным, только пальцы, поигрывающие авторучкой, заметно дрожали). – Но потом сказал себе, что операция в два этапа явится для нее гораздо более тяжелой нагрузкой.
– Ну вот ты нам и доказал, что операция в один этап явилась для нее нагрузкой более легкой, – мрачно засмеялся Ружичка.
– Вмешательство было чересчур радикальным, – продолжал патолог. – Произошло повреждение ствола.
Волейник не хотел сдаваться:
– Там могла быть микроаневризма, которая лопнула непосредственно после операции.
– Ну, это уж совсем неправдоподобно!
– И все-таки нельзя этого сбрасывать со счетов, – не унимался Волейник.
– Со счетов нельзя сбрасывать ничего. Даже что во время операции произошла остановка сердца, – задергался уголок рта у патолога.
Присутствующие рассмеялись. Все это выглядело гнусно.
– Сейчас судить об этом трудно, – сказал я. – Операция была непростой, и доктор Волейник пытался убрать все. Для каждого из нас этот случай, безусловно, поучителен.
Все смолкли. Спросили про оценку. Патологи сказали, что диагноз был правильный, но в целом случай квалифицировать не будут.
Кончили. Когда расходились, Волейник подошел ко мне. Он воспрянул духом, поскольку я за него вступился. Стал даже с улыбкой произносить какие-то общие фразы. Намеренно – показать остальным, что вины за собой не чувствует. Это было последней каплей, переполнившей чашу. Я позвал его к себе в кабинет.
Он не ждал того, что я хотел ему сказать. Первым опять начал разговор об операции сестры Бенедикты, видимо, полагая, что вскрытие убедило меня в его правоте. Приводил все новые и новые подробности. Я с изумлением смотрел на него. Он менялся прямо на глазах. Еще недавно молчаливый и нерешительный, теперь стоял и разглагольствовал, широко жестикулируя. Великий хирург после необычно трудной операции. Ни малейших сомнений в собственной непогрешимости. Вмешательство провел блестяще, доктор Гавранкова может это где угодно подтвердить. Никто из старших коллег не мог бы сделать большего.
А ведь у него мания величия, сказал я себе мысленно. Жаль, не настолько, чтобы заинтересовать психиатра.
Я перебил его. Сказал, что в случае с сестрой Бенедиктой он переоценил свои возможности и ему следовало это признать. Я не хочу, чтобы он продолжал работать у меня в клинике.
– Займитесь года на два, на три обычной хирургией, если уж вас эта область так заинтересовала, – посоветовал я ему наконец. – Быть может, там вы сможете приобрести какой-то опыт и сноровку.
Он замер. Из фанатика с орлиным взглядом сразу стал прежним – обиженным, вздорным – Волейником.
– Не понимаю… Ведь я, кажется, все объяснил, пан профессор…
Видно было, как лоб у него покрывается испариной. Чувствовал я себя прескверно. Мне становилось его жаль.
– Возможно, вы когда-нибудь еще вернетесь к нейрохирургии, – сказал я – главным образом чтобы его утешить. – Я вам хочу добра. Со временем и сами вы поймете, что я прав.
Голову можно было дать на отсечение, что он этого никогда не поймет. Настроение его менялось молниеносно. В эту минуту он меня уже ненавидел. Заявил, что все мы против него предубеждены. Что никогда я не пускал его к настоящей работе и таким образом лишил возможности приобретать опыт. Его успех на поприще нейрохирургии зависел от меня, и только от меня. Если я указываю ему на дверь, он уйдет – и без того уж оставаться здесь ему невыносимо. Однако же, да будет мне известно, что это я совал ему палки в колеса. Такое отношение несовместимо с моралью настоящего врача, обязанного помогать младшим коллегам.
Вот до чего договорились. Обидно было это слышать. Может быть, перечислить ему, скольким молодым я с радостью и искренним доброжелательством помог, скольких я научил операционной технике так, что за них не приходится краснеть, и сколько времени на все это потратил?
Или напомнить, как сам он не пожелал пожертвовать и часом, чтобы прочесть лекцию для сестер, когда другие врачи в этом не отказывали? Сказать в открытую, что никому из старших коллег, не только мне, не хочется учить его – так он обидчив и самоуверен?
Да нет, бессмысленно. На прощанье он заявил, что еще посмотрим, имею ли я право выставить его из клиники. И что он будет заниматься нейрохирургией в другом месте – этого уж ему никто не запретит.
