Текст книги "Чехословацкая повесть. 70-е — 80-е годы"
Автор книги: Владо Беднар
Соавторы: Любомир Фельдек,Валя Стиблова,Ян Костргун
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 45 страниц)
– Добрый день… Вам что-нибудь нужно?
– Я пришел за внуком.
– Но…
Воспитательница посмотрела на спину Еника, на яркий отблеск солнца в лошадином глазу. Провела руками по изящным бедрам, прикрытым белым халатом. В общем, ей было неприятно, что дед увидел именно то, что увидел. Если б хоть не эта проклятая аттестация… Тут ее осенило. Она подошла к шкафу, открыла его и принялась перекладывать сложенные там бумаги.
Дед осторожно повернул к себе Еника, криво усмехнулся и в некоторой неуверенности наклонился к нему. Я виноват, конечно, чего там. Но я забыл! Не бывает разве такого?! Он же предупреждал – а ему взяли и навязали мальчонку!
– Привет… Что ты натворил?
Еник улыбнулся слабой улыбкой и беспомощно пожал плечами. Приди вместо деда мама, он бы уже схлопотал подзатыльник. А то и два.
– Ну что, пойдем, а? Или тебе неохота отсюда уходить?
Воспитательница наконец нашла, что искала. И не преминула этим похвастаться:
– Яна Добеша должна забирать мама… Вот пожалуйста – ее подпись.
– Вполне возможно, – равнодушно согласился дед.
Листок бумаги в крайне редких случаях пробуждал у него живой интерес.
– Но я не могу вам… Понимаете?.. У нас уже бывали случаи, когда разведенные родители… И вообще, я вас не знаю.
Еник в ужасе, что ему придется остаться здесь до завтрашнего дня, строптиво заявил:
– Это мой дед!
Дед считал вопрос исчерпанным еще до того, как вошел в зал. Исчерпанным в том смысле, что вообще не собирался объясняться с воспитательницей. Она могла говорить ему, что угодно, – едва ли он станет слушать ее и обращать внимание на ее слова. Дед взял Еника за руку.
– Тебе надо что-нибудь забрать домой?
– Минуточку. – Воспитательница забежала со стороны двери и немного отступила перед ними назад. – Не думайте, что вашего внука обидели понапрасну. – Она указала рукой на стол с бумагами, облитыми чернилами из раздавленной ручки.
Дед, нахмурившись, покачал головой. Посмотрел на Еника, Еник на него. Щеки у Еника порозовели, большие карие глаза застлало слезами.
– Дело даже не в том, что он тут учинил, а в том, что не желает признаваться… Передайте родителям, чтоб они с ним серьезно поговорили.
– Деда, это правда не я, – защищался Еник без особой уверенности.
Дед ребром ладони вытер ему слезы.
– Я сам с ним поговорю, – сказал он воспитательнице. – До свидания.
– В следующий раз приходите пораньше. По крайней мере на час.
* * *
– Эта ручка уже была поломана, я сам видел, – в третий раз повторил Еник, убеждая деда.
– Было – так было, и хватит об этом.
Они шли по пыльной, в выбоинах дороге. Длинные тени орехов и абрикосовых деревьев подчеркивали едва уловимый налет грусти на этом солнечном дне. Лущеная стерня щетинилась желтизной, картофельная ботва приобретала табачный оттенок, поникшими листьями кукурузы шелестел ветер. Позади виноградников, на гребне Палавы, белели развалины замка. Вот как соберу виноград, буду посвободнее, схожу туда посмотреть. И тут поймал себя на мысли, что каждый год он повторяет одно и то же. А был он там последний раз со школьной экскурсией. Они сдали по пятаку, и директор нанял возчика Маршу. Марша держался с таким важным видом, что запросто мог бы сойти за старосту, если б захотел. У Марши была пара соловых лошадей, не лошади – слоны, светлогривые, с такими же светлыми хвостами, но главное – у Марши была телега на резиновом ходу. Лошадей, бельгийской породы, звали Ивош и Лидка, а телегу называли шинной. Всё вместе тогда казалось удивительным чудом, и было это почти шестьдесят лет тому назад! Шестьдесят лет! Короткие штанишки, перешитые из отцовских брюк, короткие штаны на одной бретельке, рубашка без воротника и лохматая голова. В одной руке узелок с ломтем хлеба и двумя яблоками, в другой – башмаки. Солнце в те времена, видимо, не заходило вовсе, потому что освещало все дедовы воспоминания. Телега слепила глаза сверкающей зеленой краской, а гривы исполинских лошадей сливались с небом и кронами деревьев, и ласточкам приходилось облетать их стороной. Ребята сидели на соломе и таращили на все глаза. Пан директор возвышался на козлах рядом с Маршей, и ветерок сдувал на ребят голубоватенький душистый дымок их сигарет. Озера раскаленного, ослепительно сверкающего марева, и вербы, более прекрасные и таинственные, чем пальмы где-нибудь в Африке. Удивительные краски, каких он никогда больше не видел. Укоризненно оглянувшись на озорничавшего мальчишку через плечо, пан директор прогнал его с телеги.