6
В последнюю неделю мая я сказал себе, что Узлик – испытание, посланное мне судьбой. Еще немного, и я бы отказался его оперировать. Но тут произошло событие, серьезно повлиявшее на мое решение. Да, признаюсь, это событие окончательно определило мой выбор. Стало известно, что меня представят к правительственной награде.
Дело происходило так. Мальчика уже положили к нам в клинику, и мы снова держали совет, как с ним быть. После утренней конференции рассматривали его снимки на негатоскопе. Рентгенолог показывает снимок за снимком. Ясно виден очень небольшой деформированный четвертый желудочек. Вот изогнутый Сильвиев водопровод. Цистерны в углу между Варолиевым мостом и мозжечком не просматриваются, в этом месте тупой край.
Врачи хранят молчание. Взгляды предостерегающе опущены. «И какого черта надо было тебе изменять свое решение?» – читаю я в их единодушной оппозиции. От имени всех берет слово доцент Вискочил:
– Мы сегодня долго обсуждали этот случай в ординаторской, профессор. Все сходятся на том, что опухоль убрать нельзя.
Подняли головы, ждут. Гладка растерянно крутит пуговицу белого халата. Оперирующие дамы у нас привыкли носить его без полагающейся блузы. Из отворота у Гладки выглядывает кружево бюстгальтера.
– Сначала я думала, стоит попробовать, – говорит она тихо. – Но они правы – случай неоперабельный.
– Этот лесник не допускает и мысли, что внук не вынесет операции, – добавляет Кртек. – Встречаю его в коридоре: «Профессор, – говорит, – твердо мне обещал у Витека из головы это вынуть, а он обманывать не станет. Если берется, значит, можно».
Врачи иронически ухмыляются.
– Никаких обещаний я ему вообще не давал! – взрываюсь я. – Как он мог истолковать так наш разговор?
– Это мы знаем, – успокаивает меня Кртек. – Но что мы ему станем говорить, когда малыш останется на столе?
Ружичка откашлялся:
– Когда мы обсуждали это первый раз, профессор, у вас было однозначное решение. Вы что ж, хотели бы провести операцию в два этапа? У вас создалось впечатление, что так будет лучше? Я бы хотел понять мотивы перемены вашего решения…
Вот гад! Выдал мне, перед всеми. Собственно, почему я все же согласился взять мальчика? Потому что его дед так упрашивал? А я надеялся на чудо? Или просто, покорясь судьбе, смирился с неизбежностью, поскольку мальчик все равно не протянул бы больше года? «Не потому, – шепчет мне внутренний голос. – Мальчонка околдовал тебя своей мордашкой. Вспомни, как он тыкал пальцем в Митин марлевый колпачок и заливался смехом!.. Вот ты и потерял голову».
– Как вам сказать… – отвечаю я Ружичке. – Просто мне кажется…
Все замерли. Я знаю, о чем они сейчас думают. Когда кто-нибудь из младших коллег говорит: «Мне кажется», Ружичка моментально осаживает его: «Если кажется – крестись. В хирургии никому ничего не может казаться!»
Да, ничего не скажешь, сел в калошу. Вокруг деланно серьезные лица, и только Кртек не выдержал, комично поднял брови.
– Я знаю, – предпочел я обыграть это сам, – «если кажется, крестись»…
Все, словно по команде, засмеялись – но я не сдался.
– У меня действительно нет никаких новых доводов. Просто я думаю, что следует хотя бы попытаться.
Все скисли. Мое поражение будет и их поражением – это каждый понимает. Но я пока далек от окончательного решения – наоборот, чувствую, что врачи наши правы, только не хочется так легко отступать. Прошу, чтобы мне снова показали томограммы из Градец-Кралове. Да, это куда хуже того, что представлялось мне. А снимки были сделаны месяц назад – рискованные данные могли усугубиться. Повторить, может быть, томографию?
Опять со мной не согласились. Если данные обследования не изменятся, значит, ничего нового мы не узнаем, а если опухоль выросла, она тем более неоперабельна. Да и пока получим ответ, пройдет еще время, а кто знает, что будет с ребенком через две-три недели.
Как раз в этот критический момент пришла за мной пани Ружкова. Я вышел с ней в коридор. Что-нибудь срочное? Да, звонят из министерства. Просили позвать моего заместителя, но она хочет, чтоб я узнал первым: меня представят к награде.
От волнения пани Ружкова повторяется, нервно поглаживает пальцы.
– Хотят узнать что-нибудь более конкретное о ваших новых методах, об операциях с применением гипотермии…
Беру ее за локоть – чтобы успокоилась.