– Марш пешком, бессовестный!
И злоумышленник зашлепал по пыли, время от времени догоняя их вприпрыжку, потому что Ивош и Лидка только с виду были ленивые и неповоротливые. Шагали они размеренно и напористо, и поспевать за ними было не так-то просто.
– Я больше не буду, пан директор!
А потом переправа на плоту через Дыю, с клокотом и плеском, скрипом дерева и криком чаек, и кругом пахло майским дождем.
В те далекие времена все было большим, и расстояния казались дальними. Знай дед наперед, как все уменьшится с годами, не спешил бы расти.
Сегодня он вообще не помнит, как выглядел край вокруг, когда он смотрел на него с высоты. И лишь при виде голубя ему вдруг приходило в голову, что когда-то он тоже видел виноградники и перелески такими же, какими видят их птицы.
Вот кончит он с виноградом, будет побольше времени, он непременно сходит посмотрит и минарет, и Ледницкий замок. Там он не бывал ни разу. Всю жизнь ему достаточно было сознания, что стоит захотеть – и он отправится туда в любой момент. И для этого не нужно тащиться за тридевять земель, а только пересечь луг и два моста, пройти через лес – и он уже в замковом парке.
Так вот и с людьми, вдруг мелькнуло у него. Сколько раз он утешался сознанием, что стоит ему захотеть – и он сможет поговорить с человеком, встречавшимся ему ежедневно, спросить его или, наоборот, выслушать. И сколько же раз случалось, что он не успевал ни спросить ни о чем, ни даже проститься с человеком! Так уж устроены люди, что не дано им встречаться вечно, и потому они стараются не помнить об этом.
Еник приотставал. Ему приходилось делать три шага, когда дед делал всего один. К тому же он не умел идти вперед, не делая отступов в сторону. То и дело его внимание отвлекало что-нибудь на дороге, в траве, под деревьями. Трещал кузнечик, да так, что закладывало уши, хотя видно его не было, промелькнула, как светлое мгновенье, ласка над сероватой пылью проселочной дороги; тяжелым камнем долго взлетал фазан, наконец это ему удалось. Все кругом наполняли шорохи и шелест, колдовские, манящие и невидимые.
Остановившись, дед задумчиво посмотрел на Еника, глубоко запрятав улыбку, и лицо его ничего не выражало.
* * *
Этот виноградник дед посадил, когда ухаживал за бабушкой. Тогда же он выкопал старинный кувшин, совершенно не тронутый временем, только на горлышке был выщерблен небольшой кусочек. Казалось, кто-то давным-давно нарочно положил его в землю и закопал. Еще дед нашел там же гору черепков, столько, что можно было нагрузить ими телегу, но кувшин был только один. В темно-фиолетовых сумерках нес он его под полой через всю деревню, потому что тогда же Кубат с верхнего конца, углубляя колодец, тоже раскопал какой-то кувшин. Говорили, будто в таких вот кувшинах носили роженицам куриный бульон. Кубат понес кувшин к священнику, вещь была удивительная, и священник показал его своему знакомому из Праги, который на этих делах зубы съел. Тот ахнул, увидя эдакое чудо. И тут навалила из Праги тьма-тьмущая ученых, у Кубата перерыли весь двор и сад, страх божий, что они оставили после себя! Но Кубат внакладе не остался, за убытки хорошо заплатили, а за кувшин и того больше. С тех пор деревенские чуть что с любой черепушкой бежали в приходский дом. Священник от этого чуть не рехнулся и накрепко запирался, так что дважды пропустил соборование. Всех обуяла жажда обогащения и страх, как бы не разбогател сосед. Потому дед и дожидался темноты и отнес кувшин девушке, которая сама была как фарфоровая ваза.
– До чего красивый, – шептала она, крепко прижимаясь к деду, чтоб он лучше слышал. – Добрый знак, что ты нашел его как раз там, где посадишь виноград.
А потом, когда виноградник принадлежал уже им обоим, она принесла ему сюда обед, а в кувшине – воду. Они напились воды, поцеловались, а кувшин поставили в погребе в нишу. Через девять месяцев у них родился сын. В этом смысле в те поры было все как и нынче. А кувшин так и стоял, где его поставили, и, имей он цену хоть миллион, никто, кроме деда, даже не подозревал, что нет на свете денег, за которые его можно купить.
Дед наклонился в тень виноградной листвы и любовно взвесил на ладони гроздь. Точно так же гладил он ночью жену, когда ненароком просыпался, а она крепко спала. Погладить легонько, чтобы не испугать, просто для того, чтобы убедиться, что она теплая и душистая и утром улыбнется ему.
Но сейчас он был не один.
Он с раздражением оглянулся и даже устыдился нелепости проделанного. Нежничать с гроздьями винограда!
– Хороши, а, смотреть приятно, правда? – прогудел он, чтобы хоть как-то объяснить то, чего и сам не понимал.
Еник горячо закивал. Он как раз откусил несколько ягод от большой кисти, рот его был полон сочной сладости, между пальцами вытекал сок. Он приподнял сильно ободранную гроздь, поднес к глазам и с искренним интересом рассмотрел ее со всех сторон – как же выглядит эта вкуснющая красота?
– Не след ничего хвалить до поры, – спохватился дед, опомнившись от ревнивого плена воспоминаний и многообещающей действительности. – Покамест все это золото не упрятано в бочки – считай, у нас ничего нет… – Он даже не заметил, что сказал «у нас». Он по-прежнему был один, только на него кто-то как бы смотрел со стороны. – Прилетит туча скворцов и за пять минут обмолотит виноградник, – хмуро высказал он вслух свои опасения.
Еник разинул рот и поглядел на небо.
У деда в немом изумлении вытянулось лицо, и он уставился на внука. Ведь Енику даже не сказали – погляди хорошенько, не летят ли скворцы… Ни слова не сказали, Еник сам догадался. Нынешние молодые, что ни день, то умней, с гордостью подумал дед, и теперь они смотрели в небо вдвоем.
* * *
Дед ходил по погребу, отхлебывая то красного, то белого. Промыл ливер, обнюхал пустые бочки, посветил в каждую свечкой, проверяя, не заплесневела ли какая, одну забил серой, на другой укрепил обруч, третью выполаскивал до тех пор, пока у него на груди не засверкал белым горным снегом винный камень. Пройдут годы, пока бочка созреет для вина настолько, что не повредит ему; мало того – она пробудит в нем самые сокровенные ароматы. И тогда уж с такой бочкой нужно носиться как с писаным яичком.
Но и за работой дед то и дело прислушивался – не летят ли скворцы. И всякий раз, когда дед настораживался, Еник с благоговением и любопытством следил за его движениями.
В давильне все для Еника было ново и интересно: полумрак и, темнее полумрака, старое потемневшее дерево, допотопный пресс для винограда с фигурками хитроватых гномов и по сторонам от них – вырезанными гроздьями винограда и листьями на главном брусе. Взобравшись на кадушку, Еник щелкнул ногтем по глиняному кувшину, но достаточно было строгого дедова взгляда, чтобы Еник понял – кувшин вещь ценная, а вот ручкой мельнички можно вертеть сколько угодно, чтобы зубчатые колесики тарахтели, будто мчащийся на всех парах поезд.
– Деда, ты видел у нас в садике лошадку? – Еник осторожно заглядывал в самый винный погреб, круто спускавшийся вниз, скупо освещенный, с двумя рядами внушительных бочек.