– Пани Ружкова, надеюсь, мы не потеряем самообладания?
Она подносит к глазам платочек.
– Вы не представляете себе, до чего я рада!.. Вы этого давно заслуживаете, наконец-то о вас вспомнили!
Я стою около нее как школьник. Хотел бы сделать безразличное лицо – не получается. Значит, все-таки видят мою работу и даже хотят оценить. Как ни стараюсь, не могу остаться равнодушным и скрыть радость.
– Знаете что? Подзовите к телефону Румла! – советую я. – Или нет, лучше Кртека… А остальным, я думаю, пока говорить не стоит…
Она с сияющим видом кивает. Разумеется! Но я-то знаю, что она шепнет об этом сначала Гладке, а потом и всем, кто только ни появится в приемной.
Я возвращаюсь на совет. Должно быть, договаривались о дежурстве – перед ними разложенный график. Румл обсуждает с Ружичкой какого-то больного из Роуднице. Молодой человек, получивший тяжелую травму таза и при этом повреждение седалищного нерва. Не согласится ли доцент произвести ревизию?
Я сажусь рядом. Делаю Румлу знак не прерываться и докончить обсуждение расписания. Могу теперь минутку беспрепятственно подумать о том, что узнал. В последнее время у меня бывал скептический настрой. У врачей моих нет настоящих условий для работы. Больные, уходя от нас, нередко говорят, что мы заслуживаем статуса крупной специализированной лечебницы с новейшей аппаратурой. Мы удовольствовались бы даже дополнительной площадью и штатами. Сколько раз я это во всех инстанциях тщетно пытался доказать. Говорил себе, что я плохой начальник, раз ничего не могу добиться. Всегда я слышал ту же отговорку: другие больницы в худшем положении – пока ничего нельзя сделать, придется годик-другой потерпеть.
Должно быть, мы все же неплохо поработали, если это получило такое признание!
«Конечно… – сказала бы Итка. – Получить-то оно, может, и получило. Да только у тебя ведь будет юбилей, а к юбилею обычно награждают. Так что не думай – это не бог весть за что!»
Но хоть она, возможно, именно так и сказала бы, настроение у меня не испортилось. Мне представились разные немыслимые вещи: явится некто и начнет действительно интересоваться всем, что мы сделали. Мы объясним ему, что некоторые ставшие теперь уже обычными операции впервые в мире произведены были у нас в клинике. Вскользь приведем цифру операций, сделанных за последнее десятилетие. Никто этому не поверит. Такое число вмешательств в маленькой клинике? Это же выше человеческих возможностей!
«Почти так, – слышу я свой ответ. – Но если бы нам создали условия, мы сделали бы много больше…»
Призрак Итки иронически усмехается: «И черта лысого тебе это поможет! Черта лысого!».
Я продолжаю безмолвный монолог, обращенный к неизвестному, который придет по случаю моего награждения и, выслушав, разрешит с ходу все наши проблемы. «Если я что действительно и сделал, – скажу я, – так это потому, что со мной был коллектив. Врачи, видящие смысл жизни в нашей работе. Люди, которые способны на любые жертвы и всегда во всем со мной заодно…»
Я слишком глубоко задумался. Вокруг вдруг воцарилась неловкая тишина. Румл зевал так, что едва не выворотил себе челюсть. Ружичка шлифовал ногти пилочкой для вскрытия ампул. Остальные смотрели на меня с кислыми минами. Понимали, что от мысли прооперировать Узлика я отнюдь не отказался. В углу под кем-то скрипнул стул, и у меня было забавное ощущение, что это Итка прыснула долго сдерживаемым смехом.
Я разом отрезвел. А что, собственно, мы сделали такого уж особенного? Оперировали – так ведь это наша работа! Ничего другого никто из нас не умеет. Нет, правда! В чем мы превзошли самих себя? Новые операционные методы внедряются повсеместно. Могли бы мы сравнить себя с умным технарем, который изобрел что-то эпохальное? Мы, разумеется, проводим операции на людях. Пафос нашей профессии. Честно говоря, это нам много легче, чем какому-нибудь инженеру совершить открытие. Любая наша операция сложна только в глазах непосвященных.
Одна моя больная приносит каждый год в определенный день цветы. Она еще молода, я – человек в летах. Тут нет ничего предосудительного. Но за что она мне их носит? Говорит, спас ей жизнь. Сделал элементарную операцию удаления опухоли спинного мозга, которую с успехом выполнил бы любой мало-мальски квалифицированный нейрохирург.