Дед выпрямился во весь рост, плеснул себе из стеклянного кувшина красного вина, но, пожалев, видимо, свой язык, налил себе из другого кувшина белого вина.
– Какую лошадку? – переспросил он, прекрасно зная, о чем речь, но его уже начала раздражать Еникова молчаливость. За все время, что они были вместе, тот едва ли произнес три-четыре фразы.
Вот и сейчас Еник лишь обиженно наморщил брови. Однако не выдержал и принялся объяснять. Для него самым главным была сейчас лошадка-качалка, она была даже важнее огорчения, что дед не заметил ее.
– Ну у нас, в детском саду… Новая лошадка… Я даже не покачался…
На дворе возмущенно раскричались синицы. Дед вытянул шею и замер.
Еник тоже. Затем он громко выдохнул, и глаза у него засияли.
– Деда, я пойду караулить, а когда прилетят скворцы, я тогда… – Объяснить дальнейшее для Еника оказалось затруднительным. – Я тогда позову тебя.
Дед улыбнулся его решимости и опасениям.
– Ну беги карауль, парень, беги.
– Я буду как твои глаза, ладно?
Дед даже поперхнулся и только кивнул:
– Гляди в оба…
* * *
Добеш изо всей силы захлопнул дверцу газика, стукнулся локтем о руль и выругался. Конечно, он дурак, и, заново перебирая все в памяти, не мог не признать, что в самом деле ведет себя глупо. От любви и умный сдуреет, уныло заключил он.
Он ведь ясно сказал ей: «Как следует подумай и не делай из меня шута горохового». Хотел было сказать «идиота», но, поскольку все свидетельствовало о том, что он ее любит, употребил более подходящее слово. Оно было вроде… покорное. Разумеется, он ее не любил, но все так сложно запуталось, что в крайнем случае мог, бы и полюбить. Вот, скажем, при нынешней ситуации. Он ждал ее и не был уверен, придет ли она.
Девица была очень красива, и глаза ее смотрели до того выразительно, что могли бы поведать целый роман. И Добеш оценил их выразительность. Не сразу. Увидев ее впервые, он лишь испытал сожаление. Сожаление, что женат и старше ее лет на десять, не меньше, – так что какие тут могли быть иллюзии?
Однако в выражении ее глаз он увидел свою надежду..
Сотни раз Добеш клялся себе, что никакие такие фокусы больше не проймут его, и сотни раз расхлебывался за это. Или его одолевала жуткая тоска, потому что влюблялся он всегда одинаково легко и быстро, совсем так, как коренастые мужчины сразу испытывают чувство голода, стоит им учуять запах жареного мяса. И чем неблагоприятнее были обстоятельства, тем сильнее он влюблялся.
Удивительно ли, что Марта частенько плакала? Она любила его, а у него не было никаких причин любить ее. Пылкие чувства просыпались у Добеша лишь тогда, когда она выгоняла его из дому, начинала с ним разводиться и отправлялась к адвокату.
Стеклянные двери наконец распахнулись, и вышла девица Кширова, жмурясь от яркого солнца. Добеш перестал дышать. Он видел вахтершу Гомолкову, она провожала Кширову взглядом, и ей все было ясно как божий день. И за любым из окон могли быть те, кому все было ясно как божий день, и все равно девица шла как ни в чем не бывало и помахивала сумочкой, спокойно направлялась к машине. Добеш перестал дышать, захлестнутый этим взрывом самоуверенности, гордости, дерзости, коварства и ангельской целомудренности, смирения и спеси, потому что все это можно было увидеть в движениях этой девицы, и ничего тут не было нового: никто не знал, как об этом сказать, хотя, в общем-то, знал, что это такое, но не мог подобрать ему названия.
Девица Кширова открыла дверцу заляпанного грязью автомобиля, а поскольку газик рассчитан главным образом на проходимость в любых условиях и высок и на особые удобства и элегантность не претендует, ей пришлось высоко поднять ногу, чтобы попасть внутрь, настолько высоко, что коротенькая юбочка задралась и сама собой уже не смогла опуститься к коленям.
Добеш скользнул взглядом по опушенной нежным инеем ее ноге повыше колена в тень ложбинки и включил без того уже включенный мотор, но до тщеславного упоения победой ему было пока далеко, дальше, чем до северного полюса.
Девица Кширова шумно дышала полуоткрытым ртом, глядя куда-то вдаль, и взгляд ее был неподвижен, как деревья зимой.
Они медленно проехали через деревню. Добеш не в состоянии был переключить на вторую скорость. Это были мгновенья, мучившие его кошмаром и многие годы спустя, во время бессонницы. Ну мало ли куда они могли ехать – в здешний национальный комитет, в город ли, в земельное управление; газик с эмблемой ЕСК[7] за день проезжал десятки раз по улицам деревни, и в нем сидели мужчина и женщина. Но у Добеша было ощущение, что сейчас они едут с транспарантом и каждый встречный пялится на них пятью парами глаз.
От магазина самообслуживания, простукивая дорогу белой палкой, шел слепой Прохазка. Впереди него шла его статная и, что видно было с первого же взгляда, несокрушимая жена, вышагивала, будто директор цирка. Остановив мужа вытянутой рукой, она повернула его и придала нужное направление – через дорогу. И, снова опередив его, повелительным жестом подняла руку навстречу приближающемуся автомобилю.
Конечно же, Добеш остановился бы. Но Прохазкова заставила его притормозить по крайней мере метра на два раньше.
– Вот еще одна… – выдавил наконец Добеш, и прозвучало это как придушенный хрип. Он посмотрел на сохранявшую молчание девицу рядом с собой и погладил ее повыше колена.
Деревня вскоре оказалась позади, перед ними простирались луга и лес, манящие тишиной, тенью и мягоньким мхом.
– Что с тобой? – зашептал Добеш. – Будет тебе плакать.
Но девица не плакала. Она сидела в высокой траве, сцепив руки под коленями и положив на них лицо. Девица почувствовала его ладонь на своих волосах, потом на склоненной шее, но, честно говоря, не обращала внимания на его прикосновения, мысленно вернувшись к тому мгновенью, когда сама еще не знала, поедет ли с ним или останется в канцелярии наедине со своим отражением в оконном стекле.
Она видела деда, его лицо и глаза, благодарные за ее ложь.
Она впервые задумалась. Девице исполнилось двадцать пять, и она не вышла замуж только потому, что не хотела. Приятно было нравиться кому-то, и она не сопротивлялась. Любящий муж вряд ли станет изменять жене. А если даже и изменит, все равно не перестанет любить.
«Вы знаете, – следовало сказать деду, – ваш сын прячется тут за дверью, потому что мы договорились поехать с ним в лес».
Ей еще не приходилось ни с кем разговаривать подобным образом, поэтому она предполагала, что это не составит большого труда.
«Надеюсь, вы не рассердитесь, узнав, что мы с вашим мужем ездили в лес».
Лгать отвратительно, а бояться правды – отвратительно до слез.
Так сказала она, уже лежа на спине, когда платье ее было расстегнуто и лифчик тоже. Мужчина наклонялся над ней, словно набирал в пригоршни холодную воду, и смиренно целовал ее. Приподняв голову, она увидела у себя на груди капельки крови.
– Смог бы ты признаться сегодня во всем своей жене?
Добеш с недоумением уставился на нее, затем откинул волосы со лба. Открывая холодильник, она головой разбила ему губу. Из пораненного места теперь сочилась кровь. В глазах его вспыхнуло изумление.
– К чему ты приплела мою жену?
– Я спросила тебя о чем-то.
Левой рукой она притянула ворот платья к шее, правой застегивалась.
Добеш закурил. Увидев кровь на мундштуке сигареты, он сердито зажал губу платком.
– А для чего ты, собственно, шла со мной?
Она покачала головой:
– Не кричи, прошу тебя.
Она и сама этого не знала. Сначала хотела, потом не хотела и наконец пошла. Может, только наперекор страху, чтоб не дать ему разрастись.
– Не знаешь!.. – Добеш криво улыбнулся и прерывисто вздохнул. – Оказывается, не знаешь!..
– В другой раз я все равно с тобой не пошла бы.
– Что значит в другой раз, скажи пожалуйста!.. – Добеш перевернулся на живот, сжал ей щиколотки. – В другой раз… – Голос у него был страдальческий, а слова он все растерял.
Девица встала. Добеш удерживал ее, и ей было больно, но она улыбалась. И вдруг ее охватило тягостное сожаление, оно исходило от крепких объятий мужчины, и это сожаление распространялось на все, окружавшее их, – чистое небо и тихое дыхание деревьев, надломленный стебелек травинки и лиловую чашечку безвременника. Сожалением были вызваны и слезы, они тоже отозвались в ней болью, как и все, что ушло, и все, что еще не свершилось.
– А чего там признаваться? Просто разведусь, и все.
Она кивала головой и всхлипывала. Не первый раз слышала она эти слова, но ни на кого не была за них в обиде, потому что ей хотелось их слышать. Теперь она знала, почему поехала, и плакала оттого, что ей опять удалось то, чего она добивалась.
Пальцы у мужчины были пальцами фокусника, а она была его волшебной шкатулкой.
* * *
Рука человеческая не касалась этих пластинок серы, машина выплевывала их все абсолютно одинаковыми и безжизненными, но такой уж он был, дед, что всегда выбирал для себя самые лучшие. Сложив веером зеленовато-желтые пластинки, будто картежный шулер, стоял он у открытой двери и перебирал их, как перышки редкостной птицы, разглядывал на свет, качал головой и строптиво морщил лоб, пока не находил ту самую подходящую для данной бочки. Тридцать лет выдерживал он в этой бочке вавржинецкое, и всегда оно таяло на языке и расцветало букетом. И сейчас он не мог позволить себе испортить его по небрежности. Дед еще раз испытующе оглядел кусочек серы, понюхал, отломил уголок, размял пальцами, хотел нюхнуть еще раз, но перестарался, и тонкая серная пыль проникла в нос. Он втянул ее, как благородный господин втягивает нюхательный табак, и после этого чихал и рычал до того, что искры летели из глаз.
– Ну и сила, черт побери, – отвел дед душу, глядя сквозь слезы, и вытер нос рукавом. А он опасался, что сера выветрилась! Теперь можно было и успокоиться, если б его не сотрясало от чиханья.
Он плевался, ругаясь, затем снял со скобы полуметровую затычку, диаметр которой от двух сантиметров расширялся конусом до ширины целой пяди – и ее можно было использовать для любого отверстия. Насадив кусок серы на проволочный крюк, дед чиркнул спичкой, и сера вспыхнула разноцветными язычками пламени – от желто-розового до фиолетового, густой дым защекотал у деда в носу, но он настолько закалился, что даже не сморщился. Да, лучшего средства от насморка и не найти. Вложив затычку в бочку, дед дважды ударил по ней кулаком. Вскоре дым с шипением начал выходить вокруг пробки наружу, и дед довольно покивал головой. И комарам свежий воздух полезнее, а то ишь какая прорва набилась их сюда в преддверии зимы. Он слышал их сердитое бзюканье. Так вам и надо, вы у меня живо ножки протянете!
Дед всегда радовался, сделав дело, завершив работу, сделав именно то, что требовалось.
Он отхлебнул красного, что также было наилучшим средством от всего, кроме насморка. Белому, разумеется, дед также приписывал апробированные лечебные свойства, но он был не доктор, чтобы размышлять об этом по вечерам. Дед не полагался на природу. И если у него просыпался аппетит на белое, следовательно, в нем бродила какая-то хворость, если же на красное, то, надо было думать, подступала другая. И вот уже который год подряд, много-много лет, дед пребывал в полном здравии, так что наука тут ни при чем.
В давильню вбежал Еник:
– Скворцы летят, деда! Уже летят!
От волнения веки у него подрагивали, а рот он так и не успел закрыть.
– Ах разбойники, – буркнул дед с каким-то удовлетворением. – Я их с самого утра чуял.
Он был доволен, что предчувствие не обмануло его, и злорадно усмехнулся. Да, оплошали скворушки.
На лавке у него стояла наготове железная банка из-под краски, он достал из кармана носовой платок и с таинственным видом развернул его.
Еник поднялся на цыпочках, на лбу у него пролегли две морщинки.
– Что это?
– Карбид, – со значительным видом пояснил дед. – Будет у нас пушка. Жахнет почище грома.
Он показал Енику дырку в дне жестянки, вынул из платка серебристо-голубоватый комок карбида, бросил его в банку и трижды плюнул на него. Затем подставил банку Енику, и Еник не без труда повторил дедов обряд плевания. Затем дед закрыл крышечку, а Еник довершил дело, топнув по ней каблуком.
Дед встряхнул жестянку и поднес к уху Еника.
Еник вытаращил глазенки и добела стиснул кулачки.
– Шипит как черт.
– Не испугаешься?
– Нет, не бойся, – пискнул Еник.
– Ну что, начинаю?.. Бахнет, как из пушки.
Еник с размаху воткнул пальцы в уши, судорожно зажмурился и кивнул. Дед выбежал из погреба. Виноградные ряды спускались в долину, как ветки плакучей ивы. Над ними кружила стая скворцов, воздух дрожал от их сварливого щебета и писка, от трепета крыльев, Виноградник словно прикрыло тенью черного зонтика. Птиц было не меньше миллиона. А может, и все два. Худого всегда кажется в избытке. Птицы грозной тучей кружили над виноградниками, выискивая место, где ринуться на землю тучей, более губительной, чем град, губительной, как майские заморозки.
– Видали их! Ах вы банда разбойная!
Дед оглянулся, но Еник остался в погребе.
Птицы рухнули в виноградник так стремительно, будто их сдуло с неба ветром. Вместо зелени кругом поднималась зловещая тишина.
Дед чиркнул спичкой и поднес пламя к дырке в дне жестянки.
Громовой удар разнесся вширь, взметнулся ввысь, всколыхнув листву и раскачав устои всего света. Птицы вспорхнули все разом и в ужасе рассыпались по синеве небосклона.
Еник скорчился на лавке, зажав уши и зажмурившись. Дед успокаивающе погладил его, робкой ладонью пытаясь унять дрожь худеньких плечиков.
– Не бойся, – шептал он вкрадчиво, будто просил в долг, и смущенно моргал.
– Ничего и не было, – сердито сказал Еник, но отзвук этого оглушительного чуда судорожно сжимал его горло.
– Ох и дали мы им, – воскликнул дед радостно. – Дармоедам!
Ему показалось, что, будь он тут один, победа была бы не в победу.
– Улетели?
Дед гордо кивнул. На нем сверкал маршальский мундир, и он величественным жестом приветствовал выстроившиеся войска.
– Скворцы тоже могут бояться? – удивился Еник.
– Еще бы! – уверил его дед с горячностью. И я могу бояться, и мужчины покрепче меня тоже порой пугаются. Но вместо этого сказал: – Не думай, что они так сразу и вернутся.
Еник поерзал и протер глаза.
– В другой раз можешь дать банку мне.
– Ладно. В другой раз ты сам подожжешь.
* * *
Трактирщик в своей любимой клетчатой курточке больше походил на резника, но с посетителями он обходился учтиво, можно даже сказать – ласково. В этом трактире, впрочем, во фраке не больно-то и походишь. Ничто из трактирной мебели еще не пострадало от жука-дровосека, все стулья здесь были новые, хотя и разные, – с бору да с сосенки; то же, впрочем, надо сказать и о столах. В трактире по большей части царила торжественная тишина, располагающая к спокойным размышлениям, но время от времени тут появлялся кто-то, кому необходимо было срочно разломать что-либо деревянное, к нему тотчас присоединялся другой, и после этого несколько дней было чем топить в плите.
Еник осторожно отхлебывал ядовито-желтый лимонад и, испытывая блаженство самоистязания, поглядывал на жевательную резинку, с обертки которой ему весело улыбался утенок Дональд, с клювом, похожим на капкан для хорьков.
– Если б у меня была дома своя лошадка, я бы все время на ней качался, – доверительно сообщил он Дональду.
Дед отпил пива и передернулся, словно свалился в студеную воду. Сердито пыхнув виргинской сигарой, он рявкнул на трактирщика:
– Что у тебя с нагревателем? Или ты воображаешь, будто легкие достались мне по выигрышу в лотерее?!
Трактирщик метнул на деда испепеляющий взгляд. Он не переносил крика в своем заведении и уважал тихих посетителей. Для крикунов был трактир напротив. А здесь играли в шахматы и неазартные карточные игры. Он принес деду нагреватель в расписной пол-литровой кружке и держался до того непричастно и пренебрежительно, что, пожалуй, нагнал бы страху даже на пациентов вытрезвителя.
– Уж не собираешься ли ты варить это пиво? С корицей, гвоздикой и прочим?
Дед взял сигару между пальцев:
– Не хотел бы я видеть, как ты будешь осторожничать в мои годы.
– Пенсионеры – это наказанье господне, – пробасил трактирщик и задернул за собой занавеску невероятно дикой расцветки.
– Я в садике ни разу и не покачался, – раздался голос Еника.
– Ты о чем?
– Ни о чем.
Еник оскорбился. Дед принялся шуровать нагревателем в кружке, выжидая, когда Еник поднимет на него взгляд. Он заранее улыбался, давая понять, что прекрасно все слышал и только нарочно переспрашивал. Но Еник водил пальчиком по пластиковой поверхности стола и угрюмо молчал.
Припыхтела Прохазкова и с видом бывалого разведчика огляделась вокруг. Застучала белая палка. Прохазкова усадила мужа за стол, белую палку прислонила к спинке стула и направилась к стойке за пивом, держась при этом королевским камергером.
– И чтоб кружка была как следует полная, – напомнил ей муж выразительно и громко. – Не думай, что я не замечу.
Прохазкова оскорбленно оглянулась назад и стала похожа на актрису, которой в вырез блузки угодил помидор.
– Да, парень, бывали тут прежде кони, – вздохнул дед и дождался, что Еник все же поднял взгляд. – А самые красивые были у меня… Свадьбы возил, рекрутов на призывную комиссию… А как-то раз, будет этому уж лет сорок, побился я об заклад с Яхимом, что за день сделаю пятнадцать ходок со щебенкой…
Чем закончился спор, Енику узнать не удалось. В трактир вошел мужчина под потолок, кряжистый и суровый с виду, и дед умолк. Притворился, будто и не заметил вошедшего. Зато он обнаружил что-то подозрительное в нагревателе и сосредоточенно принялся изучать искусно скрытый дефект.
Мужчину звали Губерт, у него были плечи такелажника, явно рассчитанные на переноску дома. Подойдя к прилавку, он взял кружку пива, мельком глянул вокруг и устремился к деду с Еником. Сев за их стол, словно только что отходил подышать свежим воздухом, он уставился на деда прищуренным взглядом. Кружка пива в его руке казалась одуванчиком.
У деда затренькали нервы.
– Как поживаешь? – спросил наконец Губерт. Так же насмешливо он спрашивал деда об этом уже невесть сколько раз и еще тысячу раз спросит, если они столько раз еще встретятся. Деду это было ясно как дважды два, и из-за этого у него перехватило дыхание.
– Ну как я могу поживать?! – отрезал дед.
Губерт осклабился:
– Все вы одним миром мазаны… Чего не придешь поглядеть? Боишься? Или стыдно?
Дед с досадой завел глаза под потолок. До чего же надоедный человек, хуже будильника.
Еник развернул жвачку и протянул ее деду:
– На, откуси.
– Оставь меня в покое! – не сдержался дед.
Еник изумленно округлил глаза, Губерт усмехнулся.
– Теперь много лошадей продают в Голландию и в Италию. Там из них делают консервы, собачьи консервы.
Дед развел руками.
– А я тут при чем?
– Нас с тобой могло быть двое, – напомнил Губерт уже, наверное, в сотый раз.
Да, их могло быть двое. Когда же дед пришел попрощаться с Губертом и протянул ему руку, Губерт оказался занятым. Он выпрямлял подкову, и ему это вполне удавалось. Он побагровел, на лбу вздулась жила, словно шрам от удара топором. И дед вышел, держа перед собой вытянутую руку, как будто измазал ее. «Мы с тобой еще не раз встретимся», – услышал он слова Губерта, но не остановился и не оглянулся. Губерт тронулся, что ли! Вообразил себя чуть ли не спасителем.